Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
Не унимаясь ругаться и зло топая по мосткам, он сошел на берег и, взяв под уздцы первую лошадь, повел ее наверх. Вторая помедлила, но тоже легла в хомут. По сыроватому от теплой росы песку потянулись, завиляли следы тележных колес. На перевале мужик обернулся в сторону парома и погрозил кулаком Зазнобову. «Так, так его, – согласился Зазнобов. – Туда его, черта окаянного, чтоб не зарился на чужие деньги».
Зазнобову было весело, что он и не собирался брать с мужика за перевоз и вообще не останется на пароме, завтра же уйдет на мост: не приспособлена душа его к мелкой корысти. «Ведь всякой совестливой душе небось стыдно и неловко брать, вроде как нищий. Но берет, а взявши раз, тянет руку вдругорядь – и одним честным человеком меньше. Сказать бы кому-то, чтоб берегли людскую-то честность… А училка, как Катерина же, по имени-отчеству меня. И голос Катеринин – поди откажи».
Перетягивая порожний паром обратно, Зазнобов с середины реки поглядел на зареченскую дорогу, поднимавшуюся на большой увал, и увидел две подводы, а рядом с ними шагавшего мужика. «Ну ерш, – ласково подумал о нем Зазнобов. – Вот бы кого напустить-то на нашего бухгалтера Спирюхина. Этот отбрил бы».
Над рекой уже встало солнце, молодое, теплое, вода на солнце подернулась розовым зябким паром, а в тени под нависшими кустами ивняка и талины было сумеречно. Железнодорожный мост, на высоких серых быках легко белел своими переплетами и пологими дугами. На него въехала дрезина, с красным флагом на шесте, и замелькала, как птичка в клетке.
На том берегу, куда плыл паром, ревмя ревели коровы, вынося в тесные сонные улочки запах хлева и молока.
СТАРЫЙ СОЛДАТ
К стене бригадной конюшни приткнута односкатная конюховка, собранная из старья, с низкой перекошенной дверью, которая скрипела и вздрагивала, будто в притворе защемили собаку. В конюховке хранилась упряжь и стоял телефон, а на передней стене висел плакат – тугощекий малый, оплавив глаза в улыбке, прятал в карман сберегательную книжку и говорил: «Накоплю, машину куплю». Низ плаката кто-то изодрал на завертку, но малый не перестал улыбаться. Малый всегда улыбался: на улице, бывало, и дождь, и слякоть, и руки пухнут от холодной сырости, и в конюховке не теплее, мозгло, а он, знай, хитро щурится да хвастает, что купит машину.
Конюх Федор Агапитович, лежа на топчане у печки, долго глядел на плакат и все думал, а где же работает этот счастливый вкладчик, если пальцы у него такие мягкие и розовые. «Небось и в армию не брали», – догадывался Федор Агапитович. Об армии он оттого подумал, то вчера провожал в армию племянника Тольку, пил бражку с ним и сегодня ослаб весь, даже сна не стало. Не спится – хоть глаза выткни. За ночь воды полведра опорожнил – не полегчало. Да и не полегчает сразу-то, потому что годы уже не те, чтобы бражничать. За хмельное веселье теперь всякий раз здоровьем платить приходится. Давно уж Федор Агапитович не пил, а тут куда денешься, за ворот лить не станешь, коль сидишь за столом, да еще у всех на глазах. Толька все присаживался рядом, обниматься лез, а ведь за неделю еще до проводов ввалится в конюховку, дверь за собой не запрет, «здравствуешь» не скажет. Да какое «здравствуешь», не поглядит даже.
– Разбойника запряг? – спросит.
– Надо, что ли? Сейчас запрягу.
Разбойник – молодой горячий жеребчик – в бригаде выездной лошадью считается, но когда приходил Толька, Федор Агапитович запрягал Разбойника в тяжелые сани за сеном или дровами. Выйдя из конюховки, Толька осматривал жеребчика и, столкнув шапку на самые глаза, выражал недовольство:
– Вожжи опять дал короткие.
– Ты бы спал еще…
Толька сердито прыгал в сани, ухал на диковатого жеребчика, и тот с маху выносил его с конного двора. Последний раз Толька на раскате перед самыми воротами сбил жеребую кобылу и угнал. Федор Агапитович просто бы так не оставил этот случай. Да подвезло Тольке – потребовали в военкомат, и вместо брани с ним пришлось бражничать. О кобыле, конечно, уж и разговору не было. Да и – слава богу – обошлось с нею все.
От всеобщего внимания и от выпитого у Тольки глаза были на легкой слезе, а сам он, остриженный и большеухий, выглядел совсем молоденьким.
Маруся из промтоварной лавки не дружила с Толькой, а тут взяла отгулы и неотступно следовала за ним: застегивала ему пуговицы на рубашке, угадывала, когда ему нужны платочек или спичка, и подавала. Она своими счастливыми и по-вдовьи печальными глазами искала его рассеянный взгляд и, не зная сама, любит ли Тольку, делала для него все искренне, с чистым сердцем. И плакала на станции так, что бабы завидовали ей.
А Толька, – может, оттого, что у него не было отца, – все лип к Федору Агапитовичу, обнимал его, греб на его сутулых плечах вылинявшую рубашку, наказывал:
– Ты, дядь Федь, маманю не забывай. Дров, сена… Без этого, сам знаешь, хоть в Пиляевой, хоть на Луне, все едино жизни нету.
– Без сена какая жизнь.
– И огород вспахать.
– И вспашем и засадим. Да ты что?..
– Я знаю, дядь Федь… Мне, дядь Федь, от одного твоего лица Пиляевка дороже всего земного шара…
– Нето спасибо на таком слове. Нето спасибо, – залепетал Федор Агапитович, и размылось все перед его глазами: стол с закуской, гости за столом, а от бригадира Урезова, сидевшего во главе стола, вообще остался только один твердогубый квадратный рот, из которого тек густой, как мазутный дым, бас:
парни снабжали махо-о-о-о-рк-о-ой…
Бас бригадира заканчивался долго не утихающим рычанием.
Бабам тоже хотелось петь, но они не знали, как подступиться к бригадиру, и бригадирова жена, с голыми замерзшими руками, тыкала мужа локтем и укоряла:
– Ты хоть кого-нибудь слушай.
Когда Толька уходил куда-то с Марусей, Федор Агапитович слышал, как вслед им говорили:
– Не взяли еще, а уж оболванили.
– Волос, что трава, вырастет.
– Ежели войны опять же не будет.
– На стражу мира уезжает – сам военком так сказал.
Федор Агапитович всячески примеривался к словам «мир» и «стража» и никак не мог понять их, будто из чужого языка пришли. Потом у вернувшегося Тольки хотел спросить что-то об этих словах, да говорить начал совсем о другом и непонятном:
– Весь конный под ружье… Девки на коленях, а под дугой вот так…
Федор Агапитович разумел под этими фразами то, что он готов запрячь для Анатолия всех лошадей, потому извечно призывники катаются по деревням на конях, с гармошкой, колокольчиками и с девками на коленях.
– Что судишь ты? Что? – дергая за рукав Федора Агапитовича, добивалась толку от него хозяйка.
Но Федор Агапитович, видя, что его не понимают, рассердился. Широко грабастая, ощупью полез из-за стола. Анатолий и Маруся на скамейке у входа, в куче сваленной одежды, нашли ему шубу, натянули ее на его клешнятые руки, чью-то шапку нахлобучили. Повели к воротам, легкого да согласного, где была привязана лошадь. Федор Агапитович, узнав Разбойника, взбодрился:
– Анатолий, для тебя…
Его усадили в санки и повезли в конюховку. Полозья скрипели по накатанной дороге, из-под копыт Разбойника летел снег, а Толька и Маруся, простоволосые и горячие, целовались в передке.
«Вот тебя бы в армию-то, – думал Федор Агапитович, глядя на плакатного малого. – Сытый, справный, а вместо дела деньги копишь. Там, может, и денег-то на полкоровы. Ай нет, на машину наточил – лопатой не выгребешь. Да у кого как… Купил же вон «Москвич» Степан Васильевич, а сказывают, у матери последний самовар продал. Мастерской командует, не лишку же платят. Дом свиньи подрыли».
Федор Агапитович умел угадывать время по тому, как выстывала конюховка. Вот и сейчас он дохнул на свет электрической лампочки, увидел облачко пара – утро уж, к четырем близко. Он дотянулся рукой до плиты – так остыла, что в ногах холодом отозвалось. Потом вспомнил, что с вечера не топил печку и не мог уж больше лежать, со всех сторон холодить стало. Он поднялся, попил из ведра студеной воды. «Вот так угостился, – поджав перегоревшие губы, хмыкнул Федор Агапитович. – Чужую шапку, образина, напялил». Шапку он узнал – Сергея-мельника – и быстро засобирался.
Выключив свет, вышел из конюховки. На дворе морозило, хватало за нос, брало за коленки, и ноги в широких изношенных голенищах валенок сразу остыли. Серпик месяца, похожий на щепку, ник к горизонту, блек, исходил последним и без того робким светом.
Сергей-мельник жил в Стриганке, версты за четыре, и Федор Агапитович торопился, чтобы поспеть вернуться и натопить конюховку к разнарядке. Будь шапка не мельника – не пошел бы Федор Агапитович. А у мельника пальцы только к себе гнутся, набаловали его на мельнице подачками да магарычами, чтоб помельче молол, завтра же разнесет по всей округе, что гулял на проводинах у Тольки Ильина, и там умыкали у него новую шапку. Вот-де какой народец, а он, Сергей-мельник – человек честный, а честные, они везде страдают. «Кому нужна твоя собачья шапка, – горячился Федор Агапитович. – Брось на дороге – никто не поднимет. Ну, это ты, Федор, малость того, поднять – поднимут. Шапка, она шапка. Новая, тяжелая. От нее всему телу теплее, но уж не такая, чтоб стоило много говорить о ней. Говорить о другом надо: позавчера опять привезли отрубей два мешка с мельницы, а в них обломки кирпичей…»
У полевого тока, занесенного снегом по самую крышу, дорогу перебежал заяц. Так-то и не заметил бы, да вся дорога соломой затрушена, и белое поперек черного шмыгнуло явно. Потом еще раза два что-то мелькало, но это уж так, поблазнилось от слезы и куржака на ресницах.
Ворота у Сергея-мельника новые, собраны из досочек в елочку. Снег перед воротами убран до земли. Даже лавочка у забора обметена, хоть садись да сиди, – на морозе долго не насидишь. Федор Агапитович торкнулся в ворота, и во дворе залаяла собака, с визгом бросилась в подворотню. В крайнем окне вспыхнул свет. К воротам вышел сам Сергей-мельник в белых кальсонах, валенках, а шуба накинута прямо на голову. Лица совсем не видно.
– Сергей Тихонович, шапку твою вчера ухватил – вот принес.
– Какую шапку? Ты это, что ли, Федор?
– Да я. Шапку, говорю…
– Какая еще шапка. Я в своей домой пришел.
– На-ко. А эта чья?
– Да ты, может, охмеляться ищешь – так у меня нету.
– Ну иди, иди, а то, чего доброго, простынешь еще, – сказал виновато Федор Агапитович и пошел от ворот.
Федор Агапитович вышел в поле, спустился на реку и все слышал, как лаяла собака Сергея-мельника, а ей ни одна не отозвалась.
До рассвета было еще далеко, но утро уже приближалось и с дороги он разглядел брошенную с осени веялку на полевом токе, ее замело снегом, но один бок чернел. Идя туда, не заметил, что на дороге сено валяется клоками, а теперь увидел и стал подбирать его. Подобрал, подбил под руку, понес на конный двор. Перед деревней, у отброшенных ворот, подобрал еще большой клок, снял с кустов на поскотине чуть не навильник. Пришлось распоясаться и затянуть сено ремнем. За делом, с вязанкой обратная дорога совсем показалась короткой.
В конюховке было холодно, как на улице. Включил свет. Лампочка засветилась слабым, желтым накалом – значит на коровнике уже работали доильные аппараты. Федор Агапитович испугался, что скоро будут собираться на разнарядку, а конюховка не топлена, быстро поджег растопку, насовал в печь полешек, и огонь загудел, вы-лизнул через дверцу, в щели расколотой плиты повалил дым, но через минуту наладилась тяга, и в конюховке запахло теплом. Весело постреливая, шипел снег, попавший с дров на плиту. Федор Агапитович сел на свой топчан и начал закуривать. Из ладошки начерпал в газетный листок табаку, завязал кисет и долго сидел, задумавшись, опоясанный по низу спины давнишней усталой болью, которая исчезала и забывалась только в работе. Курить вдруг расхотелось и, чтобы не сидеть, погнал себя в конюшню.
В конюшне с потолка, плотно одетые сенной трухой, светили лампочки, сырым навозным теплом шибануло по глазам, не сразу огляделся. Зато сразу почувствовал, что кони уже заждались его – запереступали в своих стойлах, а неспокойный Разбойник подал голос, жалобный и настойчивый.
Первый раз за все утро Федор Агапитович почувствовал себя при деле и повеселел. Хмыкая что-то вроде песни, открыл ларь с овсом, грохнул мятым и отшлифованным ведерком – совсем разбередил конюшню: лошади шумно заворочались в стойлах, начали толкаться в дверцы, радуясь и приходу конюха и близкому корму.
– Сейчас, ребятушки, – приговаривал Федор Агапитович и стал разносить по стойлам овес. Кони ласково сторонились и не лезли мордой к овсу, ждали, когда он высыплет его в кормушку. Молодые коньки благодарно тыкались храпом в плечо конюха, хотел и Разбойник поиграть, но отвернулся совсем, сердито прибрав уши и утробно уркнув. Федор Агапитович знал, что жеребчик не переносит запаха сивухи и однажды даже укусил подменного конюха: тот вошел в денник с початой бутылкой в кармане.
– Осуждаешь? – спрашивал Федор Агапитович и тут же винился: – Пришлось немного, куда денешься. Все равно в раю не бывать. Да ведь и ты не праведник. Гляди вот, всю кормушку изгрыз. Обобью железом – попробуй тогда. А Тольку твоего увезли на председательской машине. Ну, давай, давай, не сердись.
Разбойник все время, пока конюх был в деннике, не повернул к нему головы.
– Ишь ты, интеллигент выискался, – сказал Федор Агапитович с усмешкой и запер денник, надеясь, что завтра жеребчик все забудет и станет по-прежнему ласков и игрив. Под конец раздачи Федор Агапитович едва не бегал с ведерком, потому что сытый забористый хруст овса заполнил уже всю конюшню, и каково-то тем, которые еще у пустых кормушек.
Когда Федор Агапитович пришел в конюховку, там еще никого не было. Печка прогорела и пахло горячим кирпичом. Он набросил на угли дров, достал из шкафчика, прибитого к углу, тетрадку и записал в нее расход овса. Дня через два надо выписать требование и ехать из склад. При мысли о том, что придется поднимать мешки, у него опять заныла поясница.
Первым явился учетчик Кузя Устиньин, мужик лет пятидесяти, тонколицый, в черном полушубке и крытых шубенках на веревочке, продернутой в рукава. Только вошел и сразу сбросил шубенки, стал греть высохшие руки над плитой.
– Проводил?
– Набузгался и проспал.
– Там и без тебя было кому провожать.
– Было. Народу было много.
– Меня звали же, да я прилип к этой заразе, телевизору.
– Хотей небось опять?
– Хотей – не хотей, а глядишь, – мало интересного кажут. Душевного. А хоккей – это же сплошная потасовка. До драки доходит. За вечер хоть всех их там на пятнадцать суток пересади. А мы удивляемся, откуда шалопаи берутся. Да молодяжник наглядится на эту свистопляску, сами норовят потом столкнуть встречного к борту. Подкинь дров-то, подкинь. Не скупись. Председатель велел давать сегодня коней колхозникам. Зимы много уж – подбились. Кому сена, кому дров. А Петро Зырин бревна из делянки хочет выдернуть. Подсанки потребует. Где они у тебя?
– Отдирать надо: с осени никто не бирал.
– Что же ты их на лежаки не поставил?
– Ставил, да выдернул кто-то. За всем не доглядишь.
– Петр Зырин – мужик крутой.
– Так я пойду посмотрю их.
Федор Агапитович взял из угла за печкой железную лопату и ушел, а Устиньин вывернул из внутреннего кармана пачку бумаг, перетянутую черной резинкой, присел к столу, рукавом смахнул с него крошки хлеба и табака, стал раскладывать и разглаживать бумажки. Сегодня он должен закрыть наряды и сдать их в контору. Споров будет опять: одному мало начислил, другому выход не засчитал, третий, видишь ли, не по своей воле баклуши бил полдня. Все себе рвут. Нет чтоб от себя кто. Такого не бывает. Сняв шапку и прицепив к ушам очки, взялся что-то писать, трудно поднимая брови и вытягивая тонкие заветренные губы.
На столе звенькнул телефон, и учетчик стал кому-то потакать в трубку, а положив ее, приоткрыл дверь конюховки и закричал:
– Федор! Федор, лошадь бригадирову запрягай, в санки. И овса в мешок сыпни… Да я почем знаю. Может, и к теще.
– Чего блажите на всю деревню? – Отстраняя в дверях учетчика, через порог шагнул Сергей Дубов и сразу к столу, к бумагам: – Ты нам с Тимком запиши, мы, глаза не глядят, до обеда зарод огребали, пока до сена добрались.
Учетчик сел за стол, бумаги шубным рукавом прикрыл:
– Чего с Тимком? Чего с Тимком? Снегу-то на вершок пало. Сам же Тимко говорил, что полозья за землю хватались, оттого-де раз только и ездили.
– Тимко столько же знает. Намело к зароду, глаза не глядят.
– Одна ездка, Сергей, и никаких довесков. Норма.
– А честно это? Нам, Кузя, твоя честность все карманы прочесала. Нормы какие-то…
– Нормы ты сам утверждал, на собрании.
– Кто утверждал? Кто? Высунули их под шапочный разбор, половина мужиков уж в буфете табунилась.
– Ты, Сергей, мешаешь мне работать.
– Ты нам мешаешь. Убрать бы тебя, глаза не глядят.
– На, садись на мое место, – учетчик Устиньин бросил карандаш, вскочил, сорвал очки. – Садись, на.
– Сиди, сиди, заводной больно, – Дубов сказал с миролюбивой ласковостью и, сунув рукавицы за борт телогрейки, полез за сигаретами.
Учетчик, хмурясь, слепо оглядел свои бумаги, сел. Посидел, осмысляя что-то, видимо, и в самом деле, оборвал у него Дубов рабочую нить.
– Дай-ка и мне.
Дубов охотно, с готовностью и в то же время не торопясь, вытряхнул из пачки на бумагу сигарету.
На улице, у самых дверей, послышались голоса и женский смех. Тут же все это ввалилось в конюховку. Вошли Васька Кудрявый и две молодые бабы, в теплых шалях, заправленных под телогрейки, отчего обе были круглы и горбаты. Они в валенках и брюках, а поверх брюк – недлинные юбки. Это юбчонки делали их симпатичными. Васька Кудрявый недавно вернулся из армии и все еще ходил в форменной фуражке пограничника. Он от порога по щербатому полу раскатил стылыми сапогами мелкую дробь. Учетчик Кузя Устиньин сказал, не поднимая очков от бумаг:
– Вот идет человек за нарядом и в фуражечке. Потом поедет домой переодеваться – жди его. Конечно, больше одной ездки не сделает.
– А я себе сегодня за соломой. Где Агапитович? Эй, конюх.
– Там он, у конюшни.
Сергей Дубов, с глазами, залитыми маслом, облапил первую из баб и полез целоваться. Она была пассивна, только уклонилась от поцелуя.
– Но-но, – Кудрявый взял Дубова за плечо: – Обнимешь, какая от меня останется. Так которая со мной?
– Я, Васенька, – сказала Поля, та, которую обнимал Дубов. – Только, Васенька, первый воз мне. И накладем побольше, чтоб мягче нам ехалось.
– Ты разве не слышала, что сказал учетчик: меня хватит только на одну ездку.
– А я и на одну согласна, – обрадовалась Капа.
– Ты, Капа, для меня запас второй категории.
– Это как, Вася, понимать? – спросила Капа, выпрастывая из шали остренький подбородок. Но Вася Кудрявый не ответил, а подойдя к столу, низко наклонился к самой голове учетчика – тот ошалел, но ничего не сказал. – Задавака. Сморозил что, и сам не знает.
– Списанная ты для него, значит, – пояснил Дубов. – Придется со мной, Капа.
– У тебя своя есть, сактированная, глаза не глядят.
Дубов обиделся, а Поля и Капа повернулись нос к косу и над чем-то согласно засмеялись, будто на самом деле знали что-то смешное.
Взвизгнула дверь. Из облака пара выступил бригадир Урезов, в белых бурках, в полудошке из собачины и в той шапке, что случайно оказалась сегодня у конюха. Пришел и сам конюх, молчаливый и сердитый, поставил за печь лопату.
– Девки, – сказал бригадир и сел к столу, бесцеремонно потеснив учетчика. – Девки, ни свет, ни заря, а вы – ха да хи, ха да хи. А начни о деле – слезы да утирки пойдут.
Из-за печки подал голос конюх Федор Агапитович:
– Капитолина, это как тебя, скажи, сподобило разрубить добрые ременные вожжи?
– В снегу же, не видно было.
– Платить будешь.
– Я пальцы на руке отморозила, теперь не гнутся. Кто мне платит?
Наступило молчание.
– Я тебе, Полина, понедельник не засчитал.
Поля вдруг осадила шаль на затылок, шагнула к столу и с силой бросила на него рукавицы:
– Ты только своей Дарье две нормы в день ставишь. Я тебя выведу на чистую воду. А понедельник мне ставь. Болела я.
– Давай справку.
– Ставь понедельник. Ставь, говорю. – Большие черные глаза Поли налились слезой. – За каждым разом не пойдешь к фельдшеру… Спроси у своей Дарьи – не болеет, что ли, она.
Поля всхлипнула и взяла со стола рукавицы. Бригадир и учетчик переглянулись, и бригадир сказал, мягко, понимающе:
– Порядок есть порядок. Запасись справкой и болей на здоровье. А сейчас обе поезжайте за картошкой для свинофермы. И ты с ними, Дубов.
– Мы хотели за сеном – председатель разрешил.
– Свиней кормить нечем. Федор Агапитович, выводи им коней.
Конюх сразу ушел.
– Я коровенке последнюю объедь бросил, – известил Дубов.
– У тебя одна коровенка, а там сотни голов. Что же главней-то?
– У моих ребятишек спроси, что для них главней, – сказала Капа и, подумав, что брякнула что-то недозволенное, послушно пошла к двери. Следом пошел Дубов и в облаке пара обнял Капу, голой рукой скользнув по ее бедру.
– Да отвяжись ты ради Христа.
На улице Поля и Капа, не сговариваясь, свалили пухленького Дубова в снег и, не давая ему подняться, стали подталкивать его к яме, засыпанной снегом. Дубов, совсем обессилев от смеха, хватал баб за коленки, ласково ругался, наконец упал в яму.
– Спроворили холеру. Сила ведь мы, Полька.
– Я б всех их туда столкнула, да и земелькой сверху.
– И Кудрявенького? Пожалела бы.
– Себя-то другой раз не жалко.
– По одной я вас, по одной, глаза не глядят.
– Поль, поговаривают что-то, вроде бы деньги будут опять менять.
– У нас с тобой много не сгниет. Чего озаботилась?
– Была нужда, болело брюхо.
– Мне б, Капа, где кофту купить – вот так чтобы, – Поля показала руками, а Капа поняла, что кофта нужна с закрытым воротом.
– Для Кудрявенького все.
– Да хоть бы и для него. Дура я, дура и есть. Ведь какую кофту держала в руках! Пожалела денег. Потом кинулась, да уж продали. И вот так, Кап, всю дорогу. Уйти бы мне той осенью в ремеслуху. Штукатуром стала бы я работать или не стала – это еще на воде вилами писано, а уже была бы я вольной птахой. Я бы на этого Кудрявенького сквозь реснички поглядывала. Тоже ведь не находка.
– Но ты скажешь.
Конюх Федор Агапитович вывел из конюшни навстречу Поле и Капе двух лошадей, уж в хомутах и с седелками.
– Берите, берите, девоньки. Разговоры у них. И откуда берется столько разговоров? Я тебе, Капитолина, Речку дал, жеребая она, уж ты полегче где…
– Не надо мне ее, – замахала руками Капа. – Нам суешь, что мужики не берут. Не надо Речку. Давай Разбойника.
– Ай ослепла, Разбойник у конюховки стоит. Бригадиру. Ну, язык у тебя, Капитолина.
– Бригадиру, не бригадиру, знать не знаю, а Речку не возьму.
После ругани из-за лошадей, саней и сбруи конный двор опустел и затих. Конюх Федор Агапитович, стоя на истоптанном и унавоженном снегу, огляделся окрест и увидел, что над осевшими зародами и над крутой крышей зерносушилки совсем посерело небо, и предрассветный морозец окреп, – по-молодому взял в обхват.
Федор Агапитович хотел идти в конюшню убирать стойла, но вспомнил, что сейчас заявятся ребятишки, и пошел к конюховке, чтобы встретить их. Нету лошадей сегодня, и ребятишки побегут пешком до Стриганки – не искать же им его, конюха. Пусть летят мимо ворот.
В распахнутые ворота вбежало шестеро: с портфельчиками; девочки в материнских шалях, концы завязаны под мышками, на спине узлом; ребята – уши у шапок болтаются, у озорных мордашек уже погрелся морозец. Увидели Разбойника у столба, залезли в санки, расселись, откуда им знать, что не их ждет жеребчик, а бригадира, который, очевидно, задержался с учетчиком над нарядами. Капитолинин малец, хваткий, за вожжи сразу – застоявшийся Разбойник нетерпеливо скрипнул стылой упряжью. Федору Агапитовичу жалко стало высаживать ребятишек, сел с ними – и махнул со двора.
Велик ли встречный ветерок, но морозно дубит лицо, в один миг выдул из рукавов все тепло, до самых лопаток просквозил. Федор Агапитович вертелся, все бока подставлял, прятал щеку за воротник. А Капитолинин малец ткнулся к вожжам и, подражая Федору Агапитовичу, грубовато покрикивал на жеребчика, когда тот особенно сильно бил в передок:
– Засекай, засекай у меня, малохольный.
Федор Агапитович слышал в голосе мальца что-то очень родное и тихонько обрадовался: «Будь ты живой, клоп. И кто еще, а уж «засекай, засекай у меня». Ладная жизнь, зря грешим. Вот мы доживем – домаемся, он, этот клопишко, в силу войдет. Одеты, обуты, в школу едут – ну разве это не жизнь! Наплевать на нас, что мы из-за хомута да бестарки лаемся. Вот сейчас вернусь – ох, нападет бригадир. Ох, нападет. Забегает. И шапку свою вспомнит. Но пацанва-то за парты сядет и наплевать на тебя, бригадир, хоть ты и в новых бурках сегодня».
С крутояра на реку жеребчик спустился словно на крыльях, внизу едва не споткнулся. Дальше уж Федор Агапитович держал его на вожжах. Разбойник горел лихой силой, всякая жилка играла в нем. Ребятня ликовала.
По сторонам дороги дома пошли. Свет в окнах погашен, шторки отдернуты. Из труб поднимаются белые дымы, и кудрявые макушки их освещены всполохом скудной зари. Ворота у дома Сергея-мельника открыты, перед ними валяется метла, а сам мельник, растопырив руки, гоняется за кабаном. Возле кабана, норовя вцепиться ему в ухо, вьется собачонка. У колхозной конторы стояли лошади, машины, люди. Откуда-то из-за доски Почета скрадом выскочили двое мальчишек и примостились на отводах санок… Федор Агапитович углядел, спугнул их, но они увязались за санками и бежали до самой школы.
У школы еще было тихо и пустынно. Только сторожиха, выплеснув в канаву ведро грязных помоев, стояла на мосточках и, когда двое стриганских шмыгнули было на крыльцо, погнала их:
– Опять лешак принес, до свету.
Тех, что приехали, сторожиха пропустила, и Федор Агапитович, разворачивая жеребчика, одобрил это: «Правильная баба: этих только пусти – они до уроков всю школу вверх ногами поставят. Вот я вам, шалыганы», – Федор Агапитович погрозил мальчишкам своим подбородком, хотя злости к ним ни капельки у него не было.
Обратно Разбойник шел ровно, потому что перекипел, поуспокоился. На реке встретился груженый лесовоз, и на узкой однопутке едва разминулись. Глянув мельком на стекла кабины, Федор Агапитович увидел бригадира Урезова – губы ненавистно поджаты, а курносый нос чуть не выше глаз. Значит, подвернулась попутная, и из принципа не стал ждать Разбойника. «Легкой дорожки, – пожелал про себя бригадиру Федор Агапитович. – Обратно автобусом приедешь. Не велика шишка».
В конюховке Федора Агапитовича ждала жена. Она мела пол сосновым обитым веником, когда он вошел и бросил на топчан свои рукавицы. На горячей плите стояла миска с картошкой, а на столе капуста и бутылка молока.
– Кваску не захватила?
– Скажи, Федя, и в ум не пало. Вчерась причастился?
Федор Агапитович вздохнул.
– Нельзя ведь тебе, подумал?
– Брага, она легко пьется.
– Обманное пойло.
– А хозяйка только и ходит вокруг стола да постанывает: ой, гостенечки, звиняйте, ой, звиняйте – оплошная бражонка вышла.
– Да уж ты-то, видать, не оплошал… Тут бригадир нес на тебя, – не сдержалась Елизавета, но быстро прикусила язык. Федор Агапитович сполоснул руки, нехотя подсел к еде. На залощенной рукавами столешнице жена развернула полотенце, а на нем – морковные пироги, с острыми уголочками и маслеными боками. Федор Агапитович надкусил один – внутри горячие, остудил молоком из бутылки. От жажды все утро уныло деревенело во рту, казалось, уж никакого спасения не будет, а вот Елизавета нашлась, как помочь. Федор Агапитович уминал пироги и благодарно поглядывал на жену, а она понимая его смягчившуюся душу, больше уж не могла терпеть.
– Надо думать, свету-то в глазах немного же было, коль чужую шапку сгрел.
– Сгрел, сгрел, – миролюбиво отозвался Федор Агапитович.
– И не стыдно. Разговоров теперь не оберешься, да и…
– Бабы помусолят и забудут. Не такое дело это.
– Вот как раз и не бабы. Как раз не бабы. Бригадир вот тут что делал. Спьяну-де ты угнал Разбойника в Стриганку. И при мне учетчику велел поставить конодень на твой счет. Тройки нету, а велики твои шестьдесят рублей. Прошлый месяц мешки у тебя слямзили. За них еще не рассчитался. А кушать сладко любишь, – Елизавета кивнула на опустевшее полотенце. Последних слов ей говорить не следовало, потому что никаких попреков насчет сладкой еды Федор Агапитович не заслужил. Она видела, как в миг ожесточились глаза мужа, как побледнело, а потом пошло румянцем все его лицо.
– Да к чертовой бабушке твою еду, – он скомкал полотенце и бросил его под ноги жене. – Не пироги я ел, а злость твою, Лизавета. Злость у-у-ух!
– Федя, я не то хотела… Федя, я к тому…
Федор Агапитович выскочил из конюховки и так махнул дверью, что она даже почему-то взвизгнула.
А светлое холодное солнце стояло в полнеба. Каждая палка в заборе, каждая оброненная на землю сенинка, связи на дровнях и поднятые оглобли – все оделось хрустким куржаком. Ольховник за конным двором и зароды сена дремуче белели, и не было у них граней, будто все смерзлось. По двору ходил жеребенок Космос, тоже закуржавелый, обнюхивал конские кучки и, всего пугаясь, странно подпрыгивал со всех четырех ног.
Федор Агапитович загнал его в конюшню, потом сходил к початому зароду, обил с его боковины куржак и надергал беремце клеверного сена, выбирал, что помоложе, позеленее, с листиком. Жил Космос уже в своем закутке, в самом конце конюшни. У него были свои низенькие ясельки. Федор Агапитович положил туда сена, и Космос, обнюхав его и пофыркав, как взрослый конь, начал обирать с него мягкими губами листочки. Когда конюх закрыл дверцу и пошел к выходу, Космос подал голосок.
– Нету, братец мой, хлебца. Не захватил. Привык, лихоманец.
Убирая стойла, Федор Агапитович слышал, что кто-то вошел в конюшню и начал скрести и мести стойла в другом конце. «Тоже я, будто кипятком оплеснули, взвился, а чего взвился? Она-то при чем? Сказала и сказала. Да и как не сказать. Ладно уж…»
Федор Агапитович приткнул к переборке лопату и пошел в другой конец. Елизавета поглядела своими черными виноватыми глазами по-родному, и оба подумали друг о друге с заботной болью и жалостью: «Жить осталось вовсе мало…»
– Громобой, Федя, что-то и овес не выел.
– Отхрумкал свое Громобой. В конце месяца сдам его, распорядился. Добра коняга была. В Залесях, помню, трактор мы с ним из оврага выволокли. Силы в ем было, что в дизеле. И потел скоро… Лошадь какую спишут, а мне, Лиза, вроде жить меньше.
– Свое проживем.
– Ты что взялась?
– Эту сторону я уж пройду, Федя. Все меньше тебе останется.
Елизавета ушла и наказала, чтобы Федор Агапитович к обеду был дома, так как она сварит для него гороховый суп из свинины. А Федор Агапитович, как заведенные часы, ходил и ходил, не присаживаясь. Даже курил походя. Натаскал в конюшню сена, засыпал в кормушки овса, подскреб у зарода. Потом обрубил лед у колодца и в колоде. Наконец звенел топором у саней. После обеда сразу же прибежал в конюховку и сел чинить сбрую, чтобы заработать сегодняшний конодень: в бригаде за шорные работы ему приплачивали. Вначале хорошо сиделось, и сладкой покойной тяжестью наливались ноги, но через полчаса взяло поясницу, будто ее, по выражению самого Федора Агапитовича, грызли собаки. Он вставал, прохаживался, но боль не унималась. Как всегда в такие минуты, он проклинал деревню Иваниську на Одере, где они в самый ледостав три дня по горло в воде наводили и чинили переправу. Двое от шока умерли тут же, в воде прямо, один чирьями потом изошел, а он, Ильин Федор Агапитович, совсем легко отделался: поболел полтора месяца крапивницей и снова вернулся в свой саперный батальон. Но было бы ударено, когда-нибудь вспухнет.








