Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– Все не налюбуешься на свою.
Он оглянулся: рядом незаметно к нему подсела Сима Большедворова, заветная подружка жениховой матери, маленькая, с большими покорными глазами:
– Чтой-то ты ее, свою, плохо одеваешь?
– Лучше чужую раздевать, чем одевать свою.
– Ой, Василий Никанорыч, на тебя это вовсе и не похоже. – Сима застыдилась и опустила глаза.
Потом кто-то поволок ее плясать, а Василий не видел ее в крутящейся толпе, но взгляд тихих, покорных глаз чувствовал на себе, и ему вдруг сделалось одиноко.
– Васька, – кричала Ирина, – пусть топают. Бей, бабы, балки – во какие положены! Во, да?
Она приносила на стол еду, выпивку, уносила опорожненную посуду, вытирала разлитое вино – мужики то на одном, то на другом конце застолья роняли и опрокидывали рюмки: но все, что ни делала она, делала как-то не видя, не замечая людей, ходила в каком-то тумане, плясала, не слушая музыки, и топала так сильно, что захлебывалась радиола.
Дом, казалось, раскатится по бревнышку только от одного шума. Никто никого не слушал, каждому хотелось петь, плясать, просто кричать. Пир горой – веселье гужом. Ирина тоже пыталась петь; топнув ногой так, будто беремя дров с рук бросила, она запела сильным деревянным голосом:
Мы с миленком спали в бане,
Журавли летели…
Дальше она не стала петь, только нехорошо улыбнулась и щелкнула пальцами. Дед Филипп, после недавней операции совсем не бравший в рот вина, пристально наблюдал за Ириной, а потом поймал ее за рукав и брякнул:
– Круги, Иришка, широкие даешь.
– Хоть и не пойму, дедко Филипп, о чем сепетишь, а скажу одно: дом я поставила, дочь замуж выдала, а осенью сына сдам в армию.
– Уж все так и ты. А Васька?
– Васька – весь за мной.
– Круги большие, говорю, даешь, а что близко, не видишь, – и ткнул бороденкой в стекло. Прямо против окна, на вытаявшем бревне, без утайки близко один к другому, сидели Василий Бряков и Сима Большедворова. Говорили о чем-то, отрешившись от общего веселья.
– Сима – бабочка вдовая, закогтит у тя мужика. – Дед Филипп широко открыл свой рот, тремя пальцами пошатал ослабевший зуб и, сглотив слюну, повторил: – Круги большие даешь, баба.
Опасения деда Филиппа развеселили Ирину. Она села рядом и зашептала ему в самое ухо, давясь горячим смехом:
– Уж если скажу, может, после слов таких и сходит, Василий-то. Да к кому идти-то, дедко? Глянь-ко, глянь, ведь там и смотреть-то не на что.
– Большие круги даешь, Иришка, – заладил свое дед Филипп, и ему вдруг расхотелось говорить с ней. «Скажи, какая несуразная. Ей: стрижено, она: брито».
От тепла на дворе и пара в доме двери так набухли, что Ирина, то и дело бегая в кладовку, с налета ударяла бедром двери, а утром после свадьбы у ней болело все тело, и, кроме дверей, она ни о чем другом не могла думать. То ей приходило на ум, что Василий из жидкого лесу поставил косяки, то не просушил и не проолифил доски, то связи не так скрепил и – вообще не в этом бы месте надо рубить двери…
«Большие круги даешь, Иришка», – вспомнила она и согласилась с дедом Филиппом: мое ли это дело? Я и постирай, я и бревно пособи поднять, я и о дверях заботься. И на работу надо, и в лавку, и телевизор, уж не помню, когда глядела. А он спит, как новорожденный, да если и не спит, так все равно как спит. Наградил господь…»
И еще были два события. Весной Василия избрали депутатом райсовета, а осенью ушел в армию сын. Ирина уволилась с работы и каждое утро, обрядившись в резиновые сапоги и свою лесную спецовку, уходила в огород копать за стеной амбара погреб. Василий иногда надевал свой орденоносный пиджак и уезжал в район по вызову. Случалось, и с ночевкой. В такие вечера в пустом доме Ирине делалось зябко и тоскливо. Прежде она не умела вспоминать мужа, теперь, в его отсутствие, думала о нем, ждала его. Но когда он переступал порог, выбритый, причесанный, при орденах, и садился к столу, положив на клеенку свои чистые руки, на Ирину накатывала злость. Она с утра до вечера ворочала землю, о камни и голыши зашибла все лопаты, а он там где-то блестел своей грудью.
– Теперь уж никто их и не носит. Только ты звякаешь напоказ.
– Ты это что вдруг взялась?
Но Ирина промолчала. Собирала на стол. И не ставила, а совала посуду. Пока он ел, курила на кухне, шумно выдувая дым в открытую вьюшку. Грубо и сухо откашливаясь, она решила пожаловаться ему, что ей тяжело, что она устает за день и что работам по дому нет конца. Вышла с кухни, села к столу, заглянула в его глаза и онемела: перед нею сидел совсем чужой человек, с глубокими и жесткими глазами.
– Ну вот что… – Василий так положил ложку, что Ирина в один миг поняла все, чего не могла понять за долгие годы. Василий скоро и решительно оделся, вышел в сени, снял с вешалки свою промасленную спецовку и спустился с крыльца. Ирина вдруг поверила, что он бросит ее, только одного не могла понять, почему он ничего не сказал: «Ну вот что…» – начал он и будто оступился. Ей хоть бы выскочить за ворота, крикнуть вдогонку – может, и сказал бы что, но она сидела, пораженная внезапностью всего случившегося.
Было начало ночи. Землю прихватило тихим молодым морозцем. Студеный воздух остро пах березовым дымом. В домах уже спали и не было огней. В Клиновке, на водокачке, работал движок. Василию казалось, что движок утихает и вот-вот смолкнет, но движок все тарахтел и тарахтел…
Василий дотянулся до рамы и постучал, мягко, бережно. Отошел, вглядываясь в черное окно. Подождал и снова подошел, увидел за отпотевшим стеклом что-то неясное, белеющее и начал махать рукой, прося чуть слышно:
– Открой, открой. Это я. Открой, Сима.
Ворота были заперты, и Сима, перед тем как открыть их, спросила:
– Пьян ты, что ли, Василь Никанорыч? Шел бы домой.
– Открой, – не съем, – улыбнулся Василий, а когда пошли в дом, попросил: – Огня не зажигай, пожалуйста.
– Что ты надумал, Василь Никанорыч? – Сима, в наброшенной на плечи шали, испуганно жалась в темный угол у печи. А он разделся, на ощупь повесил пальто, шапку, потом подошел к ней, взял ее за оголенные локти.
– Ты меня, Сима, возьми в квартиранты.
– На одну ночь?
– Я ушел из дома.
– Угорел ты, Василь Никанорыч.
В ее голосе ему почудилась скрытая радость, и он обрадовался сам своей решимости и непреклонности в задуманном:
– Ты брось мне что-нибудь, я лягу тут.
Она не видела движения его руки, но поняла, что он указал на половичок у печки.
– Может, вернешься. Сгоряча пал – сгоряча и встал. А утром через трубу обоих продернут. Обо мне-то ты подумал?
Она говорила все это и торопливо разоряла свою теплую вдовью постель. Подушку, матрасик с пружин забросила на печь, еще что-то унесла туда же. Когда она проходила мимо окна, Василий видел в смутном свете звездной ночи ее плечи и маленькую, гладко причесанную головку. То, что они одни, то, что они участвуют в каком-то молчаливом сговоре, то, что они давно думали об этом, сближало их.
– Ну вот, ложись, – сказала она и, не отходя от кровати, ждала, когда он разденется. Сидя на кромке постели, он разулся, снял рубашку и брюки, а она прибирала его одежду с молчаливой заботой, и было ей хорошо от того, что он рядом, но не трогает ее. Сама она залезла на печь и замолкла там на всю ночь и во всю ночь не сомкнула глаз. Все передумала. Брала самое худое, что ждет ее от баб и от Ирины. «Он тоже горемычный, – жалела она Василия. – Только и слышно, все она командует. Сама конская кость и его замордовала. Он, бедняга, и спал-то, поди, с топором за опояской… А ведь одно слово, дура ты, Симка. Дура и есть. Мужа с женой развела, все рассудила, а его себе присвоила. И правду люди сказывают: вдова – что сова, на все глаза пялит. Он вот проспится, да и был таков. Неуж с ума сойдет, дом бросит. Вот и выходит, дура ты, Симка».
Ей было горько и стыдно за себя, за свои мысли, но она не могла уж не думать о Василии и думала так, что сердце заходилось. Скажи бы он ей сейчас: «Иди ко мне. Что уж теперь, все едино – ославят», – и она бы пошла, наверно: принимать, так не напраслину. А он хороший, Василий-то, другой бы с намеками, с руками полез, а этот вон как. Они, такие-то, самые опасные: только и ладят – не хочешь, да сама идешь.
Лет пять тому было. Привез Василий Бряков на ферму полный прицеп опилок, и надо было сваливать их, а где? – указать некому. Всю ферму обошел – ни одной живой души. «Свалю куда, черт с ними», – изругался он и пошел было к своему трактору, но вспомнил вдруг, что в кустах у ручья отстойник сделан, и там непременно кто-нибудь остужает в бидонах парное молоко. Не может быть, чтобы ферму оставили без догляда. И верно, еще с тропинки увидел на мосточке Симу в белой кофте.
– Ой, испугал меня всю, – вздрогнула Сима и оправила подол на коленях.
– Грехов много, коль пугаешься.
– Какие грехи у вдовы, скажешь.
– Вы что ж ферму-то бросили, хоть все унеси.
– Бывает, и уносят. На прошлой неделе собаку увели. Славненькая собачонка прижилась было. – Она подняла свои кроткие глаза на Василия и медленно опустила их, собрала в пальцах широкий ворот кофтенки: плечи у ней были тонкие, сильные и руки – небольшие, но крепкие, полные. Василий засмотрелся на Симу и забыл, зачем пришел, а Сима поглядела на свои голые ноги, опущенные в холодную воду ручья, и вдруг пожаловалась:
– Утром Красавка на ногу наступила – сейчас жар по всей ноге. Неуж она у меня разболится?
– Чего ж к врачу не идешь?
– Врач то же и скажет – держать в холодном.
– Эх, темнота наша, непроглядная. Она, может, и кости-то тебе переломила. А ну покажи.
– Да ведь нога-то, Василий Никанорович, – не тракторное колесо.
– А я, Сима, в армии костоправом был.
– И погляди, Василий Никанорыч. Глаз у тебя нетяжелый – худа не будет. Погляди.
Она уже знала, что дальше началась игра, но с самым серьезным видом подняла ногу и поставила на мосточек. Он ощупал мокрую холодную ступню ее и не удержался от улыбки:
– Ничего нога. Очень даже ничего.
– Это как?
– Красивая нога.
– Я думала, что новое скажешь.
– Сказал бы, да боюсь – тосковать станешь.
– Может, и без того тоскую, да ты все равно не поймешь, не пособишь. К железу ты приставлен и сам ожелезел. – Она засмеялась коротким невеселым смехом: – У тебя, Василий Никанорович, и сердце-то, поди, с гаечку сделалось и все ржой взялось.
Беспричинный смех Симы осердил Василия Брякова:
– Липучий народ вы, женщины. Лучше скажи-ка, куда опилки ссыпать.
– Я здесь не начальница. Мне хоть к ручью подвези да в воду высыпь.
– Я делом спрашиваю.
– А я делом отвечаю.
– За такой ответ взять да столкнуть в воду. – Василий повернулся и пошел к ферме, сознавая себя виноватым перед Симой и не зная, чем объяснить свою вину. Он потом весь день вспоминал Симу, ее старенькую кофтенку, ворот которой она все держала в горсти, вспоминал тихие печальные глаза ее…
Сима до этого частенько забегала к Бряковым то за тем, то за другим, а потом вдруг перестала бывать, будто дорогу к ним забыла. Ирина, никогда ничего не примечавшая, не заметила и этого, только однажды сказала к слову:
– Симка что-то сентябрем посматривает. А соли банку брала еще летось, не несет. Ни стыда, ни совести.
– Она, может, забыла, – заступился Василий за Симу.
– Сходи напомни, – ужалила Ирина супруга и тут же забыла и про Симу, и про соль, и про мужа.
Василий проснулся от тихих шагов за стеной и в темноте не сразу понял, где он. В комнате было прохладно и хорошо пахло свежими половиками. В притвор дверей с кухни пробивался луч света, его Василий поймал на циферблате своих ручных часов – пора собираться на работу.
А Сима топила печь, перед пылом зарумянилась, да и на душе у ней было озаренно, будто в ее дом наехали гости и в доме будет шумно, говорливо, весело с утра до ночи. Но в тихих глазах ее Василий ясно увидел тревожную усталость, озабоченность, потому и спросил:
– Может, мне и не приходить больше?
– Погляди сам, Василь Никанорыч. У тебя ведь дом, жена, хозяйство.
– С хозяйством и прочим я решил, а дальше тупик.
– Какой же тупик-то, Василь Никанорыч? – Сима неожиданно просто улыбнулась, смутила Василия. – Баба тебе ворота открыла, постель свою отдала…
– Ну я, Сима, побегу: мне пора быть в гараже, – как-то успокоенно и тепло сказал Василий, а Сима совсем другое услышала за его словами: «Спасибо, Сима, у меня теперь легко и понятно на душе, потому я и побегу в свой гараж без дум и забот».
За воротами Василия встретила жена, Брякова Ирина. Она занесла над его головой топор и закричала дурным голосом:
– Засеку я тебя, так и знай!
Василий с испугу судорожно-сильно толкнул Ирину в грудь, и она упала на дорогу, выронив топор. Он подобрал топор и пошел крупным шагом, а Ирина с площадной бранью все кричала и кричала, оставшись у дома Симы Большедворовой.
– Депутат еще называется. Какой ты депутат! Спалю я тебя, Симка. Жарким огнем пыхнешь!
Мимо Василия, на крик, сапно дыша и стервенея, пролетели два пса и стали с приступом лаять у Симиного двора. «Началась свара, – подумал Василий. – Но неуж по-другому нельзя? Можно же как-то тихо, по-человечески. Какая дикость, крик да кулак…»
Проходя мимо своего дома, Василий швырнул топор через ворота – он мягко ударился, вероятно воткнулся в плахи настила. Уже шел по лесочку, когда запоздало вспомнил, что дом-то его, собранный им по бревнышку да по досочке, ничем не возмутил его душу. «Будто и не мой он, – облегченно вздохнул Василий. – Стало быть, все правильно».
В полдень Ирина Брякова нагрянула к Симе прямо в дом. У Ирины большие пунцовые щеки, дремучие выцветшие брови и маленькие, по-злому цепкие глаза. Она, не вытерев ног, широко перешагнула порог и, оставив дверь неприкрытой, грохнула об стол кулаком. Стоявшая на столе банка с молоком подпрыгнула и опрокинулась – молоко потекло на пол; под лавкой громко запричитали куры. Все это настроило Ирину на что-то дерзкое и крутое. Сама Сима сидела у стола, подобрав ноги в вязаных носках под табурет. Ирина думала, что Сима с перепугу упадет на пол и станет просить прощения, но Сима как сидела, подобрав ноги и плотно сжав колени, так и осталась сидеть.
– Что теперь думаешь? – спросила Ирина, не веря спокойствию хозяйки, и вдруг плюнула на свои темные ладони, растерла, как делала всегда после перекура, принимаясь за дело. Затем она хотела взять топор, но Сима с неуловимой поспешностью вскочила на ноги, схватила топор и выбросила его во двор. Заперла дверь.
– Ты меня, Ира, не стращай. Я не больно-то из пужливых. – Говоря это, Сима взяла на кухне тряпку, вытерла разлившееся по полу молоко и, ополоснув руки под умывальником, стала надевать резиновые сапоги. Ирина была сражена невозмутимостью хозяйки, ее выдержкой, вся как-то присмирела.
– Ты это что, Симка, ведешь-то себя так, будто он уж твой, Василий-то?
– Не бойся, не мой еще.
Ирина, часто моргая глазами и скривив губы, села на лавку, под которой жили куры, и заторопилась от радости:
– Сима, ты, года два, поди, тому будет, просила у меня семя огуречного. Я дам, коль нужда у тебя не отпала.
– Откуда-то и помнишь?
– Помню, Симушка. Все помню. За ночь всю жизнь по волосочку перебрала.
– Ты говори, что надо, а то мне недосуг. Кормушки у нас новые ставят. Коров пойду переводить, – сказала Сима, а губы вприжимочку, совсем непонятная и недоступная сделалась для Ирины, и опять взорвало бабу: что она, на поклон, что ли, пришла, всплыла над Симой – та едва до плеча ей доставала.
– Кто ты есть супротив меня, Симка? Пигалица ведь. Потому и сказ тебе мой один: пустишь Василия хоть раз – в прах развею твое гнездовье. Гляди теперь.
– Ладно, ладно, пошли давай. Мне некогда с тобой.
Спокойное преимущество во всем, что делала и что говорила Сима, вызывало у Ирины злое удивление и растерянность – останься она еще в избе, Ирина, может быть, встала бы перед этой женщиной на колени, хотя разумом начинала понимать, что ни угрозы, ни унижения не помогут.
Вышли из ворот на дорогу и пошли плечо к плечу, как подружки. Одна высокая, сутулая, в сапогах – словом, мужик мужиком, другая маленькая, с полными упругими ногами, в бумажных, туго натянутых чулках; платье на ней ситцевое, дешевенькое, но вся она ладная, прибранная. Ирина сверху вниз глядит на Симу, видит под ее маленьким розовым ухом теплую чистую кожу и вспоминает свою шею, перепаханную глубокими морщинами. «Берегла себя, не то что я: мне бы все больше да больше, а куда гребла? Только и есть что износила на себе до времени всю шкуру…» Ирине впервые за всю свою жизнь захотелось плакать и, чтобы не дать волю подступившим слезам, ехидно всхохотнула:
– Поговорили же хоть о чем-нибудь, а?
– Не без того.
– В любви небось объяснились?
– Не дошло еще.
– А думаешь, дойдет?
– За него не могу сказать, а себя не скрою: он ничего, Василий Никанорович, я его обегать не стану.
– Слушай ты, подлая душа твоя. – Ирина схватила Симу за плечо и рывком повернула ее к себе. – Да ты это кому говоришь, а? Ты это кому говоришь? Ведь я его законная. Да я тебя… – Ирина по-мужски замахнулась на Симу, но та даже глазом не моргнула, только глубоко и сильно вздохнула своими тонкими, вдруг побелевшими ноздрями, сказала:
– Меня, Ира, за всю мою жизнь никто перстом не трогал. Ударишь – вовек не забуду.
И пошла, не оглядываясь, хорошо зная себе цену. Ирина осталась на дороге и стояла какое-то время, глядя вслед уходящей Симе. Потом побрела к своему дому, больно закусив кулак, чтобы не разрыдаться. Остаток дня сидела у стола на кухне, не сняв пальто и шаль с головы. К вечеру в стаде заревела корова, завизжал хряк, требуя корму, в сенках, под дверями, скребся и мяукал кот, а хозяйка все сидела и сидела, погруженная в свои думы и отрешенная от всех дел.
Наконец, уж в потемках, вспомнила, что в горнице остановились ходики, которые всегда вечером заводил Василий, поднимая за цепочку еловую шишку из чугуна и приложенные к ней старые ржавые ножницы. Ирина пошла и подтянула гирю с ножницами, толкнула маятник – часы, словно испугавшись, замахали маятником, зачастили, застукали, а потом вдруг остановились, и в доме снова сделалось тихо и жутко. Василий никому не давал заводить часы, потому что только один он знал, до какого уровня поднимать гирю. Ирина поняла, что часы теперь без Василия ходить не станут, и мстительно вспыхнула: «Лешак с ними, – ему ведь они нужны были». Злые мысли вывели Ирину из оцепенения, и она пошла управлять скотину.
Хлев был нов. Тяжелые, на кованных навесах, двери легко и плотно закрывались. У коровы и кабана горел свет. Красная комолая корова, расставив передние ноги, прямо ткнула морду в поставленное перед нею ведро, стала сосать пойло и облизываться, захлестывая обмучненную морду своим лиловым языком. Ирина гладила корову по мохнатому теплому боку и чувствовала, как нет-нет да и торкнется что-то под рукой. Вспомнив о том, что Красуха вовремя обгулялась и теперь стельная, Ирина обрадовалась. «Да куда он к лешаку денется. Тут вот Красавка бычка принесет, как лонись, с белыми ножками… Прибежишь, Васенька, – совсем повеселев в мыслях, рассуждала Ирина. – Прибежишь, да еще как прибежишь-то. Знаю, ругаться еще примешься: то не так да другое не этак».
В смутных ожиданиях прошла неделя и другая. Иногда вечерами прибегала Манька Плоская. Широко открывая свой тощий редкозубый рот, говорила вороватым шепотом, хотя и знала, что подслушать ее некому.
– Вчерась иду, а твой-то дрова ей колет. Душегреечка на нем. Она в белом платке, рукавички белые, все ха да ха. Тут же, с ним.
Будто соли на рану сыпанула Манька. У Ирины карусель пошла перед глазами, кровь в лицо бросилась. Спросила, не узнав своего голоса:
– Что это, Маня, неуж он совсем, а?
– Да ушел он, и черт с ним, – бодро внушала Манька, то и дело дергая концы серого изношенного полушалка. – Ты все, Ирина, так делай, будто и не нужен он тебе. На людях-то все с улыбочкой держись. Вроде бы не он тебя, а ты его бросила. Или выгнала, скажем.
– Да я уж думала так-то, Маня. Думала. Чего уж там, все на сердце-то, кажись, выгрызло. Какая уж улыбка.
Утешать Манька не умела и, подумав, что говорить сегодня больше не о чем, вспомнила вдруг, испуганно округлив синие глаза:
– Что я это сижу, окаянная: ведь у меня самовар под трубой.
И опять в доме Ирины стало тихо. После ухода Василия она везде ввернула лампочки малой мощности, и сделала это не ради экономии, а просто потому, что при тусклом свете меньше и уютней казались большие опустевшие комнаты. На кухне, где она сейчас проводила большую часть своего времени, под потолком совсем тлела жалкая мизюкалка…
Как-то, уже весной это было, вышла Ирина закрыть за Манькой ворота и долго стояла на улице, потом увидела со стороны свои окна, освещенные изнутри желтым, подслеповатым светом, и ей не захотелось возвращаться в мрачную постылую тишину дома. Потопталась еще у ворот и пошла по деревне, не зная куда, и в то же время думая о том, что же делают сейчас Симка с Василием. «Все, поди, хи да ха, хи да ха, как молоденькие, – осудила она их. – И все, наверно, она, она…»
Два окна Симкиного дома весело светились – от них на дорогу падали яркие полосы, – Ирина обошла эти полосы и остановилась в тени, начала разглядывать окна. С той стороны висели занавески, закругленные понизу и изрешеченные вышивкой. «Что есть они, что нет их, – подумала Ирина и улыбнулась: – Вот все у нее так, чтоб красивше было, а то невдомек, что все наголе». И так про себя улыбаясь, она приникла к чистому стеклу, увидела: Василий сидел у печки, в белой рубашке, с расстегнутым воротом, моложавый, в руках держал газетку. Напротив него на уголке кровати примостилась Сима, из черной шерсти вывязывала пятку носка. В подоле у ней катался клубок пряжи. Вязание, по всему видать было для Симы делом привычным, и она быстро-быстро перебирала спицами, не глядя на работу. Сима, не прерывая вязания, иногда сгибом руки убирала со лба прядку волос и уставшими спокойными глазами поглядывала на Василия. Они оба молчали, но Ирина была уверена, что думают они о чем-то одном. Потом она обратила внимание на то, что пол в комнате застлан половиками и Василий сидит босой, чего с ним никогда не бывало дома. «Вроде бы как кот он, язви его, – осердилась Ирина. – Как есть кот. В тепле, ухожен, газету почитывает. Вот возьму оглоблю да как пройдусь по рамам али запалю ночью. Разогрелся – босичком посиживает, я – не я».
Но Ирина не стала бить окон и не подожгла Симку, а ушла домой и до первых петухов билась в слезах на своей постели. Утром другого дня, озаренная хитростью, написала объявление, что продает дом. Расчет был прост: узнает Василий о продаже и прибежит домой. Как она раньше-то до этого не додумалась! Прилетит, крик поднимет: кто разрешил продавать? Кто разрешил, а ей, Ирине, под силу одной доглядывать за всем, отоплять такую махину?
Написав объявление, она сходила в Клиновку и приколотила его на стену лавки, рядом с бумажной афишей, извещавшей, что в клубе демонстрируется кинофильм «Развод по-итальянски». «Эвон куда махнули, в Италию, тут вот свой развод рядом, в Завесе, – с усмешкой подумала Ирина, будто не о себе. – «Развод в Завесе» – чем не картина».
На обратном пути зашла к дочери. Та была беременна, – гладила детское белье. Ирина, сморкаясь в скомканный платок, рассказала о продаже дома.
– Правильно делаешь, что продаешь. Скучищу нагородили, не ходила бы к вам.
Дочь была довольна жизнью, все делала и говорила спокойно, с выдержкой. И то спокойствие, с каким она отнеслась к продаже дома, возмутило Ирину.
– Ты ведь возле дома-то палец о палец не ударила, так тебе, конечно, скучища, – упрекнула она дочь и начала жаловаться, что она, мать, на этом доме положила все свое здоровье и что все люди живут как люди, только она, Ирина, истинная батрачка.
– Размотаю вот все к черту, что он тогда запоет?
– Папка вообще не станет вмешиваться в это дело. Будешь продавать – продавай.
– Плохо ты знаешь его. «Продавай».
– Да что уж ты, мама. Он вчера приходил. Долго сидел у нас. А когда уходил, то сказал, что ушел из дому с концом.
– И ты стерпела? И ты после этого еще вроде оправдываешь его?
– Мама, милая, разве я судья вам. Он вот, погляди, вчера…
Дочь взяла с угла стола целлофановый мешок и начала выкладывать из него байковые с кружевными оборочками распашонки, пеленки, ползунки, развернула и с улыбкой примерила к себе на грудь клеенчатый передничек.
– А это слюнявчик. Я все эти тряпочки перецеловала… Уж так близко теперь…
– Подарил он, что ли?
– Подарил, мама.
Ирина глядела на белоснежные вещички, и лицо ее стало добрее, мягче, углы губ опустились совсем по-старушечьи, искренне и покорно. Наконец она не вытерпела и помяла в заскорузлых пальцах мягкий подгузник – ворсистая байка прицепилась к сухой, потрескавшейся коже на пальцах.
– Конечно, конечно, – тихо и виновато заговорила Ирина, убирая свои руки от белья. – Промеж нас всяко может быть, а тебе он отец. К вам он всегда хорошо относился. А я что, спать лягу, бывало, а мне все топоры снятся…
Возвращалась домой Ирина тихая, спокойная и думала о том, что она скоро станет бабушкой и что не к лицу уж ей зубатиться из-за мужика, хоть он ей и свой, родной. «Изжили свое, совместное, детей в люди вывели, а еще что надо? Да и как жили последнее-то время – хуже сведенников…»
По объявлению стали приходить люди из Клиновки, из соседних сел и даже из города – дачники. Все хвалили постройки и все, конечно, спрашивали о цене, а так как Ирина совсем не думала о цене, то и не знала, что запрашивать. Особенно донимал ее завхоз Клиновской школы – уж больно ему не терпелось прибрать к рукам новый, с иголочки, двор.
– Чего ты насел на меня, – взбунтовалась Ирина. – Дом продать – не портянку выхлопать. Ну вот, а ты торопишь. Надо же с мыслями собраться.
Но собраться с мыслями Ирина не могла, потому что Василий своим молчанием все перепутал в ее голове.
На дворе стоял май, с длинными теплыми вечерами. Дорога совсем подсохла и хорошо пахла пылью. Над Клиновским лесом шел в гору полный белобрысый месяц. Как овца к пастуху, жалась возле месяца какая-то вечерняя звезда, первая и одинокая на огромном опаловом поднебесье. У деревянного колодца, возле лягушачьей ямы, звенели ведрами и визжал несмазанный ворот. От колодца, держа в руках грязные кеды, пробежал мальчишка с мокрыми волосами. Следом шла с водой его мать, турнувшая сына от лягушачьей ямы; в ведрах у ней плавали фанерные кружочки и тускло поблескивали.
Ирина замедлила шаг, чтоб женщина с полными ведрами перешла ей дорогу – к счастью это!
Возле Симиного дома сердце у Ирины, однако, заробело. Чтобы приободриться, хлопнула воротами и в двери не постучалась, а войдя в избу, даже не поздоровалась.
– Налог принесли, а мне платить нечем, – сказала она Василию, сидевшему за столом, на который Сима собирала ужин.
Сима оставила свои дела, принесла из горницы стул, поставила перед Ириной:
– Присядь на местечко, гостьей будешь.
– Я по гостям ходить несвычная, да и недосуг мне, – сказал она жестко и, смутившись от своего тона, смягчилась. – У меня там все открыто…
Последние слова, сказанные Ириной с какой-то виноватой простотой, развеселили Василия:
– Садись, садись, не ругаться пришла.
– Какая уж теперь ругань, – согласилась Ирина и села бочком.
– Да ты к столу, к столу. Сима, давай еще тарелку.
Ирина помимо своего желания придвинулась к столу, взяла ложку, а Сима уговаривала ее.
– Ты отведай, отведай – в охотку уха лучше свининки. Мелочь только.
– Да уж так, – согласилась Ирина. – От рыбки не откажусь. Я уж не помню, когда и ела ее. И запах-то в новинку.
Сима суетилась возле стола, не зная, как и чем угодить Ирине, а та, успокоившись, изредка поглядывала на Василия, на его знакомые волосатые руки, угловатые и широкие в запястьях. За столом ей казалось, что они и не расходились с Василием, а то, что случилось, было дурным и нелепым сном.
– Дом-то я, слышал, пустила в продажу, – объявила наконец Ирина. И опять без вызова.
– Слышал.
– И что же ты?
– Дождалась бы Анатолия. Вернется – где-то жить ему надо.
У Ирины кусок в горле застрял от того равнодушия, с каким он говорил о своем доме.
– Сын сыном, а ты?
– Я, считай, ломоть отрезанный. В пай входить не собираюсь.
– Как же это? Вместе заводили.
– У меня, Ирина, крыша над головой есть, а большего мне не требуется.
– Дак ты это что, на самом деле, измываешься надо мной? – Ирина бросила ложку и уставилась на Василия немигающими глазами. – Наворочал такую скучищу, а я теперь живи.
– Ну и продай, я же не отговариваю. Навернется покупатель и пусть берет. Я свой пай отдаю ребятам.
– А я?
– Твое тебе.
Ирина от трудного разговору раскраснелась – ее прошиб пот – она сняла с плеч шаль, свернула и, положив ее на колени, стала гладить как будто кошку, нервничала.
– Запутал ты меня, Василий, как есть всю запутал. Шла сюда, чего-то сказать хотела, а теперь совсем округовела. Как же это понимать тебя?
Сима, видя, что Ирина успокоилась, начала приглашать ее доесть уху.
– Да не лезь под руку, – незлобиво оборвала ее Ирина и оглядела хозяйку взглядом всю, с ног до головы. В коротком цветастом фартуке, с округлыми, степенными движениями и мягкой улыбкой в спокойных глазах, была Сима славна и уж не так мала ростом. «А я все пигалица, да пигалица, – вдруг люто возненавидев Симу, подумала Ирина и загорелась ревностью. – Как же я раньше-то ее не разглядела?» Дальше Ирина не могла сидеть за чужим постылым столом, да и с Василием, видать, все переговорено, – поднялась, засобиралась домой. Накинула на голову платок и Сима, чтоб проводить гостью и запереть за нею ворота. На крыльце Ирина спросила:
– Ты помнишь, девчонкой еще, как тонула в лягушечьей яме? Не спустись бы я за тобой – там и воды-то было до пупка мне, – утонула бы ты. Помнишь?
– О лягушечьей яме что-то заговорила?
– Да не о яме, а о тебе. Знать бы, что змеей обернешься, тони бы ты, черт с тобой. Змея ведь ты, Симка. Змея ядовитая. Погоди вот, он еще раскусит тебя. Он еще плюнет на тебя.
– Жаловаться к тебе не приду. До свиданьица. Бывай чаще.
– Все равно он мой, Васька-то, – уж за воротами бодро выкрикнула Ирина, а Сима в ответ щелкнула задвижкой и легонько хрустнула песочком.
«Все равно он мой, Васька-то, – повторила Ирина про себя свои слова. – Разводу же я ему не дам? Не дам. И без привязи собачка, а лает. И ребята опять же: в них-то нас совсем уж никто не разделит. Тут мы на веки вечные…»
Эти неожиданные мысли, пришедшие в голову Ирине, так успокоили ее, что она, несмотря на поздний час, пошла в Клиновку и совсем обрадовалась, не найдя на стене лавки своего объявления о продаже дома. Объявление сорвал завхоз школы, решив отбить от дома Бряковых всех покупателей.








