Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
ВЕСНУШКИ
IСтояла глубокая осень. Земля остыла, как камень, и по утрам падал такой куржак, что по нему можно было ездить на санях. К полудню иней исходил, дорога местами притаивала, делалась вроде потеплее, но не надолго и безнадежно.
В такой скучный полдень, возвращаясь порожняком с элеватора, колхозный шофер попутно привез в Столбовое Степана Палкина, городского гостя.
Степан не был в родном селе больше года и потому нетерпеливо хотел показать себя людям. Первые дни Палкин колесил по друзьям, потом приглашал их к себе и неизменно, в гостях и дома, хвалился перед ними своим городским житьем, козырял зеленой простроченной, как подстежка, курткой явно не с своего плеча.
Зашел однажды к Палкину и Николай Крюков. Дружбы особенной между ними раньше не было, но по селу прямо басни ходят об удачливом человеке Степане Палкине. Надо послушать его. Степан радушно принял гостя. Сестренке Кате сунул в горсть денег и послал в магазин. Потом они сидели за столом, и хозяин размашисто наполнял рюмки, накручивал на вилку жирный блин, балагурил:
– Милости просим мимо ворот щи хлебать. Ну за тебя не без меня.
Широконосый, с маленьким опрокинутым лбом, Степан Палкин был в селе незаметным, замухрышистым парнем, а вот пожил в городе, приоделся там, слов каких-то особых набрался и стал совсем неузнаваем. И говорит завидно твердо, жесты широкие, к каждому слову громко щелкает пальцами, будто из дробовика стреляет. Спорить с ним не берись – все он знает. Поэтому Николай слушал хозяина уважительно, боясь обронить слово. А Степан лихо опрокидывал рюмки, закусывал солеными грибами, блинами и причмокивал:
– Коньячку бы под этот закус – вот это б да-а-а. У вас его нету. Вот я и говорю, глухо живете. Глухо… Иду по Столбовому, а мне все кажется, что вот-вот навалится из-за угла глухота ваша и задушит, черт ее побери. В ней силы, как в твоем тракторе, Никола. Больше.
– Ты бы уже не молол, Степан, чего зря, – вмешалась вдруг в разговор Катя, все время молча сидевшая в сторонке. – Говоришь ты много, а слушать нечего. Скука да глухота. Глухота да скука. К рабочему человеку скука не вяжется, а бездельника и в городе задушит.
Черные, с приподнятыми у висков уголками, глаза девушки глядели горячо и вызывающе в затылок брата – он сидел спиной к ней.
– Проповедуешь ты, Степушка, потребиловку какую-то.
Степан даже не повернулся к ней, а только с улыбкой махнул рукой:
– Ничего не понимает. Да и где понять ей, фельдшеришке несчастной. А ты, Никола, поймешь. Поймешь и сделаешь, как я. Только и пожить в городе.
– Николай никуда не поедет, – спокойным и уверенным голосом заявила Катя.
– А тебе откуда знать? – Степан медленно повернулся и уставился на сестру.
– Да уж вот и знаю.
– Черт же меня побери, – хлопнул себя по опрокинутому лбу Степан и захохотал. – Понимаю, понимаю. Все понял. И ты, Катюха, в город: куда иголка, туда и нитка. То, что я скажу тебе, Никола, мотай на ус. Мотай. Все будет по-нашему.
Степан сыто облизал губы, бросил в рот папиросу. Пыхнул дымом.
– О чем мы говорили? А, о скуке. Я правды не отрицаю. И в городе сильно не весело… если особенно в кармане тити-мити. – Степан щепотью сложил пальцы, мелко, мелко потер их. – А у нашего брата, холостяков, это бывает. Но там, скажем, вылетела в трубу получка, потоскуешь две недели – опять выдадут. Ходи – бегай. А у вас? Гибель. Ни авансов толком, ни расчетов. Ведь вот, хвати тебя, колхозного тракториста. Чертоломишь ты от зари до зари, а что имеешь за это? Пустяки. Верно? Гляди вон, все еще свой армейский бушлат таскаешь. А я, простой водопроводчик, слесарь, имею двое часов, два костюма, ну а рубашек и галстуков там – вообще навалом.
– Чего ж мамке-то не пошлешь хоть на платье? – спросила Катя.
– Ты не лезь, Катька. Просил же я тебя. Вот и не лезь.
Слушал Николай бойкую речь Палкина и соглашался с ним. Каялся, что после возвращения из армии не зацепился в городе, как Степан. А ведь он ли не рвался из Столбового! И все было на мази, да подвернулась вот Катя, встала поперек жизни, и пошло все надвое: и хозяин сам себе, и не хозяин.
Николай нет-нет да и посмотрит на Катю: она сидит на табурете между кроватью и печкой, с книгой на коленях. Поджав губы, бросает на парней сердитый взгляд. Николай чувствует, что Катя сердится и на него. За что? «Уж я знаю ее, – думает Николай, – хочет, чтобы и я спорил со Степаном. А чего спорить! Степан, чувствуется, болтун не из последних, однако насчет бушлата верно сказал. Колхоз платит, обижаться грешно, но куда это идет? Рублишко завелся – в хозяйство его: то сена покупай, то поросенка, то корму для него…»
А Палкин, будто угадывает мысли гостя, бьет без промаха:
– Деревня – и есть деревня: телки да кабанчики. Ни отдыха, ни покоя от них. Не поймешь, кто на кого батрачит. Кабанчики на тебя или ты на кабанчиков. А я – его величество рабочий класс, и знаю твердый порядок: отзвонил и – с колокольни долой. Куда пошел, что делал – никому неизвестно. Культура!
– Звонарь, – чуть слышно обронила Катя и вышла из горницы, хлопнув дверью. «Балаболка, что с него взыскать!»
– Давно б пора, – весело всхохотнул Степан и, кивнув вслед сестре, добавил: – Ей-то можно рассуждать в пользу деревни. У ней хоть и неказистый, а оклад. Месяц прошел – вынь да положь. А вот каково тебе! Да ну ее. Уедешь – она за тобой, как собачонка, прибежит.
Потом Палкин давился смехом, дышал жарко в ухо гостя и рассказывал ему затейливые историйки из своей городской жизни. Но Николай уже не слушал: парню после ухода Кати вдруг сделалось пусто и душно в накуренной горнице, а сам хозяин, с его маленьким опрокинутым лбом и прижатыми к черепу ушами, напоминал ему пустую бутылку из-под вина.
Медленно шел Крюков домой и нес на сердце гнетущее чувство неустроенности и беспокойства. Катя даже слова не сказала ему и проводить не вышла. Пока добирался до дому, пока ужинал и, наконец, когда лег в постель, все думал о ней, о себе, о Степане: «Удачливый человек Степан. А я? Да что там – я. Кабанчики, коровенка, сенишко. Разве это жизнь, на самом деле… Предложу ей расписаться и увезу в город, – решил он. – Куда иголка, туда и нитка».
А ночью шел первый снег. С этим и заснул.
IIВстретились дня через три, вечером же. Он шел из мастерской, а она, как всегда с маленьким баульчиком в руке, торопилась куда-то. Увидев Николая, перебежала дорогу и, в валенках, счастливая, раскрасневшаяся от сухого мороза, встала перед ним:
– Ты не сердишься, Коля?
– Нет, откуда ты взяла?
– А Степан уехал. И скатертью ему дорога. Вообще-то удивительный пустозвон. Чего ни намолол!
– О нашей жизни много и дельного сказал.
– А ты будто до него не знал…
– Знать-то мы многое знаем…
– Чудно, – рассмеялась она. – А ведь он, кажись, покачнул тебя. Я поняла это еще тогда, вечером, да, признаюсь, не поверила. Не поверила, Коля, и испугалась за тебя. Помнишь, Коля, – ты рассказывал мне, – как первый раз после армии пахал наше поле? Как ты вылез из трактора, как огляделся вокруг и как пустился плясать. И лес, и земля, и травы, говорил ты, плясали с тобой – ведь они тебя еще босоногим знали. Свои. Ты сказал тогда, что нашел свое счастье на земле. Я тебя, помню, слушала, а думала о себе. Я тоже все считала, что там, где нет меня, обязательно лучше. Помню, ты хорошо так сказал: счастливого счастье везде найдет. Мне, Коля, тогда показалось, что меня счастье нашло…
Она внезапно смолкла и потупилась, но тут же вскинула на него глаза:
– Я побегу, Коля. Меня ждут.
– Поговорить бы нам по-серьезному. Все у нас легковесно как-то. Степан и тот обеими ногами стоит на земле. Снежок вот выпал: сейчас все дорожки легкие.
– Коля, если о городе, я не хочу говорить.
– Необязательно о городе. Мясоед же…
– Ну какой ты, напугал вначале, а потом… Раскаиваться не станешь, а? Давай подумаем.
И убежала. Думай опять Николай, ломай голову, а сделаешь так, как она решит.
III«Счастливого счастье везде найдет, – повторял Николай Катины слова и мысленно спорил с ними: – Нет, не найдет. Да и искать не станет. Мы в нем нуждаемся, нам за ним и гнаться. То верно, – размышлял Николай, – я люблю нашу столбовскую землю, свои поля, старые плакучие березы по межам. Как не любить-то, когда все свое. Вырос тут.
Что же делать, если родимая земля положила тебе на плечи только одни заботы: с осени думаешь, как прокормить корову да кабанчика, а к весне другого кабанчика заводишь, будь он проклят. Бросить надо все. Ведь Палкин не раскаивается, что уехал. Неуч. Двух куриц на ходу не сосчитает, а устроился. Надо уехать. А Катя? Степка прав, поедет и она. А если не поедет? Гордая, упрямая. Тогда на какой черт мне все эти шмутки с запонками. Ведь для нее же хочется быть лучше, красивее…»
Одолеваемый противоречивыми мыслями, Николай привычно тянул своим трактором на волокушах зарод сена по лесной дороге. Сосны и осины, тесно сбившиеся у обочины, лапают рукастыми сучьями тугие бока зарода, выхватывают из него клоки душистого сена и потрошат его. Гудит трактор, хрустит под стальными башмаками жесткий от мороза снег, ломаются заледенелые и без того хрупкие сучья деревьев. Дорога нелегкая. Дорога с дальних лесных покосов – неблизкая.
И вдруг густая изморозь, нехотя поредев, вытолкнула навстречу трактору белого всадника. Крюков почти неосознанно быстро осадил машину и, присмотревшись, узнал в верховом председателя колхоза Капустина. А тот, понукая молодого, диковатого жеребчика, тянулся к кабине:
– Сено-то колхозное?
– Не мое же.
– Оно и видно, что не твое. Вылезь, погляди, как ты его везешь. У тебя до фермы навильника не останется. А лучший тракторист-де у нас – Крюков.
– При чем тут «лучший»?
– Да как при чем, черт побери, – осердился председатель, – колхозное добро, понимаете, развешивает по деревьям, и кто? Крюков – передовик! По стебельку собирать заставлю. Слышишь! Все соберешь. Я не погляжу… Передовики липовые.
Последние слова обидно и больно стегнули Крюкова – крутая обида плеснулась в его сердце.
– Собирать не заставите. Вот так. Пусть его все прахом развеет. – Крюков схватился за рычаги, и замороженную тишину дробью изрешетил взвывший на полных оборотах мотор.
В тот же день ветер посрывал с деревьев сено, развеял его и замел в сугробы. Также скоро забыл о случае на лесной дороге и Капустин: мало ли председателю приходится журить людей. Только Николай не мог забыть обиды. Главное – за что же его назвали липовым передовиком. Разве он мало старался для колхоза?
Обида вновь подняла в Крюкове все его смутные мысли о бегстве из села, и сейчас уж он без колебаний, даже обрадованно рвал с прежней жизнью. Тем более, что втайне был совершенно уверен, что Катя поедет за ним. Поупрямится и поедет.
Дня за три до Нового года Николай взял в колхозе расчет. Дальше – дорога в город.
Они стояли у окна в шумном коридоре сельского клуба. В зрительном зале играла радиола. На покатом полу танцевали парни и девчата. В другом конце коридора, при входе, кто-то из ребят наперекор радиоле гулял пальцами по ладам гармошки, и две пары ног, не торопясь, но старательно выбивали «чечетку». Пахло пылью, табачным дымом, стужей плохо отапливаемого помещения.
Для Николая и Кати этот новогодний вечер был тягостным. Объятые предчувствием чего-то неизвестного и неизбежного, они никак не могли начать нужного разговора. Они боялись его. Но обойти было невозможно, и Катя, как всегда прямо, попросила:
– Расскажи уж все, что задумал.
– Уезжаю.
– Значит, решился?
– Вынудили. Липовый я тракторист для них, – искал оправданий Крюков. – Ну где совесть, хоть у того же председателя? Не могу тут больше. И ты со мной. Распишемся завтра и уедем. Муж и жена. – Он касался губами ее щеки, сдувал мешавшую прядку волос, искал ее согласия.
– Я не могу, Коля.
– Чего не можешь?
– Уехать.
– Я так и знал, – с сердцем сказал Николай, но снова взял ее руку. – Ты же будешь со мной, везде, всегда, Катя. Тебе совсем нечего бояться.
– Разве я сказала, что боюсь?
Она умолкла, не в силах справиться с волнением. А когда после долгой паузы заговорила вновь, голос ее дрожал от слез:
– Хоть я и маломальский, или, как любит говорить Степан, несчастный фельдшеришка, но специалист. Меня учили, а потом направили в село. Мне повезло: я попала домой и ехала в Столбовое с радостью, что пригожусь землякам. А потом встретила тебя и совсем поверила, что счастлива. Ты послушай меня, Коля. Послушай, – торопливым шепотом говорила Катя.
– И что же ты предлагаешь?
– Останься, Коля. Останься, дорогой. Ты и здесь нужен. Нужен. У тебя такие руки. Как о тебе писали в газете: «У него умные руки и сыновняя любовь к земле». Николка, миленький мой, разве я не знаю тебя: уедешь, а потом скучать будешь по деревне. Ты же пшеничный, ржаной, овсяный… Деревенские ведь мы.
Катя сама обрадовалась этим добрым словам, пришедшим на память ей, и в приливе светлого чувства призналась:
– Я люблю тебя, Коля. Слышишь, люблю. Останься – ради меня…
– А если все-таки уедем, Катя?
– Я не поеду.
– Что ж, скажем по-солдатски: счастливо оставаться.
– Постой, Коля. Одумайся…
Но Николай уже шагал по коридору.
Этой же ночью Крюков спешно бросил кое-что из своих вещей в чемодан и ушел из дому на станцию.
Белая вымороженная луна глядела на него с неба. Блестела дорога, шлифованная полозьями.
Где-то под крыльцом или в копне сена, пересыпанного искристым снегом, с трудом обогрели местечко и спят деревенские псы, спят – хоть все унеси.
Тихо. Бело. Морозно.
Когда скрылось за холмом притиснутое к земле стужей Столбовое, Николай затосковал, согласен был вернуться назад, извиниться перед Катей. В ушах стоял ее голос, хватающий за сердце:
– Одумайся.
Но шел и шел, перебрасывая чемодан из руки в руку.
IVВ вагоне, лежа на верхней полке, слышал сквозь стук колес плачущий голос Кати, но мысли сейчас были бодрые, обнадеживающие. «Поломается и приедет. Подумаешь, фельдшер на селе. Бросит. Приедет. Сама сказала, что любит. Походил на поводу – хватит».
Город встретил шумом, движением. Было приятно слиться с потоком пешеходов и идти в людской лавине. Подносившиеся железные набойки на сапогах бодро позванивали об асфальт. Что ни скажи, а правильно он сделал, что бросил деревню. И от Кати ушел без слюней – пусть знает Николая Крюкова.
На перекрестке двух больших улиц Николай долго стоял и смотрел, как мчатся автомобили и троллейбусы. Его, одетого в армейский бушлат, сапоги, дежуривший на углу милиционер принял за демобилизованного солдата и козырнул:
– Вам куда?
– Спасибо. Так я, загляделся немного. Да, скажите, пожалуйста, где бы перекусить немного?
– А вот видите дом с колоннами? Будьте добры – столовая.
В столовой продавали разливное пиво, и Крюков взял к обеду кружку свежего, пенистого. По всему телу прошлась бодрящая свежесть, и как рукой сняло усталость ночи.
Напротив за столом сидел востроносый, худощавый мужчина лет сорока, в заляпанной охрой и белилами куртке.
– А ты, солдатик, по всему видать, домой?
Крюков обрадовался собеседнику: ему страшно хотелось поговорить с кем-то, рассказать, что ему, Николаю, все нравится в городе: и шум, и суета, и столовая, и пиво, и рагу вот с жареным картофелем. Дома в Столбовом, все не так, поэтому и ответил соседу, будто отмахнулся от прошлого:
– Дом сам собой, а я сам собой.
– Из деревни, видать.
– Из ее самой.
– К городу хочешь причалить?
– Верно. Здесь жизнь. А там что…
– Застолбил по-солдатски. А чего ж тут валандаться. Где нравится, там и живи. Это ты правильно сказал, что здесь жизнь. Само собой. Куда пошел, что сделал – одному тебе известно.
Последними словами собеседник натолкнул Николая на мысль о Степане Палкине, так неприятно походившем в тот вечер на пустую бутылку. «Подонок, – мысленно обругал Николай собеседника. – В деревне вы, сволочи, все на виду. А здесь раздолье вам».
Остроносый улыбнулся тонкой улыбкой, маленькими сладкими глоточками отпил из стакана и самозабвенно продолжал:
– Летом крестьянину – страда, рубаха от поту горит, а горожанину – очередной отпуск.
– По-вашему, дядя, в городе живи да радуйся. А работать?
– Работа – не волк, в лес не убежит. Главное тут – деньги.
– Ну, это вы что-то загнули.
– Ты еще не притерт, солдатик, потому и скрипишь малость. «Загнули». Поживешь в городе – сам загинать станешь.
– А ведь ты, дядя, видать, маляр-халтурщик. – Крюков назвал востроносого на «ты» и прямо поглядел ему в глаза. Это не понравилось собеседнику.
– Ты, раздолбай деревенский, чего лаешься? Какой я тебе халтурщик?
– Как ты меня назвал?
– Раздолбай…
– Есть, дядечка, такое село – Столбовое называется. Так вот, попадись ты мне там, я бы тебя причесал.
Ушел Крюков из столовой, даже не взглянув на востроносого, но голос его, вкрадчивый, долго звучал в ушах: «Работа – не волк, в лес не убежит. Главное тут – деньги». «Врешь, синегубый. Я тоже приехал зашибить лишнюю копейку. Но молиться на нее не буду. Буду работать, не жалея сил. Приоденусь, в Столбовом побываю. Не в бушлате, конечно. Нет, Николай Крюков хорошо знает, что ему надо в городе. Прежде всего работа, а деньги придут».
VЛукерья Ивановна, тетка Николая по матери, жила на окраине города по переулку Заозерному, в маленьком домике, спрятанном в голых кустах сирени и черемухи. Над крутой заснеженной крышей на кривом шесте покачивался скворечник с веткой березы. В щели дощатых сенок намело снегу – он прикипел к шатким ступенькам и звонко скрипел под ногой.
– Ох, ох, – всхлопнула руками Лукерья Ивановна, увидев племянника. – В гости приехал? Ну и ну. Проходи. Раздевайся. А я тут прихворнула. Уж ты не обессудь: скажешь, грязно у тетки. Сейчас я мало-мало оклемалась, приберусь. Ногами вот, Коленька, маюсь. Сам знаешь, тридцать лет у кухонной плиты выстояно. Шутка сказать. Да ты садись.
Боязливо и чутко ступая на ноги, Лукерья Ивановна радостно хлопотала на кухне, у стола, допытываясь:
– Значит, жить приехал? Ох, чудеса в решете. Живи пока у меня. Вдвоем веселее. Только убежишь ведь. До любой работы далеко тут. Та же деревня. А я привыкла к своему углу. Квартиру давали – отказалась. Свой угол – в нем и умру. В Столбовом-то небось все было под боком: и дом, и работа, и клуб.
– Там и еще кое-что было, – неопределенно усмехнулся Николай, и по глазам его Лукерья Ивановна поняла: была подруга и нет ее теперь. Разлад какой-то вышел. Но об этом не расспрашивала: надо будет – сам расскажет.
– Подвигайся, Коля, к столу. Будем пить чай. – Она внесла и поставила на стол светлый самоварчик, только что из-под трубы, еще кипевший ключом. Дохнуло тонким дымком еще не сгоревшей в трубе сосновой щепки.
Новая жизнь началась складно. Дня три или четыре Николай с топором в руках охаживал вокруг домика: заделывал в стенах щели, поправил порожки, перевесил покосившиеся наличники. Перед окнами и во дворе убрал снег, размел дорожки. Лукерье Ивановне по душе пришлось хозяйственное тюканье топора. Хвалила она Николая, лаская его большими усталыми глазами:
– Ловок ты, парень. Слышу, то тут топорик твой звенькает, то там. Ах, мужицкие руки – как с ними надежно на свете.
Затем ездил и ходил по городу, искал работу. Люди требовались везде, но подходящего долго не подвертывалось: то зарплата мала, то далеко от дома, то предлагали учиться на токаря или штукатура. Ему, первоклассному трактористу, и вдруг переучиваться. Нет, это совсем не устраивало Крюкова.
«Вон он, город-то, – бодро думалось Николаю. – И какой только работы нет – в глазах рябит. За что хочешь, за то и берись». Устроился все-таки по специальности, трактористом, на шиноремонтный завод.
Около часу уходило у него на дорогу до работы, но постоянная толкотня в трамвае, широкий поток у проходной завода нравились Николаю.
Работа по сравнению с колхозной проще простого. Он водил трактор «Беларусь» по асфальтированным дорожкам заводского двора, перевозил на прицепе автомобильные шины из склада в цехи и обратно. Заработок шел приличный.
Жизнь постепенно выравнивалась, только ощущался в ней какой-то провал, который не могли заполнить ни кино, ни книги, ни даже работа. Когда оставался один, то чаще всего вспоминал Катю. Да, ее-то ему и не хватало. А как бы хорошо они могли устроиться в этом тихом домике!
В первых своих письмах Николай восторженно рассказал Кате о городе, работе, домике тетки Лукерьи Ивановны. О своей обиде даже словечком не обмолвился, будто и не было между ними размолвки. Зато горячо и настойчиво просил ее, уговаривал, умолял приехать к нему. В одном из писем с радостью сообщил, что от второй получки сумел приберечь три десятки на костюм.
На все его письма Катя ответила одним сдержанным письмом, а в заключение, словно чужому, написала:
«Для вас со Степаном тряпки дороже человека. Оставайтесь уж с ними. Я знала, что ты никогда меня не понимал, а значит, и не любил. Не поехала я с тобой и правильно сделала».
«Приедешь, – самоуверенно рассуждал Николай. – Приедешь. Не приедешь, куплю тебе, Катенька, шубу с лисьим воротником, явлюсь в Столбовое сам и заберу тебя. А пока писать не стану. У меня тоже есть гордость. Сделаю выдержку. Вы, девчонки, народ такой: чем больше вам поклонов, тем больше у вас спеси. Помолчим пока».








