412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Земная твердь » Текст книги (страница 23)
Земная твердь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:35

Текст книги "Земная твердь"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)

VI

Бойко гоняет Николай Крюков по двору свой легкий на больших мягких колесах трактор. Только иногда падает в сердце дума о прошлом и взгрустнется парню: ведь прожитого всегда немного жаль. Там, в Столбовом, Крюков пахал землю: лишняя борозда – клин пшеницы. Хлеб! Год на год не приходится, но если посеял, все равно жди урожая. Что-то выйдет на круг. А что? Как праздника ждешь того дня, когда перевалишь межу поля и сделаешь на комбайне первый круг!

Здесь скучно: шины и шины. Катай их без конца и края. Мертвый груз.

Наступила весна. В городе она быстрехонько покончила со снегом и переулки окраин залила грязью. Вечерами дурманяще пахло землей, и запах этот томил, тревожил крестьянскую душу Крюкова. Вернувшись домой с работы, он брался за лопату и копал Лукерье Ивановне огород, копал с жадностью, обливаясь потом.

В один из таких вечеров он услышал за своей спиной восхищенный голос тетки:

– Вот гляди, Леночка, роет мой парень, что трактор. Не подступись. Чудеса в решете.

Николай воткнул лопату в землю, подул в распахнутый воротник рубашки на потную грудь, обернулся: по ту сторону редкого частокола стояла улыбающаяся Лукерья Ивановна, а рядом с нею – девушка, в безрукавом и коротком платье, натуго перетянутом в талии широким поясом. И платье, и волосы, схваченные приколками, и круглое лицо с мягко очерченным подбородком, – все в девушке ладно, красиво, кстати. Только было в этой красоте что-то выдержанно холодное, чужое. «Пустая вертушка», – неприязненно подумал Николай и вдруг заметил, что переносье и вершинки щек ее окроплены редкими, но крупными веснушками. «Хмы, – усмехнулся парень, – веснушки-то – сельская красота. А форсу – куда там. Я не я».

Она перехватила его внимательный взгляд, но ничуть не смутилась. На нас и не такие засматривались – вот что сказали ее немножко прищуренные глаза.

– Познакомься, Коля. Это Леночка – официантка из нашей столовой. Пришла навестить пенсионерку. Не забывают.

Подали друг другу руки, без слов еще раз переглянулись, и Николаю показалось, что на этот раз веснушки на девичьем лице улыбнулись чему-то. Разговора никакого не могло быть, потому что Николай все больше и больше потел, а Лена чувствовала себя неловко – острые каблучки ее туфель все оседали и оседали в землю. Она их вытаскивала, а они снова оседали.

Он, не ожидая, когда уйдут женщины, вернулся к воткнутой в грядку лопате и принялся копать. А вечером, собираясь спать, вспомнил Леночку и сам про себя, сейчас уже беззлобно, удивился: «Черт знает какой народ! Пойди вот определи, что она простая официантка».

Однажды в перерыв, пообедав в заводской столовой, Николай зашел в красный уголок цеха вулканизации, где рабочие на досуге играли в домино. На этот раз в помещении было людно, но тихо: тут шло собрание. Перед рабочими выступал начальник цеха, рослый грузин с тяжелым квадратным лицом. Крюков хотел было уйти, но что-то удержало его на пороге, и он прислушался.

– С себестоимостью работ, понимаете, у нас совсем плохо. Посмотрите, пожалуйста, сами, как шаг, так и ненужные расходы. Зачем мы, понимаете, перетаскиваем через весь двор сотни и тысячи шин из цеха в склад и обратно. Зачем? А совсем рядом пустует бывший угольный склад, где можно хранить резину. Зачем мы, понимаете, держим тракториста и платим ему? Не нужна нам эта единица. Или, пожалуйста, подготовительные работы…

Далее Крюков уже не мог слушать. Гордость мешала ему поднять глаза на людей: лишняя единица. Это, вроде, и кормишься ты, первостатейный тракторист, не своим, а чужим хлебом. Нет, Крюков, что-то уж больно дешево тебя оценили: единица да еще и лишняя. И тут вот, в самую неподходящую минуту, вспомнилась вдруг Катя, и так ему сделалось стыдно за себя, что он покраснел до слез в глазах.

Через две ступеньки на третью сбежал Николай вниз на улицу, завел свой трактор и погнал его к гаражу. Возле заводоуправления едва не подмял двух девчонок. Они с визгом бросились на клумбу. Оправившись от испуга, смеялись и грозили:

– Хулиган на колесах. Погоди вот…

А он, чудом не зацепив тесовое крыльцо цеховой конторки, оборвал работу разгоряченной машины и вошел в конторку. Минут через пять подал начальнику цеха заявление об уходе с работы.

– Да что с тобой, Крюков? – изумился тот.

– Уезжаю, Павел Маркович. Дома не все ладно.

– Ты подожди. Ты постой, Крюков. Может, отпуск тебе, а?

– Спасибо, но я уж совсем.

– Жалко. Смотри сам. Хозяин – барин.

Уволившись с завода, Крюков никуда, конечно, из уехал. Цель – прижиться в городе – все так же держала его. «Надо тебе, Николай, найти работу достойную, – рассуждал он. – Город, он – не родимый батюшка, сразу к столу не пригласит, с бухты-барахты на почетное место не посадит. Отвоевать надо такое место. Повоюем».

На этот раз он долго обивал пороги различных предприятий, пока наконец не устроился бульдозеристом в строительное управление. За работу взялся жарко и увлеченно. Его мощная машина заменяла сотни землекопов, переворачивая за смену горы земли. Совсем недавно кругом были ямы, бугры, камни да пни. Не подступиться – вот местечко выбрано. А поработал тут Крюков неделю на своей умной, могутной машине – и котлован под школу-интернат почти готов. Беспокоило только одно: наступят морозы – иди Крюков, куда глаза глядят. Силен твой «Т-80», но и ему не под силу скованная стужей земля. Машина на отдых, а ты на отделочные работы, по крайней мере, до весны.

Но, пока работал, прикидывал заработок и оставался в машине сверхурочно. Спал иногда прямо в тесовой будочке на стройплощадке, потому что не хотелось мерить шагами бесконечный пригород. На свету, бывало, проснется, по привычке легкую дверь будки распахнет настежь, но светлой песенки иволги не слышно. И вспомнит вдруг, что не на полевом стане у Лосиной Заимки проснулся – и сползет горестная усмешка в уголок его губ. Тут уж одно к одному, ворохнутся мысли о Кате: нет от нее ни словечка. «Упрямая, черт. Молчит. Это на нее похоже. Что же у нас выходит, а? Разошлись совсем, выходит. Написать ей, не сержусь, мол, приезжай. Нет, надо подождать».

VII

С первых теплых дней Николай переселился спать из комнаты в маленький чулан на крылечке. Выбитое оконце в дощатой стене застеклил; в изголовье кровати прибил полку для книжек; на фарфоровых чашечках перехватил радиопровода и протянул к себе наушники. Теплыми вечерами при свете долгой зари заката читал тут или просто лежал и слушал биение пульса большого города: где-то на подъеме взвинчивал свой голос трамвай, где-то рвали тишину размашистые гудки паровозов, на магистрали, что ведет к аэропорту, неумолчно скликались автомашины.

– Что ты все лежишь да лежишь, как увалень, – смеялась Лукерья Ивановна над Николаем. – Сходил бы в кино или театр. Работать да лежать ты, поди, и в Столбовом мог.

– Устаю, Лукерья Ивановна, – лгал Николай.

– Уж так-то и устаешь, добрый молодец. Ой, не то что-то.

В один из субботних вечеров Николай лежал на кровати в своем закутке и слушал, как льет и пляшет по толевой кровле сенок крепкий, спорый дождь. Сегодня была получка, и Николай решил сходить в парк, но куда в такой ливень. Вначале Николай злился, даже читать из мог, но потом успокоился: к лучшему, пожалуй, этот дождь, меньше расходов.

Лукерья Ивановна сидела на ступеньках крыльца, лузгала семечки и говорила сама себе:

– С утра сверлит ноги. С утра еще сказала: к непогодью это. Так и есть.

Кто-то, шлепая по лужам, перебежал двор и поднялся на крыльцо.

– Здравствуйте, Лукерья Ивановна.

– Леночка! Здравствуй, золотко. Вымокла!

– Немножко. А неужели он затянется?

– Ранний гость до обеда, а поздний на всю ночь.

– Да вы что, Лукерья Ивановна, – воскликнула Лена, а потом подумала и, будто прислушалась к чьему-то дальнему голосу, раздумчиво сказала: – Хотя пусть… А у нас теперь рожь на колос пошла. Обрадуется она ему. Она, тетя Луша, как невеста сейчас, рожь-то.

«Как невеста сейчас, рожь-то, – повторил Николай и вспомнил улыбку девичьих веснушек, и они вдруг сделались понятными ему. Конечно, веснушки украшают лицо того, кто много бывает на солнце. Наверное, и от волос девушки, и от ее рук, платья пахнет солнцем, полевым ветром, выспевающей рожью, свежестью перепавшего дождя…»

– Коля, – вдруг позвала Лукерья Ивановна, – чего же ты шебаршишь там, как таракан в щели? Иди к нам. Лена вот в гости пришла.

Откуда она, старая женщина, знала, что Николай сгорает желанием познакомиться с девушкой поближе. Как только он вышел из своего закутка, Лукерья Ивановна озабоченно заторопилась:

– Посидите тут, а я пойду и поставлю самовар. Чаевничать станем. Ох, чудеса в решете.

Николай сел и с любопытством заглянул в лицо Лены: рассыпанные по переносью веснушки смущенно и в то же время знакомо улыбнулись ему. «Как у Кати они. Тогда еще, когда она краснела за них», – мелькнуло прошлое, и ему совсем поверилось, что девушка, которую он видит лишь второй раз, знакома ему давным-давно. Они встречались где-то. Ах да, они встречались там, где сейчас встает рожь и матереют молоденькие зеленые колосья, прямо и сильно поднимающиеся кверху. Согретый новым, еще неосознанным чувством, Николай с внезапной решимостью предложил:

– Пойдемте гулять.

– Сейчас? – она не удивилась.

– Да. Прямо по дождю. Что он нам. Вы попадали когда-нибудь под ливень в поле?

– Конечно.

– Кругом поле и поле, а дождь полощет – спасу нет. И ты один-одинешенек на всем белом свете…

– А потом прибежишь домой, – подхватила она с тем же упоением, – и так хорошо сделается – не скажешь.

Они переглянулись, враз поднялись со ступенек и шагнули за порог сенок. По-летнему теплый, благодатный дождь встретил и в один миг окатил их обильными струями. А они будто не заметили его. Они улыбались себе и своей неожиданной близости.

А дождь лил.

С той поры они стали часто встречаться, находя живой разговор, приятный для обоих, о деревне.

Однажды, когда сидели на траве в дальних загородных лугах, Лена вдруг сказала Николаю:

– Жалко мне тебя, Коля. Жалко, говорю, родной мой. Какой-то ты потерянный. Ты обиделся? Ну, не сердись. Милый. Я так привязалась к тебе…

Потом жадно и горячо начала целовать его лицо, приговаривая:

– Поедем к нам, Николенька… Ко мне на родину. Я знаю, ты любишь деревню. Ведь ты же о ней думаешь. А как у нас хорошо! Ты будешь всегда-всегда со мной. Я перестану болеть за тебя. У нас в Ириме…

Она, откинув голову, с тихой улыбкой на влажных разгоряченных губах, продолжала:

– У нас в Ириме ширь полевая – боже мой! Речка Выданкой называется. Вся она в белой черемухе, будто невеста под венцом. Потому, говорят, ее и назвали как невесту – Выданка.

«Край-то свой как любит, – думал он. – Тянет к себе. Манит. А у нас в Столбовом – как? Наш край разве какому уступит? Нет. Что и говорить. Зачем же мы хвалим свои родные места, если бросили их? Зачем?»

– Ты молчишь, Коля?

– Думаю.

– О чем же?

– О твоих словах. О нас, вернее. Вот ты всегда какими-то особыми сердечными словами говоришь о своей родине. А уехала оттуда – почему?

– Что же нам, девчонкам, делать, если вы, парни, бежите из деревни. В армию сходили – и в город. А счастье, Коля, на двоих дается. Куда вы – туда и мы. А дел-то сейчас в деревне уйма! Уедем, Коля? А? Там у меня мать. Домой вернуться никогда не поздно. Она встретит нас. Поглядел бы ты – кругом у нас поля, поля…

Николай слушал певучий голос Лены, а в задумчивости ему казалось, что это Катя зовет его к себе, домой, к родным полям.

– Домой вернуться никогда не поздно… Кругом у нас поля, поля… – слышал он ее слова, а думал о своем Столбовом. «За Лосиной заимкой нынче должен быть хороший урожай. Зябь я пахал августовскую…» – И опять вплетался в его мысли голос Лены: – «Домой вернуться никогда не поздно».

Девушка каждый день приходила в домик на улице Заозерной и ждала возвращения Николая с работы. Они шли на заросшую лопухами межу огорода, садились там в пахучую зелень и сидели до глубокой ночи. По небу в стороне заката метались подслеповатые зарницы. Над огородами туда и сюда качался слабый сонный ветерок – вместе с ним ходили волнами запахи ромашки и укропа.

Лена зябко куталась в Николаев пиджак и просила:

– Что уж тянуть-то нам, Коля. Поедем давай. Истомилась я.

– Растормошила меня. Я до тебя думал, приехал в город, окопался тут и ни в жизнь не отступлюсь. По-солдатски, умру, но шагу вспять не сделаю. А теперь вроде на незнакомой дороге из телеги выпал. Честное слово. Куда качнуться – не знаю. Ну, уеду в деревню – ведь это опять корова, кабанчики, куры, огородишко. Это же вечное батрачество.

– Все так, – печально качнула головой Лена. – В деревне без хозяйства – тоже не жизнь.

– Без хозяйства тебе и имени другого не будет как лентяй. А ведь за покос, за копешку сена председатель или бригадир не знают, что с тобой сделать. Нет, не зови… И другую жизнь душа не принимает. Живешь как на обочине.

– Славный ты, родной мой, – шептала девушка. – А я, Коленька, матери написала, что мы приедем к ней, ты и я. Старуха ночей не спит небось от радости и ожидания. Тоскливо ей одной.

Лена прижалась к Николаю, хотела поцеловать его, но он решительно отстранился.

– Ну, хорошо, Коля. Ну, не поедем. Что ж, ведь и здесь жить можно. Но давай хоть в гости к маме съездим. Хоть на недельку.

– Думаешь, понравится – и останется Николай, да? Нет.

– Ты человек вольный. Эх, Коля! Была бы моя власть – в цепи бы тебя заковала и увезла к себе. И была бы я счастлива на веки вечные. Ты думаешь, не вижу, что в мыслях-то тебя нету возле меня. Нету. Ведь так, Коля, признайся?

Она приблизила свои глаза к его глазам так, что он сумел прочесть в них мольбу, и вдруг сказал то, чего не хотел говорить:

– Верно, Лена. Вижу тебя, а думаю… Да о своем думаю.

– О ней?

– И о ней. Ты понимаешь, как это…

Лена бросила со своих плеч пиджак Николая и заговорила нервно, с тяжелым придыханием:

– Хватит об этом. Прошлое со мной вспомнил…

Девушка отвернулась и опустила плечи. Только что веселая, была она в эту минуту безутешно обиженной.

– Но я не плачу, – снова заговорила она, тряхнув головой, и, действительно, слез в ее голосе не было: – Сердце мне, Коленька, сразу говорило, что на чужую тропинку я набрела. Да и где она своя или чужая. На тебя, милый, я зла не имею. А та, твоя… видать, присушила тебя, да ведь счастья-то тебе с нею не будет. Не любит она тебя, Коленька. Город ли, деревня ли – главное-то человек. А я буду думать, что ничего и не было.

VIII

Прошла неделя. Другая. Минуло и лето. А Лена не появлялась в доме Лукерьи Ивановны. Николай тосковал по ней, ждал ее прихода, но сам встреч не искал.

С уходом Лены Николай острее почувствовал свое одиночество. Упрямое молчание Кати не давало ему покоя. Былая самоуверенность его сменилась тревогой: Катя не сдавалась на измор. Что же она затаила? Что?

Николай в нетерпеливом ожидании послал в Столбовое одно за другим три письма. Ответа на них не было.

Однажды, возвращаясь с работы, Крюков в трамвае встретил Степана Палкина.

– Здравствуй, Никола. Здравствуй, – с радостью схватил он руку земляка. – Сколько лет, сколько зим не виделись. Ну, как оно, «ничего»?

Пока Палкин, улыбаясь и шмыгая носом, сыпал приветствия, Николай молча разглядывал его. На нем была надета та же, но изрядно потрепанная шапка, такого же достоинства полупальто с грязными отворотами и без двух пуговиц наверху. Был он, видимо, с похмелья, потому что безмерно болтал:

– С завода меня, Никола, вышибли, как пробку. Сегодня уже третья неделя пошла. Почему вышибли? Принимал лишка. Подбился я. Еду вот на базар – может, толкну. – Он брякнул связкой медных водопроводных патрубков и вдруг перестал улыбаться, тяжело вздохнул: – Завербовался я, Никола, на шахты. Еду скоро. А что делать? Был недавно в Столбовом – там хотел приколоться, да раздумал. Скажут, везде перемотался, а теплей Столбового нигде не приняли. Ну их. А живут там здорово. Просто здорово. А ты как? Постой. О сестренке-то, Катьке, я того… не рассказал. Да. Вышла замуж она за Димку Мокшина. Ты знаешь ведь, он сох по ней с пеленок. О тебе, рассказывала мать, часто она вспоминала. А ты эвон какой стал.

Медленно, хлопьями ложился на землю снег. Медленно, в раздумье, шел Николай Крюков по мягкому ковру. И в голове его, как эти снежинки, кружились, качались холодные, тоскливые мысли, и было ясное сознание того, что в сегодняшний вечер что-то навечно потеряно. Навсегда.

ЧУЖИЕ ГРЕХИ

Абдуллай Хазиев – длинный, нескладный татарин, с черной, как голенище сапога, шеей и добрым, покорным лицом. Ходит он всегда в кожаной вытертой шапке, которую почтительно снимает при встрече с людьми:

– Здравствуешь, – говорит он и улыбается доброй, широкой улыбкой.

Абдуллай работает в совхозе. Но в свободное время не прочь взяться за любое побочное дело: зимой из колотых плашек мастерит бочки по подряду в химлесхозе; весной рубит дрова для сельского Совета, школы и учителей; о лете и говорить нечего – все живут покосом, косит сено и Абдуллай; осенью со своей многочисленной семьей копает картошку: девять ведер совхозу, одно себе. Просит Абдуллай обычно самый дальний участок и убирает его так, что люди не нахвалятся:

– После Абдулки хоть шаром покати.

– Почему Хазиевы уходят в самое дальнее поле?

Как-то завхоз школы Полушин прямо спросил Абдуллая:

– И что это ты, Абдулла, опять заовражный клин приголубил? Где-то у черта на куличках. Не с руки небось…

– Какой ты, Полушка. Зачем да зачем. Лишний глаз мало бывает. Вот зачем.

Полушин насторожился, а Хазиев, двигая негнущимися пальцами, перечислял:

– Тут директор идет. Агроном идет. Парторг идет, бригадир идет, учетчик Кирилыч идет. Зачем нам так много людей. Детишки мои копают – и делу конец.

Жена Абдуллая, Карима, такая же работящая, встает по утрам ни свет ни заря, затопляет большую русскую печь, ставит перед пылом чугуны с водой и картошкой, доит корову, кормит овец, стирает, готовит завтрак. Все это она успевает до поры, пока не поднялись дети.

Ловкая, по-девичьи подобранная, в шерстяных носках и галошах, она бесшумно снует по избе, а дети спят, и Абдуллай спит. Нет, Абдуллай совсем не спит. Отпустив от себя жену, он мало-мало нежится. Ему приятно лежать в согретой постели и улавливать теплые, сытые запахи, которыми полнится изба. Пахнет горячей картошкой, печеным луком, парным молоком. В такие минуты у Абдуллая складываются хорошие мысли: осень стоит сухая, белая паутина летает в воздухе – быть еще вёдру.

При вёдре семья Абдуллая будет с картошкой. Потом он вдруг вспоминает, что старший тринадцатилетний сын Априль поранил ногу железными вилами: шайтан подтолкнул. Самая работящая пора. Однако ничего, до свадьбы заживет. Все заживет…

Абдуллай совсем хотел встать, но вдруг почувствовал, как чьи-то ласковые руки крадутся к нему под одеяло. Он ахнул с тихим веселым испугом и поймал руки жены. Она попыталась увернуться, но Абдуллай обнял ее, затянул к себе под одеяло, в мягкое тепло. Карима, задыхаясь сдерживаемым смехом, шептала в мужнино лицо:

– Совсем не время. Априлька вот-вот улицам ходил.

С запоздалым осенним рассветом шестеро Хазиевых межой убранного поля шли на Заовражный участок. Впереди всех сам Абдуллай с тремя лопатами на плече и ворохом мешков; за ним, как мышата, ежась от прохлады и сырости, бежали Гариф, Гуля, Зарипа и Хаида, самая маленькая, еще не школьница. Позади торопилась Карима, с корзиной в руке, а в корзине еда: хлеб, молоко, соленые огурцы и лук с солью. Ко всему этому ребятишки в костре напекут печенок. День будет сытый.

Придя на участок, Хазиевы тотчас брались за работу и отдыхали только во время еды. Правда, без всякого уговора прекращали работу еще тогда, когда мимо поля по дороге проходило стадо коров. Было это обычно так. Абдуллай, еще издали заметив стадо, втыкал лопату в землю и все смотрел и смотрел, как пастухи, молодые парни, пронзительно щелкая длинными хлыстами, свистя на рысях гнали стадо. Добродушно-спокойное и покорное лицо Абдуллая в такие минуты становилось жестоким и злым. «Башка шурум-бурум, – сердился татарин. – Дурная башка. Туда бегом, сюда бегом».

Как и отец в угрюмом молчании провожали стадо все Хазиевы. Даже маленькая Хаида и та знала, что ее отец-пастух любит животных и не любит, когда обижают их.

 
Далеко в степи виден
белый камень Ирэмелкай-тау…
Со всеми ветрами подружит
молодого джигита
его верный конь.
 

Это любимая песня Абдуллая. Он поет ее, когда ему бывает грустно, когда вспомнится Икская степь, где вырос Абдуллай. Вот он копает картошку, ладит бочки, рубит дрова. У бочек и у дров без копейки не будешь, однако не лежит Абдуллаево сердце к постылому делу, к тому же на дровах завхоз Полушин все хитрит, обмеривает. Шапку-де сквозь поленницу пробросить можно. Кричит: распушил, Абдулла, кладенку. Больно не нравятся Абдуллаю светлые полушинские глаза.

Проводив стадо, Абдуллай яростно работал лопатой, пока ощущение душевной неулаженности не сменялось будничными мыслями.

К обеду из дому приковылял Априль и на опушке березняка запалил костер. С межи потянуло горелым листом, жженой берестой и картошкой. Дети все чаще и чаще стали поглядывать в сторону костра. Наконец маленькая Хаида запуталась в ботве и упала, рассыпав ведерочко. «Обедать пора», – подумала Карима и, поглядев на мужа, сказала ему об этом одними глазами.

– Все пока, – весело скомандовал Абдуллай и посадил к себе на плечо Хаиду. Все пошли к костру. Пока Карима на мешке раскладывала хлеб, соль, лук, Априль палкой выкатывал из золы испекшуюся картошку. Ребята обстругивали щепки, мастерили себе лопаточки, чтобы черпать из чашечек обгоревшей кожуры белую пахучую мякоть картошки.

Ела семья молча, сосредоточенно, так же, как и работала. Съедали без малого ведро картошки, потому что дети уписывали ее, точно лакомство, не зная меры. После обеда Абдуллай напильником точил лопаты, Карима штопала порвавшиеся мешки, а дети сражались картофельной кожурой.

Однажды, в такую послеобеденную пору, на поле к Хазиевым завернул сам директор совхоза Павел Сидорович Кошкин. Машину он остановил на дороге, легко перемахнул березовую изгородь, подошел к Хазиевым. Поздоровался.

– Здравствуешь, – снимая свою шапку, сказал Абдуллай и умолк, как всегда перед большим начальством смущенно потупившись.

– У меня дело к тебе, Абдуллай.

– Давай дело, слушать будем.

Карима, перехватив взгляд мужа, быстро забрала детей и увела их на поле.

– Дело, Абдуллай, немаловажное. Обстоятельный разговор требуется. Может, вечерком зайдешь в контору, ко мне.

– Как не зайду. Зайду.

– Вот и славно, Абдуллай. Ну какова картошка?

– Картошка? А ничего картошка. Картошка – сам бы ел, да деньги надо.

Директор, чтобы показать Абдуллаю, что он тоже умеет работать, взял у Абдуллая лопату и выкопал до десятка гнезд. Собрал в ведро картошку. Это, действительно, понравилось Абдуллаю, и после отъезда директора он сказал Кариме, причмокнув губами:

– Директор, а гляди, сам лопату взял.

– А копать-то и не умеет, – Карима засмеялась, показывая мужу собранные после Кошкина клубни. – Чудно.

– Ай, какая ты. Он все-таки директор. Дело, сказывал, есть ко мне.

– Какое же, милый?

– Хорошее, должно. Плохое Хазиеву разве дадут.

«Какое такое дело появилось у него ко мне, – все думал и сам Хазиев, копая картошку, ворочая мешки и даже идя домой. – А может, скажет Кошкин: Абдуллай, иди опять в пастухи. Стадо знаешь, луга знаешь. Доярки одного Абдуллая просят. Нет, ты, директор, хитрый и я тоже хитрый стал. Месяц пастухом работай – шестьдесят рублей получай. Как можно жить на шестьдесят рублей. Ты сто рублей клади – не скупись. И сто рублей разве деньги, когда полная изба ребятишек.

Вечером Абдуллай хорошенько вымылся, надел чистую рубаху, гребешком причесал жидкие волосы и пошел в контору. Там долго сидел в приемной, не решаясь переступить порог директорского кабинета. И уж поднялся было, чтобы войти, как дверь кабинета распахнулась и Кошкин весело крикнул:

– Что же ты, Абдуллай, мы ждем тебя.

В кабинете, оказывается, были всего лишь два бригадира да учетчик Иван Кириллыч.

– Садись, Абдуллай. Вот так. Тут, Абдуллай, какое дело, – начал директор. – Ведь картошка скоро кончится. Ты куда потом думаешь?

– День будет – работа будет.

– То верно.

– Наша партия, Абдуллай, велит резко увеличить поголовье скота. Нынче нам запретили сдавать бычков-годовиков. Всякий хозяин это знает – не выгодно. Вес мал. Через год они пойдут. Понял?

– Как не понял.

– Кроме того, на стороне еще закупим телят. Словом, создадим большое откормочное стадо. Большое. И нужен нам хозяин этого стада. Честный, толковый…

– Сколько рублей кладешь?

– Сто тридцать. Видишь, совхоз на все идет, чтобы поднять животноводство.

– Ай, врешь, директор. И в прошлом году ты мне так-то говорил.

– Прошлое, Абдуллай, не в счет. Соглашайся, обману тут никакого. Если согласен, я завтра подпишу приказ.

Абдуллай смотрел в глаза директора и понял, что не обманывает его, однако, еще попытал, не веря окончательно.

– Сто тридцать?

– Сто тридцать, Абдуллай. А на пастбище заработок пойдет с привеса. До двухсот выгонишь. По рукам, выходит?

– Надо подумать, Павел Сидорович. Хитрый ты мужик. Ай, хитрый.

В понятии Абдуллая хитрость Кошкина на этот раз состояла в том, что он, Кошкин, как-то сумел заглянуть в душу Хазиева и узнал, какой неизбывной тоской по скоту живет татарин. «Честный, говорил, толковый нужен хозяин. Тут все верно. Все так. Правильно ты рассудил, Кошкин…»

Дома Абдуллай, довольный и счастливый, рассказал семье о разговоре с директором. Особенно ему нравилось говорить о том, какого человека ищут в совхозе к огромному стаду. Без нужного человека все дело пропадет.

Ребятишки с немым восторгом и гордостью глядели на отца, а он неторопливо схлебывал с блюдца самодельный морковный чай и говорил:

– Очень просил Кошкин, придется идти.

Оставленные в зиму телки были согнаны в старый свинарник. Ветхое помещение стояло на юру, и его насквозь прохватывало ветром. Внутри было сыро, холодно, неуютно. Абдуллай заколотил каждое второе окно, старой паклей проконопатил стены, привез более десятка возов соломы. Началось все после первых каленых морозов. Как-то утром к Абдуллаю в избу прибежал ночной сторож телятника глухонемой Аркашка и начал показывать два пальца, мыча и приплясывая. Из этого рассказа Аркашки Хазиев понял, что на ферме стряслась беда. И, действительно, этой ночью пало два бычка. А через день еще один. Приходивший на ферму ветеринарный врач сказал, что дохнет скот от простуды. Хазиев оробел. Испугался не за себя, за стадо, которое он не в силах оградить от морозов и гибели. Когда в стаде заболело еще два бычка, Хазиев пошел к директору. Кошкин, и сам не менее озабоченный, вместе с Хазиевым пришел на ферму, долго осматривал помещение, Хазиев ходил за ним следом и, как ребенок, просил:

– Что же делать, а, Павел Сидорыч?

Наконец директор спо́лзал на потолок и спустился оттуда оживленный, взметнулся голосом:

– Эх мы, горе-хозяева.

– Горе Хазиеву, – покорно отозвался Абдулла.

– Землю-то с потолка выдуло, какому же быть теплу. Как ты раньше-то не доглядел, а?

Абдуллай, потупившись, молчал: что он мог сказать. Пустой чердак на телятнике, пустой чердаки у Абдулки.

К вечеру по распоряжению директора к ферме приволокли трое тракторных саней соломы. Утром должны были прийти рабочие и заметать ее наверх. Но надвигающаяся ночь казалась Абдуллаю особенно страшной, и он взялся метать солому один. Ночь шла тихая, звездная. С полнеба ущербно светила надломленная луна. Над землею крепла стужа. Промерзлая солома не шуршала, как обычно, а звенела холодным, стеклянным звоном. Поначалу перед тремя огромными зародами Абдуллай почувствовал себя маленьким, слабосильным. Работал не то что вяло, а как-то неуверенно. Но постепенно втянулся, робкие мысли исчезли, тело разогрелось, руки налились силой.

– Глаза боятся, а руки делают, – вспомнил Абдуллай пословицу и снял рукавицы. А спустя еще немного отбросил на снег и полушубок:

– В малахае, джигит, кудрями не тряхнешь. Ых-хо.

Утром Абдуллай пришел домой, едва держась на ногах. Он так притомился, что даже не мог есть. Выпил стакан горячего молока и завалился спать. Проснулся уж только после обеда, неприятно ощутил на вороте рубашки липкий пот. Сознавая, что пора идти на ферму, он не мог заставить себя поднять голову. Было тепло и сладко лежать, ни о чем не думая. И он не помнил, как снова закрылись его глаза.

К вечеру Абдуллай совсем расхворался. Он бредил, мешая родные слова с русскими, пел и плакал. В доме все притихли, сознавая себя беспризорными и беззащитными. Даже младшая дочь Хаида с недоуменной печалью глядела на отца и не могла поверить, как это вдруг заболел большой и сильный бабай, который никогда и ничего не боится, которому дали в совхозе такую важную работу.

Две недели провалялся Абдуллай в постели и когда первый раз вышел на улицу, то задохнулся свежим холодным воздухом, закашлялся и, не в силах стоять на ослабевших ногах, сел на порожек сеней. Ненасытно и радостно смотрели глаза на синее небо, белые снега и белые в куржаке березовые рощи. У Абдуллая было такое чувство, будто он впервые увидел мир. И этот мир показался ему удивительно прекрасным. К Абдуллаю пришло выздоровление.

Во время болезни он почти не вспоминал о работе. Чаще всего с горечью думалось о детях, о жене, жаль было себя. Теперь Абдуллай беспокоился о телятах, не заморил ли их бестолковый Аркашка.

Через неделю Абдуллай пришел на ферму. Скот, всегда тяжело переживающий наступление холодов, постепенно привыкал к зиме. В помещении было тепло, парно. Телята обросли мохнатой шерстью, зимником, вкусно и споро жевали солому. В тамбуре, где хранились комбикорма, Абдуллай чуть не съездил по крутому Аркашкиному затылку: разве можно так бесхозяйственно сорить кормом.

Накануне первомайских праздников на ферму к Абдуллаю приехал корреспондент газеты. Он, не скрывая удивления, хвалил Хазиева:

– В таких условиях! В таких условиях! Молодец вы, Абдуллай Хазиев. Вы герой, Абдуллай. Настоящий герой. Пренебрегая здоровьем…

Абдуллай не знал, за что надо хвалить его, чувствовал себя очень неловко и только скромно улыбался. Потом журналист заставил Хазиева сходить домой побриться и, надев ему на шею свой галстук, сфотографировал его перед стадом, на еще слабо зеленеющей поскотине.

Тотчас после праздника Абдуллай угнал телят на отгонное пастбище. Было теплое пасмурное утро, в какие – говорят старики – земля после стужи делает первый вздох. А земля и в самом деле дышала. Дышала теплом, молодыми листьями, травой и еще чем-то пресным, влажным и сладким. Абдуллай ехал верхом на лошади и громко пел:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю