412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Земная твердь » Текст книги (страница 1)
Земная твердь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:35

Текст книги "Земная твердь"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)

Земная твердь

ВАРНАК
Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I

В полуденную сторону от трактового села Громкозваново, километрах в пяти по краснолесью, примостился на крутояре хутор Дуплянки. В нем всего четыре двора. Избы срублены из кондового леса: в жаркую пору сухие, ядреные бревна точат смолевую слезу. На каждую избу нахлобучена тяжелая четырехскатная крыша, а рядом – ворота, крытые коньком.

По стародавнему обычаю, на воротах поставлен и крутится жестяной петух – куда ветер, туда и он. В осеннее непогодье, когда на хутор наступает тревожный шум лесов, железная птица теряет сон и круглые сутки скрипит на своей ржавой ноге.

В крайней избе, что стоит у хуторского колодца, живет солдатка Дарья Сторожева, большая, ширококостная женщина, с дремучими бровями на обветренном лице. У нее шестилетний сын – Петька.

Дарья весь день в громкозвановской бригаде на колхозных работах, а Петька отдан под присмотр соседской старухе Степаниде. Бабка держит ребенка впроголодь, поэтому у него всегда тоскливые глаза, а сам он сонлив и вял. Когда мальчонка, стоя рядом со старухой на коленях перед черной, прогоревшей иконой, медленно клонит свою лобастую голову к полу, Степанида недовольно шипит:

– Пошевелись, большеутробный. Лишний поклон – лишняя милость божья. Сирота ты, и один у тебя защитник – бог.

Сама бабка молится истово. У ней хрустят кости где-то в пояснице, а она просит трясущимися губами:

– Все мы сироты. Заступись, господи. Прими нас, грешных, к себе. Окостенел ты, что ли? – меж слов молитвы подгоняет она Петьку. – Не дам жрать.

Но и угроза не действует. Неприлежен мальчонка к молитве, не хочет просить себе смерти у бога – ему хочется дожить до вечера, когда с работы придет мать, заберет его домой и досыта накормит вареной картошкой. А у Степаниды только и слов: мы сироты, пошли, господи, смерти нам.

Петька хорошо знает, что он не сирота. Хоть и смотрит мальчонка на волосатого бога, нарисованного на черной доске иконы, а видит свою мать: вот она ставит на треногий таганчик чугунок с картошкой, на шестке уже весело потрескивает сухое щепье, а он, Петька, канючит:

– Мамка, дай хлебушка. Хоть крошечку.

– Да это что за ребенок мне послан, – сердится Дарья. – Подожди одну малость.

– Дай.

– Не умрешь.

Кажется, и зло говорит мать, но Петька не обижается: понимает, что не от худого сердца ее слова. Ему возле матери еще теплей, еще радостней.

Иногда мать бывает совсем доброй и даже веселой. Начинается это с того, что она, крупная, рослая, с трудом пролезает под низкую притолоку Степанидиной избы, улыбается широкой улыбкой и объявляет:

– Письмо от Никона, Степанида. Жив мой Никон, слава тебе, господи. Вот письмо.

У Степаниды убит под Волховом сын. Она долго смотрит на счастливую соседку, будто тоже собирается радоваться, но по ее щекам, путаясь в темных морщинах тряпичного лица, катятся тихие старческие слезы. Дарья не может видеть этих слез. Она хватает сынишку, кутает его в свою шаль и уносит домой. Петька уже знает, что мать сегодня ни на что не рассердится, и ему от счастья даже ничего не хочется просить.

Потом опять Дарья ждет письма от мужа. Ноет ее сердце, болит острой болью: нелегко переживать горе в одиночку. Разделил бы его Петька, но он мал. Спит вот, уткнувшись конопатым носом в материнскую грудь. Ему нет никакой заботы: ведь он, можно сказать, и не видел отца. Отец и отец, а что это такое, не знает Петька.

Два годика было сыну, когда началась война и когда Никон, сложив в холщовый мешок ложку, пару белья, полотенце и на трое суток харчей, уехал в райвоенкомат. А там? Неисповедимы дороги солдатские. Известно Дарье одно, что теперь Никон где-то в Польше, судя по его письмам, без отдыха роет землю и все время мечтает о доме и парной бане.

Без конца, без края тянется черная осенняя ночь. Кажется горемычной солдатке, что потемнела вся земля, вся жизнь. И ржавый скрип железного петуха на воротах будто предрекает неминучую беду. «А будь ты проклят, окаянный, – закипает у нее злость, – решу я тебя завтра, чтоб не скоблил ты мою душу. И без тебя тошнехонько».

Утром, растопив печь, Дарья сбежала по высокому крыльцу во двор, схватила трехрогие деревянные вилы, и – за ворота: с той стороны легче подцепить и вырвать прямо со стержнем злополучного петуха. Очень ловко женщина подобралась к нему, но сбить-таки не успела.

Ехал в ту пору верхом откуда-то с вырубок громкозвановский мужик Тереха Злыдень. Он придержал свою кобыленку, до ушей забрызганную грязью, у ворот Дарьи и рявкнул:

– Эй, дура! Не тронь, говорю. Мужиком это сделано. От беды, пожара, хвори, напасти…

Женщина вздрогнула от неожиданного окрика и, обернувшись, в сердцах замахнулась вилами на Тереху. Испуганная лошаденка под ним сунулась вперед, и мужик опрокинулся почти на спину, но усидел, только на перегибе обожгло поясницу, и острая боль искры в глазах высекла. Едва не всхлипнув, Тереха кое-как распрямился и гаркнул во злости, будто камнем швырнул:

– Погодь, стерва, слезами умоешься.

Яростно хлестнув лошаденку, он скрылся в лесу. Все произошло так быстро, словно ничего и не было. Только недобрые Терехины слова остались с Дарьей, и хоть на край света беги от них – не скроешься.

Дарья после встречи со Злыднем совсем лишилась покоя. «За что он так-то? – маялась она в догадках. – А если сбудутся его слова? Ох ты, окаянный!»

– А я его видел сегодня, – объявил как-то Петька.

– Кого?

– Тереху видел. Он приходил к бабке Степе.

– Зачем же это? – дрожащими руками вцепилась мать в сына.

– Чай пил и хочет ей дров привезти.

– Вина захотел, окаянный.

– Я боюсь его, – признался Петька.

– Его и надо бояться. Но это не твое дело. Ты помалкивай.

II

Терентий Выжигин еще подростком, сбивая шишки, оплошал и свалился с кедра. Падая, он разорвал себе правую щеку до самого уха. Отец его, мужик суеверный, наотрез отказался везти сына к доктору, и лечила Терентия снадобьями и наговорами тощая и слепая знахарка Миропея. Рана, растравленная ее нечистыми настоями, заживала долго, а когда затянулась, то безобразно искривила рот парня и вывернула нижнее правое веко. Речь у Терехи сделалась булькающей, будто каждое слово произносилось с водой во рту.

Однажды на вечеринке при всей деревенской молодежи кто-то из бойких на потеху сказал:

– Поглядеть бы, как Терешка девок целует. А-ха-ха-ха!

Ребята захохотали.

Должен бы Выжигин отшутиться от пустослова, может быть, просто смолчать – и делу конец. Но Терентий бросился в драку. Бил он всех, кто смеялся, мял каждого, кто подвертывался под кулак, и его исхлестали в кровь. А смех, что тень облака, шапкой его не накроешь.

Узнали парни, что не любо Терехе. И, если теперь надо распетушить его на глазах у девок, ему припоминали шутку о поцелуе – и потасовка начиналась. Досужим людям – забава.

Так пустая шутка закрыла парню путь на игрища и вечеринки. Тут Выжигин или нет его, все равно потешаются уже не столько над его уродством, сколько над яростью его. Отсюда, от насмешек, к Терентию на всю жизнь и прилипла кличка Злыдень.

Шли годы, а между людьми и Терехой все шире да глубже ложилась пропасть. В каждом улыбающемся Злыдень видел насмешника и уже навечно припасал против него злобу.

После создания колхозов Терентий Выжигин работал лесообъездчиком Дупляновского участка и, пользуясь правом лесного стража, затаскал по судам не одного громкозвановского мужика. Злыдень умел с неиссякаемой настойчивостью преследовать человека за грошовый березовый веник, вынесенный из лесу. Но однажды (это было уже накануне Отечественной войны) его самого уличили в браконьерстве: он с районным следователем разом ухлопал двух лосей-маток. Был суд. Следователя осудили, а Тереха, прикинувшись придурковатым, отделался штрафом. Однако с должности его уволили.

Место громкозвановского объездчика леса занял Никон Спиридонович Сторожев с хутора Дуплянки. Выжигин будто желчью отравился, потеряв всякое уважение в селе, и виновником этого он считал только Никона. При встрече с ним, вздрагивая губами изуродованного рта, спрашивал:

– Ты, Никошка, ишо держишься? Но скоро вышибут, потому на чужбинку обзарился. В лесу – место мое. Слово Выжигина попомни.

Никон, коренастый, крепкого складу мужчина, немного терялся перед Терехой и, не зная, что ответить ему, смущенно улыбался. Это еще более злобило Злыдня.

– Слова мои помни, улыбошник, – повторял он и обиженный отходил прочь, сжимая тяжелые кулаки.

Волей-неволей, а слова Терехи пришлось вспомнить. Не проработал Сторожев в лесу и полутора лет, как грянула война. Никон с первыми же громкозвановскими призывниками ушел на фронт.

Выжигин оказался при прежней службе, моля господа бога о смерти Сторожева. Как-то он вспомнил полуистлевший в памяти рассказ слепой знахарки Миропеи о святом Кириаке и обрадовался этому несказанно. «Ежели ты хочешь верной погибели врагу своему, – шамкала старуха, – вырой втайне от глаз людских могилу и в ночь под кириаков день – последняя неделя перед покровом – захорони в эту могилу какую-нибудь одежину врага. Потом проглоти щепоть могильной земли и промолви, осеняя себя крестным знамением: «Ты во плоти моей, а врагу моему ниспошли кончину».

– Обязательно исполнится воля твоя, – уверяла старуха.

– Царствие тебе небесное, богова старушка, – умильно шептал Тереха, как-то вечером привязывая к седлу своей кобыленки заранее наточенную лопату. Попозднее он выехал со двора.

Все Злыдень сделал так, как учила знахарка, и далеко в лесу, на сухом месте среди моховых болот, появился могильный холмик, как положено, убранный пихтовыми лапами.

Возвращался домой Тереха перед утром. Он часто глядел на небо, и к редкому для него чувству душевного умиротворения примешивалась тихая радость: даже звезды не видели, как он зарывал пустую могилу. Зато там, в стороне кровавых закатов, многим-многим не роют могил. «Ведь Никона убил не я, – оправдываясь, размышлял Злыдень, – убил его кто-то. Я только позаботился укрыть его, чтоб не было какого глумления над убиенным».

Выходило так, что Тереха первый и едва ли не больше всех проявил заботы о памяти Никона. Когда он проезжал через Дуплянки, ему даже обидно показалось, что Дарья сшибает петуха, поставленного руками самого Никона. Злыдень резко окликнул бабу, а потом хотел пожурить ее и этим показать доброжелательность свою дому Сторожевых. Но вышло по-иному. Сам черт, что ли, бросил эту Дашку на него с вилами, и ляпнул Тереха от боли те ядовитые слова.

Сгоряча Злыдень протрусил в седле до лесу, а уже дальше не мог. Постанывая и хватаясь за поясницу, кое-как сполз с лошади и, коряча затекшие ноги, повел ее в поводу.

– Так тому и быть – погибай, Никошка, язви тебя, – остервенев, ругался косоротый, глубоко веря, что жизнь и смерть человека, действительно, в его власти.

III

Только у бабки Степаниды можно было навести справку, – и то сомнительной точности, – исполнил ли господь желание Терехи: умертвил ли воина Никона. Бабка все знает, что делается в доме Сторожевых, и, если ее умаслить, она карты выложит перед Злыднем. Она скажет, получает ли Дарья письма от мужа. Ходят письма – значит, замешкался господь, не ходят – царствие небесное солдатику с хутора Дуплянки.

По первому снегу Тереха привез во двор Степаниды возишко березовых дров собственной весенней рубки. Старуха от нежданной радости металась около саней, махала негнущимися руками, причитала:

– Касатик родной. Сподобило тебя на доброе дело – помочь бобылке. Господь зачтет тебе это.

– Зачтет?

– Вымолю.

Понравились Злыдню Степанидин прием, ее горячая благодарность. С достоинством он переступил порог ее избы и, скинув шубенку, сел пить чай.

Петька зорко следил из-под занавески с полатей за Терехой и вздрагивал от страха, когда тот взглядывал в его сторону красным вытаращенным глазом. А Злыдень булькал, словно кипятку хватил:

– Плату с тебе не беру. Заезжать буду греться, когда из лесу.

– Милости просим, Терентий Филиппыч. В ночь-полночь дверь всегда отперта дорогому гостю.

– Гостей-то теперь не лишка, наверно?

– И-и-и, касатик, какие же теперича гости. Дарья вот забегает вечерами. Иногда скажет слово, а иногда и не скажет. Урабатывается бабеночка. А ино как. Верно, когда письмо от своего Никона получит, так тут уж помоет зубья. Помоет.

Тереха оскалился на старуху, изуродованный правый глаз его застекленел.

– Пишет Никон-то?

– Пишет, слава тебе, господи.

– Убьют, надо думать.

– Не говори, касатик, ухайдакают всех.

В Петьке вспыхнула кровь. Как они могут говорить о смерти его отца? Откуда они знают, что убьют всех? Кого всех? А их, Тереху и Степаниду? Они-то останутся, что ли?

– Зимой, сказывают, шибко-то стебают.

– Знамо, зимой, касатик.

Тереха перекрестился. Занесла руку и Степанида, но Петька не дал ей вывести перед грудью крестик. Он столкнул с полатей корзину с луком и закричал:

– Врете вы! Врете! Врете! Окаянные! Злыдень окаянный!

– Ведь это Дарьин выродок, язви его в душу. Но – змееныш. Но – змееныш, – шипела Степанида и, ухватив Петьку за подол рубахи, тянула на пол. А Тереха снял свой брючный ремень, сделанный из чересседельника, и остервенело ударил им мальчика по спине раз, другой.

– Не осуждай старших, варнак, – приговаривала Степанида. Но когда Злыдень замахнулся в третий раз, она остановила его: – Будет, касатик. Кто еще он. Захлещем сопляка.

– Сторожевский выродок – убить его мало. Надо выбросить его на улицу – сдохнет, – брызгал слюной Тереха. – Сирота – все равно сдохнет.

– В уме ты, касатик, такое-то говорить? – совсем заупрямилась старуха. – Коли господу угодно, он сам приберет. А эдак, как ты, нельзя.

Петька сносил без обиды и памяти заслуженные и зряшные подзатыльники от Степаниды. Так уж заведено. Но ремнем его никогда не бивали. Петька до прихода матери бился в рыданиях и все не мог выплакать обиду и боль.

Потом, много лет спустя, Петруха вспоминал с содроганием эти удары тяжелого сыромятного ремня.

Ночью сердце Дарьи, наверное, высохло наполовину. Плакала мать над всхлипывающим во сне сыном до утра. А когда пришла пора идти на работу, она снова повела его к Степаниде.

Случай с Петькой глубоко потряс и Степаниду. Она вся сжалась. У ней почти исчезли плечи. Глаза совсем провалились.

С этого дня бабка не трогала и пальцем мальчика, даже не заставляла его молиться, зато сама еще настойчивее надоедала господу:

– Заступись, господи. Возьми к себе…

Петька от этой заученной жуткой просьбы чувствует себя так, как будто его живым зарывают в землю. Ему хочется закричать благим матом, разбить что-нибудь, чтоб старуха сказала ему живым голосом о чем-то живом. Вся изба накрепко пропиталась Степанидиными вздохами, и Петьке кажется, что стены дома, печь, нагольный полушубок, душа Петькина – все медленно, но верно умирает.

Убежал бы он к мостику, где стоит на берегу Верзовки хуторская баня, но куда сейчас – стужа. Других желаний, кроме большого желания поесть, у него нет. И снова сидит он на печи, из лучинок и суровых ниток вяжет крестики, обалдевая от одиночества и молитв старухи.

Как-то заметил Петька, что стекла окон совсем не застыли и приветливо манят к себе. Он слез с печи и сел на лавку. На улице пылало солнце, и от снега слепило глаза. Над окном, на деревянном желобе, подвешенном под крышей, кричали, буянили воробьи. Лес у мостика почему-то близко-близко подступил к хутору. Даже видны белые затесы на обгоревшей сосне, от которой рубят смолевую щепу для растопки бани.

Петька сидел у окна и смотрел на улицу долго, пока не озябли босые ноги. Этот день для него прошел быстро и весело. Он даже не слышал бормотания старухи.

IV

Шел апрель. Незаметно земля обсохла и согрелась. У завалинки, в уютном уголке, поднимая рыжую щетину прошлогоднего былья, пробивалась к жизни первая зелень. Петька рвал ее, эту нежную травку, и жевал молочными зубами, истекая слюной.

Однажды утром мать ни с того ни с сего вдруг прибежала обратно из Громкозваново, лихим ветром влетела в Степанидину избенку и, не закрыв за собою дверь, крикнула:

– Родненькие вы мои! Петенька! Война кончилась. Слышите, кончилась.

Она всхлипнула и грузно опустилась на лавку, а Петька смотрел на нее и не мог понять, плачет она или смеется.

Летом, в самый разгар сенокоса, пришел домой Никон Сторожев. Складный и красивый, в военном костюме, он принес в избу праздник, наполнил ее неслыханно приятными запахами, скрипом блестящих сапог и мягким смеющимся басом. Вначале он долго целовал прямо у порога Дарью, потом вытащил из-под кровати забившегося туда Петьку и начал его целовать, тискать, гладить по голове. Весь этот день Никон не отпускал от себя сына: угощал его конфетами и пряниками, потом достал из своего мешка и надел на него невиданной красоты белый костюмчик. Петька чувствовал себя бесконечно счастливым и понял тогда, что отец – это добрый, ласковый человек. Если он сейчас куда-нибудь уедет, то Петька будет ждать его так же крепко, как ждала его мать.

– А ты скоро опять поедешь? – боязливо спрашивал мальчонка и горестно морщил конопатый нос.

– Войны уже нет, Петюшка, и я никуда не поеду.

Петька не верил отцу, но радовался. Жался к нему, пальцами изучал на его груди звонкие и блестящие кругляшки медалей.

Дня через два, к вечеру, в избу Никона Сторожева пришел Тереха Злыдень. Он стянул с головы вытертую телячью шапку и, обнажив коренные зубы в кривой улыбке, сказал:

– Нижайший поклон служилому.

Затем повесил шапку на вешалку, оправил на себе подбитый мехом пиджачок, шагнул из-под полатей и поставил на стол бутылку с самогоном. Тряс тяжелую руку хозяина, приговаривал:

– Здравствуй, соколик. Здравствуй, дорогой. Слава богу, жив-здоров.

Никон Спиридонович опустил с рук Петьку, и тот мигом очутился на полатях, даже при отце пугаясь волчьего Терехиного оскала.

– Присаживайся, Терентий Филиппыч. Как поживаешь? Слышал я, что к Дуплянскому участку прирезали еще дальние гари. Это здорово. Теперь из конца в конец за день и не проедешь…

– Большой стал участок. Шибко большой. Летом так совсем ни отдыха, ни покоя. А народишко вороватый стал: чего-нибудь да из лесу тянут. Вот и поди укарауль.

Они выпили по стаканчику полыхающего горечью самогона, закусили солеными груздями, и разговор оживился. Тереха рассказывал, часто вытирая рукавом пиджака слюнявые губы:

– Ты знаешь, Никоша, я человек до работы злой, падкий. День и ночь мотаюсь по лесу, но людишки совсем перестали бояться. Ей-богу. Вот недавно, уж по весне, поймал я Елену Прядеину – везет воз сухарника. «Куда, спрашиваю?» – «Домой». – «А билет?» – «Пошел-де ты к черту». Ну-ко, сказать такую штуку мужику. И где? В лесу ведь. А она все-таки баба. Погоди, говорю, стерва. Вали воз! Так она что, схватила топор, окаянная, а потом заголилась и давай хлопать себя по толстому заду. Вот этого-де не хочешь? У меня-де муж в Берлине воюет, а ты его детям дров не даешь?! Уходи, говорит, с дороги, а то и с левой стороны тебе рот прорублю. Вот оно, дело-то, брат.

Тереха опять выпил, пожевал груздь с ржаным хлебом, помолчал. Думал, думал над тем, с какого боку теперь лучше всего взяться за разговор, который и привел его сюда, в этот ненавистный ему дом. Разве бы он, Терентий Выжигин, ломал шапку перед Никошкой, если бы у него не было больших расчетов. Сердце под каблук, а участок удержать в своих руках. Тут Терехина удачливая доля. Злыдень сделал первую попытку:

– А ты сейчас, Никон Спиридоныч, после службы и как фронтовик, значит, на прежнюю работенку, конечно, не обзаришься. Плевая ведь работенка. Зряшная…

Сторожев, с легкой улыбкой слушавший булькающую речь Терехи, вдруг нахмурился:

– Постой, Терентий Филиппыч. Ты спьяну не то, по-моему, говоришь. Как же это наша лесная работа зряшная?

Злыдень осердился на себя: не сумел подойти к норовистому человеку. Вильнул острым глазом в сторону, начал заметать языком свой неверный след:

– Я это, Никон Спиридоныч, не к тому сказал, что она зряшная, а к тому, надо быть, что для тебя неподходящая. Ведь я и говорю, ты теперь в начальники пойдешь. А то как же. Верно и сделаешь. Кавалер, с орденами ты теперь.

– Нет, Терентий Филиппыч, я свою работу не брошу. Как можно. Да я в Карагае, в областном управлении, уже по всей форме представился. Вот отдохну малость, кое-что по хозяйству налажу и приму от тебя участок. Днями приказ придет.

У Терехи дрогнул подбородок, веки, лишенные ресниц, перестали моргать – лицо жалко сморщилось.

– Никошенька, а я куда? Пожалел бы ты инвалида. Уступи ты мне это место. Я, Никошенька, в нашем Дуплянском участке, как дома. Поимей в виду, как дома. А?

– Вот это и плохо, Терентий. Мне говорили в лесхозе, что ты ведешь себя на участке, как хозяин-купец. Есть жалобы на тебя. Продавал лес на сторону, разрешал отстрел козлов и лосей. Сам бил. Пользовался, пока грехами некому было заняться. Судить бы тебя надо. Война все списала. Скажи спасибо. Но сейчас Терентий, – шабаш. Узнаю – сам под ружьем в район уведу.

Дверь в избу была распахнута настежь, и Тереха, сидевший лицом к окнам, не видел и не слышал, как через порог переступила Дарья и, сев на лавку под полатями, начала снимать промокшие на покосных болотинах сапоги.

– Вот так, Терентий Филиппыч, – подытожил Никон. – Пора кончать баловство. Сам знаешь, далеко ли тут до греха.

Злыдень вскочил и свирепо блеснул глазом. На изуродованных губах его закипели, забулькали слова:

– Были – не были грехи мои – не докажешь. Это, значит, раз. А второе, запомни, Никошка: тайга, она широкая, но и в ней тропки крестом ложатся.

Сзади к Терехе подошла Дарья и, такая же высокая, как он, крепкая, грудастая, взяла его за плечо и повернула к себе:

– Угрожать брось, Тереха. Мы – Сторожевы. Понял?

Злыдень не ожидал, что его угрозу услышит лишний человек. Сробел. Опасливо обошел Дарью, схватил свою шапку и выскочил на крыльцо.

Проезжая мимо дома на кобыленке, метнул взгляд в окна и в одном из них увидел улыбку, невыносимо обидную улыбку Никона. Не вытерпел – погрозил Никошке кулаком и обложил его черной матерщиной.

Петька не все понял из разговоров старших, но для него было ясно, что отец отказал в чем-то Терехе. «Так и надо – и не лезь куда не надо», – мысленно ликовал мальчонка, видя обиженное лицо гостя. А когда Злыдень выбежал из избы, Петька совсем развеселился: хлопал в ладоши и дрыгал ногами на полатях, сознавая, что Тереха теперь ему не страшен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю