Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Гроза пришла вечером из-за Камы. Тучи, обложившие горизонт, на город двигались медленно, черные, тяжелые, уже прошитые золотыми нитями молний. От ударов грома все испуганно вздрагивало. Накануне стояли жаркие дни, и земля, сухая до звона, казалось, не выдержит и треснет, как яичная скорлупа.
На берегу Камы в лучину расщепало сигнальную вышку, опрокинуло под откос и раскатало по бревнышку стоявший на упорах амбар с известью. Где-то на закамских лугах взметнулся пожар. А на швейной фабрике повредило трансформатор и испортило электросеть. Цехи стемнели и притихли. От этого гроза, гулявшая над городом, казалась еще страшней.
Петруха ругал грозу, грянувшую в неурочный час: ведь он сегодня именинник. Восемнадцать лет стукнуло. Он хотел этим вечером с Рудиком, братом Геньки Крюка, распить бутылку вина, а потом, может быть, уехать с ним за Каму палить костер и печь картошку. Теперь обо всем этом надо забыть.
Сторожев сидит в электромастерской на ящике из-под гвоздей, пыхает огнем папиросы, стараясь осветить циферблат часов. Тяжело вздыхает и сплевывает на цементный пол. Клюева все нет и нет. Он застрял где-то наверху, в цехах.
Евгений Николаевич Клюев в ту пасмурную, дождливую ночь приютил Петруху в своем доме, а после помог устроиться ему учеником монтера на швейную фабрику, и сейчас они работают вместе.
Живет Петруха на квартире у молчаливой женщины Елизаветы Мироновны, матери Крюка. Сам Генька снова в заключении за воровство. Младший брат его Рудик нынче первый сезон плавает матросом на большом пассажирском пароходе «Муса Алиев».
По Карагаю о Сторожеве ходила и без того худая слава: будто он вогнал в болезнь и опозорил родную тетку, крал, хулиганил на пристани и вокзале. Но когда парень поселился в доме Крюка, его почти что в глаза начали называть вором.
– Посадили Геньку – и Варнак будет там, – пророчили женщины, всячески охраняя своих сыновей и дочерей от дружбы с Петрухой.
Однажды вечером Елизавета Мироновна вернулась домой в слезах. Маленькая, раздавленная горем, она села на стул у порога и заплакала в голос:
– Всех опозорил. Всех. Куда ни пойди…
– Вы о ком? – насторожился Петруха и раздавил меж пальцев горящую папиросу.
– Будто не знаешь о ком. О Геньке. Опозорил он и меня, и брата, и тебя вот.
– Вы успокойтесь, Елизавета Мироновна…
– Во гробе покой мои. Моченьки нет. Сейчас стою в магазине, а бабы шу-шу-шу за моей спиной: бандитов-де выкормила и бандита еще с улицы подобрала. О тебе это. Ехал бы ты куда-либо. Не будет тебе тут дороги в люди. Оплетут сплетнями. Известно, добрая слава до порога, а худая – за порог.
Женщина была права: сплетни о Петрухе уже давно дошли до фабрики. Парень сейчас понял, почему на него косо глядят фабричные, почему вахтеры особенно усердно ощупывают его, когда он уходит с фабрики. Это открытие ножом полоснуло по сердцу парня.
Он опять помрачнел, стал раздражительным, лицо, будто землей присыпали, потемнело.
Петруха начал всячески отбиваться от работ наверху, в цехах, где, казалось ему, десятки глаз пялятся на него и ползают шепотки девчонок-швей.
Где-то у лестницы в котельную, рядом с которой находится электромастерская, загремело опрокинутое ведро. По узкому проходу, освещая пол и стенку карманным фонарем, шел старший монтер Клюев. Еще издали спросил:
– Где ты, Сторожев?
– Где мне быть, жду тебя.
Клюев пучком света нащупал высокий порог в мастерской, перешагнул его и сокрушенно вздохнул:
– Все, Петька, накрылись твои именины. Работенки нам хватит на всю ночь.
– Плевать мне на это – пойду домой: меня ребята там ждут, – сердито и громко сказал Сторожев.
– Я тебе уйду. Только попробуй.
– А и пробовать нечего. Пока…
Клюев загородил парню дорогу, брызнул ему в скуластое лицо светом фонаря, ослепил и рявкнул:
– Стой, Петька! Ты понимаешь, безмозглая твоя башка, что остановилась вся фабрика. В лепешку надо разбиться, а энергию дать. – И миролюбиво, даже просяще добавил:
– Бери сумку. Слышишь? Провод приготовил? Его бери. Пошли давай.
Петруха покорно поднял с пола инструменты, взвалил их на плечи и, шаркая сапогами, пошел за Клюевым.
Всю ночь электрики восстанавливали свое хозяйство. Чуточку забыться в полусне – минуты не выпало.
А утром, прибирая в мастерской, Клюев ласково сказал:
– Из тебя, Петруха, неплохой электрик может выйти. Со временем, конечно.
– Со временем я брошу это занятие. Скручивать проводки может любая девчонка.
Сторожев вытер грязной ветошью руки, шагнул к неисправному электромотору, стоявшему на верстаке, ухватил его и легко подбросил на вытянутых руках.
– Вот какое мне нужно дело. А вы – «электрик».
– Это я видал, – махнул рукой Клюев. – На силушке далеко не уедешь, если в руках нет умения. С этим не спеши. Кости наломать – ума не занимать. Теперь скажи, милок, ты за что вчера всячески обругал вахтершу Заякину? Ну, скажи, за что?
– Она всех пропускает как людей, а ко мне даже в штаны лезет. Не вытерпел: вор я, что ли?..
– Так вот, Петруха, заруби себе на носу, если ты еще позволишь такую грубость, приведу в проходную и при этой самой Заякиной оборву тебе уши. Понял? Что молчишь? Не думаешь ли драться и со мной?
– Да ну еще.
На стене зазвенел телефон. Клюев снял трубку, послушал и неохотно отозвался:
– Сейчас… посмотрим. Вот, – он обратился к Петрухе, – в приемной директора выключатель изломался. Просили исправить. Сходи-ка. Там дела-то раз плюнуть. А уж потом – домой.
– Не пойду я в эти приемные покои. Не пойду. Лучше в топку слазаю…
– На тебя что, кричать надо? Сказано, иди, – значит, иди.
– Ну ладно, ладно.
В приемной его встретила секретарша, чистенькая, белокурая девушка. Она, показалось Петрухе, брезгливо взглянула на него и холодным голосом спросила:
– Монтер?
– Ну.
– Посмотрите, сколько вы принесли с собой грязи, – девушка недовольно отвернулась и, будто размышляя вслух, сказала: – Идут в приемную, будто в сарай какой.
Сторожев осмотрел себя: комбинезон весь покрыт пылью и паутиной, измазан известкой, а сапоги, так те просто тают грязью. Это еще более озлобило Петруху:
– Грязи испугалась, да? Ничего, уберешь за рабочим человеком. Все равно дурака валяешь. Показывай, что делать, киса.
Потом, копаясь в выключателе, он нет-нет да взглядывал на белокурую секретаршу, а она уже забыла о монтере, смеялась кому-то в телефонную трубку, смеялась тихим смехом, и голубые глаза ее смеялись.
«Ведь молодая, здоровая девка, – сердито думал Петруха, – а кормится пустяшным делом. Сидит вот в предбаннике у директора. Чистая, как сытая кошка. Гнать надо таких на работу. Вот Елизавету Мироновну сюда бы: у ней от ревматизма руки сводит. Двадцать лет проработала техничкой. Сколько ею полов перемыто…»
Закончив ремонт, Сторожев собрал свою сумку и последний раз посмотрел на секретаршу – глаза их встретились. Молчаливое и недружелюбное было это прощание.
Когда за монтером затворилась дверь, секретарша Зина Полянкина подошла к новому выключателю, щелкнула им – хорошо. Потом поглядела на ковер, на стул возле стены – и не увидела ни малейшего следа грязи. Это даже обидело ее.
А Петруха вышел из проходной и, как всегда сутулясь, неторопливым, размашистым шагом направился через площадь в сторону Камы. Оттуда плыло басовитое гудение пароходов, гремело железо: наверное, разгружали баржу. Сквозь нежную марь высоких облаков сладко припекало апрельское солнце.
Забыта ненастная, трудная ночь, забыта фабрика. Вот только вертится, не гаснет мысль о белокурой девушке. «А ведь она красивая, – думает парень. – Личико у ней маленькое, птичье. А задается: я – не я. Да ну ее к бесу, – решительно обрывает он свои мысли, но тут же опять думает: – А для нее это самое подходящее место, будто по заказу сделана, смазлива, гонор – не подступись. Они, секретарши, все такие».
Вниз к реке спустился не по съезду, а тропою, пробитой водоносами-огородниками на самой кромке оврага, заросшего травяной дурью – репейником да крапивой. В самом низу вешними и дождевыми водами промыто глубокое и узкое, как щель, русло речушки Прятанки. Из глинистых берегов оврага на каждом шагу струятся родники: они и питают Прятанку ледяной водой.
Речушку еще давным-давно перегородили запрудой: сейчас тут берут для огородов и скота воду, полощут белье. Место чистое, сплошь затравелое, а вокруг кусты бесполезного деревца – бузины. В прошлом году у запруды учитель Мамочкин смастерил беседку с железным флюгером на круглой крыше, рядом нагреб кучу дернистой земли, обнес ее обломками кирпича и насадил цветов. Эта клумба сейчас пустует.
Вечерами к беседке стягивается молодежь, а днем в безветренном месте коротают время досужие старики-пенсионеры. Часто приходит сюда с Нижней улицы Ефрем Глыбин, известный здесь огородник. Он садится на самый краешек лавки – так ему виден весь его огород на противоположном скате оврага – лузгает семечки и, оглядываясь, говорит старухе Анисье Стадухиной.
– В прошлом годе все у меня уродилось: что мак, что редька. Недаром этот варнак Сторожев совался в мой огород. Скажи, какой шельма. Но я ведь сплю в борозде. Завернусь в шубу и сплю. Ну, как сплю – смотрю, конечно. Я все вижу. Седьмой десяток уж мне, а глаз у меня востер. Из меня бы стрелок первейший вышел, ежели бы я служил в солдатах.
– Ты его пужнул, али как? – любопытствует Стадухина и даже на секунду перестает крутить вязальные спицы.
– Я-то пужну, – хвастливо заявляет дед и кладет на крепкий зуб семечки одно за другим. – Ружье, пожалуй, куплю. Я этого Варнака шаркну как-нибудь, дорогу забудет в мой огород.
– И не боишься ты его? Ведь головорез он, какой разговор.
– Я его, пулей в соответство…
Глыбин хихикает, и его тут же схватывает кашель – глаза из орбит лезут.
Сейчас в беседке пусто – рано еще. Только на длинной скамейке у клумбы, сунув под голову стоику книжек, растянулся долговязый юноша, в голубой тенниске и коричневых брюках, перетянутых ремешком. Сунув руки в карманы брюк, он глядит в чистое небо и мечтательно свистит.
«Володька Молотилов, – по свисту угадывает Петруха, спускаясь к беседке. – В воду бы его, бездельника».
Заслышав шаги по хрустящей гальке, Владимир лениво поднял голову и, узнав Петруху, сел, перемогая дремотную лень.
Сторожев подошел, поздоровался, не подавая руки, опустился рядом. Закурили из сторожевской захватанной пачки «Беломора». Владимир затянулся по-голодному, не щадя легких, осоловел.
– Идешь с работы?
– Иду.
– Счастливый ты, Петруха. За два счета решил все свои жизненные проблемы.
– А ты откуда это узнал? Хочешь сказать, что твоя жизнь сложнее, так, что ли?
– Жизнь у всех одинакова. Только цели у нас разные: у одних мелкие, у других большие, трудные.
– У тебя какие, к примеру?
– А вот суди сам. Я без связей и блата хочу поступить в училище Малого театра. Готовлюсь. Поеду сдавать. Эх, если бы сдать! Я бы тебя, Петруха, шампанским допьяна напоил. Зверские условия. Режут нашего брата, как кроликов. Но ничего, попробуем.
– Ты ведь, кажется, уже пробовал?
– Сдавал. Не понравился чем-то.
– Головой, наверное.
– Заноза ты, Петька. Если бы я на свою голову не надеялся, так разве бы замахнулся на такую высоту. Но Молотилов своего добьется.
– В жизни все может случиться, – хмурясь, сказал Петруха. – Может случиться, что ты и окажешься на сцене, но, поверь мне, будешь ты там занавес открывать.
– Это почему?
– Ну какой ты артист? Скажи прямо, что охота выделиться изо всех – и только. Ведь я видел, как ты выступаешь. Тебе лишь бы себя показать. Ты уж давай, милок, – с издевкой продолжал Петруха, – крой в отцовский институт. Там наверняка кандидатом будешь. Рука своя есть. Чего сопли распустил? Артист, тоже мне.
Володя вдруг вскочил.
– Ты, пристанская серость, дождешься, мы когда-нибудь обломаем тебе руки и ноги.
Петруха тоже поднялся. Спросил тихо:
– Ты кому грозишь?
В это время за спиной Петрухи злорадно сказал старик Глыбин.
– Хулиганствуете все, товарищ Сторожев. Ай-я-яй.
Петруха круто повернулся – под каблуками тревожно скрипнул песок. Глыбин отшатнулся, будто на него замахнулись, и, тараща слезливые глазки, боязливо воскликнул:
– Но, но. Я самый старый мичуринец в городе…
– Тебе, гнилой хрыч, что от меня надо? – шагнул вперед Сторожев. – Если ты не перестанешь распускать обо мне сплетни, я тебя утоплю в Прятанке. Слышишь?..
Нижняя челюсть у Ефрема Глыбина отвисла, глаза остолбенели. Он отступил на шаг, еще на шаг и, словно захлебнувшись, с трудом выдавил:
– Паль… Паль… Пальшин? – и бросился бежать, выкрикивая фамилию участкового милиционера. Слабые ноги несли старика к кромке запруды. На узком, из двух плах, переходе через шумящий поток он запнулся в своих разбитых, хлябающих башмаках, споткнулся и упал в Прятанку.
Старик отчаянно бился в воде, вытягивал шею, хрипло крича о помощи. Петруха бросился в воду, на руках вынес Глыбина и посадил на плотик, с которого бабы полощут белье. Старик долго отдыхал, часто и широко хватая воздух. Потом вскочил на ноги и начал истошно кричать:
– Судить тебя будут, разбойника. Каторжник. Молотилов свидетелем будет. Засудим. Посодим. Укатаем тебя, Варнак.
Возле мокрого старика собралась толпа.
– Жалобу надо писать на него всем околотком, – мудро рассудила Анисья Стадухина. – Какой разговор. Какой разговор.
Участие соседей растрогало Ефрема Глыбина. Поддерживаемый под руки, он поднимался от реки к своему дому и плакал.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
IЭтой зимой Терентий Выжигин – и жалко было, но решил-таки взять к себе напарника. Как только спадет вода в таежных речушках, он выедет на Волчьи Выпаски и откопает там завернутое в промасленную тряпицу двуствольное, работы тульских мастеров ружье Никона Сторожева. Человека Злыдень прикончил тогда и утопил в трясине, а губить ружье рука не поднялась. Злыдень знает цену вещам. Теперь то ружьецо шибко ему кстати. С ним Тереха уедет на станцию Богоявленскую, продаст его и найдет в помощь себе надежного человека. Вместе они быстро прощупают все Волчьи Выпаски и отыщут клад. Непременно отыщут. Об окончательном расчете с помощником Злыдень пока не думал. На первых порах, как задаток, он даст напарнику сот семь-восемь и держать будет его на своих харчах.
Мысли складывались хорошо. Только бы найти человека понятливого, не проходимца какого. На такого не сразу наткнешься: народишко в таежных местах все пришлый, каждый рвет себе, за поллитровку отца-мать зарежет. «Старичка бы какого, прыткого на ноги, – смекал Тереха. – Старичка легче взять в руки. Или парня лет пятнадцати. Нет, лучше уж старичка».
Так вот с думой о напарнике Злыдень погожим апрельским вечерком приехал на станцию Богоявленскую к своему давнишнему знакомому, лесорубу Илье Васильевичу Свяжину.
Самого хозяина дома не оказалось. Он был где-то на собрании, и Тереха, отмахнувшись от чая, завалился с дороги спать прямо у порога на пол, устланный домоткаными половиками. Сначала спал чутко, то и дело просыпался и прислушивался к каждому шороху в чужом доме. Он знал, что у Свяжина совсем нечего бояться, однако, как только смежались веки, ему начинало чудиться, что у него утащили ружье или выводят из-под навеса лошадь – со двора доносится топот ее некованых копыт.
Илья Васильевич пришел поздно. Гость заливисто храпел на весь дом.
Свяжин среднего роста, крепкий и жилистый мужчина, с вислыми татарскими усами, – ярый охотник. Он несколько раз бывал в гостях у Терехи, не в Громкозванове, конечно, а в избушке, на Выпасках. Там осенью на болотах они били перелетную дичь, а зимой, бывало, белковали по сограм, где побогаче кедр. Последние года три-четыре не встречались ни разу, потому что Свяжин ставил свой дом, и ему было не до охоты.
У Терехи за это время роскошно расцвела борода, и в ее окладе почти совсем скрылось увечье лица, только правый вывернутый глаз смотрел с прежней пугающей дикостью.
Утром, сидя за самоваром, Илья Свяжин от души хвалил Терехину бороду, призывая в свидетели свою жену Ольгу Кирилловну:
– Оля, ты глянь-глянь только: не борода у человека, а сияние. Истинный бог, сияние. Надо же вот, а?
Выжигину нравилось это, душа у него смеялась: дай срок – может, и ядреней Лидии Павловны подыщется бабенка. К этой бороде да хорошую копейку!
– Небольшое дело у меня к тебе, Илья Васильевич, – забулькал Тереха, когда вышли из-за стола и закурили, усевшись на ступеньках крылечка. – Большую нужду в деньгах поимел я и привез ружье на продажу.
– Ай, без ружья, парень, остаешься?
– Отцовский подарок продаю. Все хранил до нужды. Да и опять же сказать, вещь пролеживает место без толку. Пусть идет в дело. Для себя у меня есть ружье. Справное. Может, присоветуешь, к кому толкнуться.
– Ты покажи его перво-наперво, Терентий Филиппыч, а уж по вещи я и на покупателя наткну. Может, и сам еще куплю.
– Тебе оно ни к чему.
– Как раз в самую пору. Не сегодня-завтра со всем семейством перебираюсь на новый лесоучасток, на Крутиху. Жить буду с тобой по соседству: это от Волчьих Выпасок километров двадцать. Самая охота. А свое ружьишко отдам сыну.
– Тьфу, язви их, – желчно плюнул Тереха и размашисто вытер бороду.
– Кого ты язвишь?
– Хозяев, кои лесом распоряжаются. Переведут начисто весь лес, чтобы их пятнало. Тьфу! Трави – не свое.
– Все делается по плану, Филиппыч, – без особой настойчивости возразил Свяжин, – это не нашего ума дело. Неси, говорю, ружье-то. Глядеть станем.
Тереха запросил две тысячи. Рядились около часа. Сердились, уговаривали друг друга, опять ругались. У Свяжина вислые татарские усы топорщились вверх, по задубевшему лицу багровые пятна ходили. Охотник, он знал толк в ружьях. Терехино ружье – невидаль: легкое, ловкое, к плечу ложится само. Душа кипит у Ильи Васильевича – таких вещей из рук не выпускают.
Наконец сходили в буерак за станцией, испробовали бой ружья. Свяжин не промахнулся: в искры расхлестал две пустые бутылки влет и изрешетил донышко консервной банки за пятьдесят полусаженных отмеренных Терехой шагов: кучно било ружье.
Срядились за тысячу восемьсот. Оба остались довольны. Вечером вина выпили. Захмелевший Илья Свяжин гладил стволы ружья, украшенные узорами серебряной чеканки, и отливавший туманным блеском приклад, зачем-то ободранный с правой стороны.
– А это к чему ты испортил? – допытывался Свяжин, постукивая сухим козонком по прикладу… – Сдается, рисунок тут был какой-то.
– Выдумаешь ты, Илюха, рисунок. Рисунок по стволам положен. А тут ребятенки шилом напакостили, пришлось зачистить.
Хоть и долго колдовал над ружьем Злыдень, чтобы уничтожить на дереве выжженного косоглазого зайца, но до конца так и не вытравил его. Да и к чему уж это сейчас.
Выпили еще. Тереха локтем прижимал деньги к сердцу и, вконец подобревший, даже заикнулся насчет надежного человека, но будто кто-то сурово шикнул в ухо ему – и умолк Злыдень. Полез к порогу спать. От кровати отказался – на полу привольней.
Утром – был воскресный день – Тереха ушел на базар и слонялся там возле торговых рядов, около возов, приглядывался к людям, разговор затевал, наконец зашел в чайную, где с утра уже стоял дым коромыслом. Он заказал себе обед и стакан вина.
Рядом с ним сидели изрядно навеселе трое шабашников. Разговор между ними был громкий. Согласия – никакого. Старший, которого двое помоложе называли Батей, большеголовый мужчина, лет пятидесяти, с красным распаренным лицом и синим надавышем поперек носа от дужки очков, пристукивал по столу землистым кулаком и громко повторял:
– Не дам, сказал, и – не дам. Ша!
– Батя, не греши, а то посуду бить буду, – дважды угрожающе повторил черный, как цыган, шабашник и начал забирать в большой кулачище скатерть.
– Бить тебя будем, – кричал другой, протягивая руку к распаренно-красному лицу Бати.
– Нате, дьяволы. Вам же хотел лучше сделать. Жорите все. А что бабам принесете? Свиньи.
С этими словами Батя выбросил на стол пачку сотенных. Через минуту буянов уже не было: они наспех посчитали деньги, пожали Бате руку и, веселые, ушли куда-то. Батя из их стаканов слил недопитое вино в свой стакан и, желая успокоиться, медленно выпил его. «Бережливый, видать, мужик», – одобрительно подумал Тереха, всматриваясь в его лицо своими диковатыми глазами. Батя понял, что это не праздное любопытство и, клоня тяжелую голову к соседу, спросил:
– Надо быть, думку держишь: ворье – мы?
– Кто знает, – булькнул Тереха. – Я-то ничего не подумал.
– Мы – бригада плотницкая. Вчера коровник закончили тут, в колхозе. – Батя неопределенно кивнул головой. – Вот закончили. Расчет получили. Домой подались. А ребятам за ворот попало, туды их, – ну, и давай пить. Что у них останется – я не в ответе. Деньги просили – отдал. Больше я с ними не ходок. Пойду в химлесхоз, бочки под живицу стану мастерить.
Слово за словом – и познакомились. Познакомившись, бутылку вина распили. Друзьями совсем стали. К закрытию чайной на улицу в обнимку вышли. Оба навеселе, но тихие: ни тот, ни другой водицы не замутит.
«Это он самый, – радовался Тереха. – Смирный. Копейку любит. Пьет с умом».
Три дня они колесили по поселку и станции. Пили в меру. Приглядывались друг к другу. Утром четвертого дня купили около пуда сахару, спичек, муки. Тереха обзавелся новыми сапогами. И топким зимником ушли в тайгу, держа путь на восток, в сторону Волчьих Выпасок.








