Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
РАССКАЗЫ
НЕОБХОДИМЫЕ ЛЮДИ
Малахову не понравились все трое, потому и говорил с ними сердито, неуступчиво, и скажи они, что уходят, не стал бы держать: идите – откуда пришли, в другом месте ищите простаков. Они же много перевидали таких, как Малахов, и вели себя с упрямой степенностью, сознавая, что ему без них не обойтись: позовет не сегодня – так завтра. Цену сразу положили большую и тоже ни рубля не хотели скостить, тоже рядились не как частники. Косарев, старший артельщик, в заношенном полушубке, подпоясанном широким твердым ремнем, сидел у председательского стола и катал в куцых пальцах папиросу, обсыпая полы своего полушубка табаком. Не поднимая глаз на Малахова вроде смущался, но гнул свое:
– Гордей Иванович, нам иначе нельзя. Везде так. Это только кажется – гребем. При нашей работе на одних харчах что проешь! А домой? Ты ведь нам мяса да молока дешевле других не продашь?
– Не продам.
– Вот то-то и оно. Значит, сколь положили, столь и положили. Лишку не берем. Лишку нам не надо. Зачем нам лишку…
Старший артельщик Косарев – говорун плохой. Запутался на последнем слове, потупил глаза и стал разглаживать на столе вытертое и пропыленное сукно. Он ждал, что скажет председатель. Однако тот молчал. И тогда стоявший у косяка рослый плотник Братанов, молодой, лысый и багровый, с детскими синими глазами, заговорил, все более краснея от раздражения и обращаясь к Косареву так, будто тут вовсе не было председателя:
– Ты, Михаил, ему скажи, мы не застрахованы. Случись с нами какая штука – он в стороне. Я, может, невзначай, а может, шутя, любя, нарочно себе ногу оттяпаю, и никто мне не заплатит. Скажи это ему, Михаил.
– Чего сказывать, – повел Косарев плечом. – Он сам не глухой.
У печки на стуле сидел третий, Иван Квасоваров. Положив ногу на ногу, он читал журнал «Свиноводство». Листал уже не по первому разу и ни на чем не мог остановиться. Квасоварову под сорок. Он сух, черняв, под коричневой крепкой кожей каменеют крупные желваки. Он не сказал еще ни слова, но в том, как он без внимания листал журнал, в том, как выжидательно косились на него Косарев, старший артельщик, и молодой плотник Братанов, председатель Малахов угадывает, что сухопарый и есть главная фигура в наемной бригаде. Малахов вообще не любил поджарых. У таких, как Квасоваров, почему-то не растет борода, но зато они очень самоуверенны, то ли от крепкого здоровья, а вернее, от глупости.
– Нам иначе нельзя, – опять пошевелил плечом Косарев. С заботным вздохом поскреб правый бок седой бороды.
Малахов, не поднимаясь с места, дотянулся до своей суконной фуражки на подоконнике: приготовился надеть ее, держа в обеих руках за козырек и узкий засаленный околыш.
– Жили мы, мужички, без вас – и еще проживем. А кто вас набаловал рублем – руки бы тому отбить.
– Ты, Михаил, ему скажи, – опять волнуясь и краснея, заговорил рослый плотник, при этом он сердито нахлобучил шапку – стал вдруг меньше ростом. – Скажи ему, в «Калининце» мы поставили коровник, там молиться на нас собирались…
– Так уж и молиться? – всхохотнул Малахов и поглядел сперва на молодого плотника, потом на Квасоварова. – Небось всю наличность в колхозе забрали?
Квасоваров вдруг свернул журнал трубкой, сунул его на стол и твердым взглядом своих глаз, в смуглых тонких веках, уставился на Малахова.
– Мы, товарищ председатель, в чужих карманах денег не считаем.
Малахов, будто не слышал слов Квасоварова, надел фуражку, натянул козырек до бровей, достал из кармана связку ключей, звякнул ими, и старший артельщик Михаил Косарев понял, что пора выметаться, встал, одергивая полушубок, покосился на Квасоварова. «Пришел просить работу, а ведет себя как хозяин», – обидно подумалось Малахову, и он заключил, сожалеюще причмокнув губами:
– Все, мужики, будем считать, что не спелись. Других поищем, подешевле. Я думаю, найдутся.
– Как не найтись, – спокойно, явно тая иронию, согласился Квасоваров и вышел из кабинета, не простившись. Вышли Косарев и Братанов, тоже не простившись.
Малахов остался сидеть, в фуражке, с ключами в руке, все же не уверенный до конца, правильно ли поступил он, выставив плотников: к осени без ругани, без нарядов срубили бы они колхозу свинарник, а деньги что, они как вода, пришли, ушли и опять пришли. Он вскочил и бросился было останавливать артельщиков, но у дверей замешкался, постоял немного и отошел к окну. Плотники шаг в шаг, гуськом, переходили дорогу. Первым шел Косарев, сутулясь, не двигая вывернутыми локтями. Перед тем как ступить на коричневый и вспученный морозом лед в широкой канаве, попробовал его подшитым валенком и повернул к мосточку. Двое других тоже повернули за ним. Шагали они деловито, без разговоров и, такие разные, чем-то были похожи друг на друга. «Видали мы таких, – возмущался Малахов, оттого что плотники взяли и ушли. – Ведь вот до чего дожили, не к тебе – работник, а ты к нему. Встали и ушли, будто у них десятки приглашений и подрядов. Ну, обнаглели… М-да. А навадился и ты, Малахов, оценивать людской труд. Навадился. И не ропщи: не на председателя работаешь – на колхоз, на себя в конечном-то итоге. Но вот появились люди, у которых свои расценки, и ты, председатель, к ним приноравливайся, к людям, или они встанут и уйдут. Ушли вот…»
Малахов далеко провожал взглядом плотников, до самого поворота, и потому видел, как они остановились у церкви, заселенной нелюдимыми галками. Квасоваров, запрокинув голову, указывал товарищам на голый обрешетник купола, потом широко разводил руками, будто беремя соломы нес, наклонялся то влево, то вправо и опять указывал вверх, только уже не на купол, а на лепной полуотбитый карниз. «Зря я им отказал», – окончательно передумал председатель и крикнул:
– Жигалев!
Шофер Жигалев всегда сидел в коридоре на окне, поставив одну ногу на широкий подоконник и обняв колено сомкнутыми в замок руками. «Вывалишь вот раму-то – другого места не нашел», – ругали конторские счетоводы Жигалева, но он невозмутимо продолжал садиться на облюбованное место, глядел на улицу и ждал, пока председатель не потребует к делу.
– Слушаю, – лениво и не сразу отозвался Жигалев и широко растворил дверь, не собираясь входить.
– Плотники от меня вышли, трое. Догони их.
– Какие были?
– Пусть вернутся.
Не прикрыв плотно дверь, Жигалев вразвалочку вышел на улицу, говоря чересчур громко, чтобы слышал председатель:
– Давай, давай, швыряй им, живоглотам…
Малахов вернулся за стол, без надобности открыл и закрыл выдвижной ящик, расправил свернутый в трубку журнал, смуро думая: «Живешь как рыба в воде: чуть опустил плавники – и снесло. Вся жизнь против течения. Строить надо, а рук своих нету. Перевелись мастеровые руки. Нанял – живые деньги ушли на сторону, и всякий – каждый торопится с попреком: бездомово хозяйствуем. Бездомово и есть».
Отворилась дверь, и вошел Жигалев, плосколицый, с вдавленной переносицей.
– У меня баки порожние…
– Плотников вернул?
– Они не больно-то обрадовались.
– Не на свадьбу приглашаем, само собой.
– Да и вообще. Разбогатели мы шибко, Гордей Иванович: милости прошу на нашу лапшу, наша лапша для всех хороша. А они еще янятся – хочу да не хочу.
– Да ты мне делом ответь, вернул их?
– После обеда, сказали, придут. Сейчас они пошли в лавку. Баки у меня пустые, и Степка капли не дает: жгем вроде больше всякой нормы. Вот и выходит, копим крохами, а валим ворохами.
Малахов руководил большим хозяйством и многие мелочи не замечал за людьми, старался не слушать пересудов и слухов, но на этот раз Жигалев своим упреком рассердил председателя:
– У тебя, Жигалев, пацан день-деньской гоняет на мотоцикле, а много ли ты покупал горючего для него?
– Народ наболтает.
– Много, спрашиваю, покупал? При чем тут народ. Вот, Жигалев, в этом и беда наша: у хлеба-де не без крошек.
– Я же и в виноватых.
– В такой же степени, Жигалев, как и эти плотники. Каждый – себе.
– Это же жулики, грабители. Мыслимо ли, на круг двадцать рублей, без малого поденщина обходится!
– Да вот мыслимо оказывается. И свинарник обойдется дешевле, нежели будем его строить сами.
– Да ты что говоришь, Гордей Иванович?
– То, что слышишь. Дешевле. Могу я, скажем, заставить своих работать по пятнадцать – шестнадцать часов в сутки? Ну вот тебя, к примеру?
– За деньги-то как поди.
– Назвался груздем – полезай в кузов. Берись. Ну?
– Я не плотник. Эх, Гордей Иванович, взялся бы я с тобой спорить, да уж ты такой человек – все равно оборешь. Вот поддернул пацана моего, а к чему?
– Иди, Жигалев, в бухгалтерию, выписывай накладную на горючее. Подпишу я ее, и поедем в «Калининец», посмотрим, что они построили там. Может, и в самом деле их гнать надо. А может, в ноги им поклонимся. Дело стоит за человека, Жигалев.
– Ну, язва, будь он проклят, – ругался про себя Жигалев, выходя от председателя. – Сравнял меня с плотниками. Каждый – себе. Нет, скажи, как у него это просто: я пацану плеснул ложку горючего, так он высказался. А этих живодеров приголубит – ведь они колхоз до костей обсосут. Ну, Гордей Иванович, погоди…»
Минут через сорок выехали они в Гальяново, в колхоз «Калининец», молчаливые, не любые друг другу до крайности. Председатель всем сердцем хотел, чтобы коровник оказался хорошей и добротной постройкой, а Жигалев – уж и сам не знал почему – со скрытой радостью надеялся, что хапуги-плотники ничего путного сделать не могли. Когда проезжали мимо магазина, то увидели плотников: те сидели на высокой завалинке и грелись на мартовском солнышке, пережидая обеденный перерыв. Перед ними стояла Онька Маленькая, в плюшевом жакетике и ярко-зеленой юбчонке, туго натянутой на широкие бедра. Онька была весела и, откинув назад голову, весело взмахивала вязаными рукавичками. Малахов, увидев эту картину, отвернулся и готов был вообще не ездить в Гальяново, но ничего не сказал. Да Жигалев и без того понял председателя, потому и взбодрился, потому и заныл:
– Эти поработают, раз с Онькой заперемигивались. Надо же, как это у них все ловко выходит: и Онька уже тут. Живут люди. А ты ишачишь день и ночь, и слова доброго никто тебе не скажет.
Вернулись домой в сумерках. Даже в колхозной конторе никого не было. Жигалев угнал машину в гараж, а Малахов, постояв у конторы, пошел к магазину, чтобы узнать, где остановились пришлые плотники. В магазине, с низким, покрашенным белилами потолком, пахло подсолнечным маслом, кислым разливным вином и земляничным мылом. У прилавка стояло до пятка человек, и по-стародавнему зазывно звенели медные чашки весов. Как только вошел председатель, сторожиха заложила в дверную ручку обглоданную палку и закричала кому-то через дверь:
– Заперто уж.
Последним в очереди стоял старший артельщик Михаил Косарев, в полушубке распояской, отчего полушубок высоко задрался на спине. Уж только по этому Малахов заключил, что плотник пьян, и хотел уйти, но Косарев заметил его и, выставив на прилавок две пустые бутылки, заговорил:
– По вашей милости, Гордей Иваныч, ночевать остались.
– Где вы остановились?
– А вот, как ее?..
– У Оньки, – подсказала сторожиха, придерживая запор.
– Ну зачем же так, – Косарев осуждающе глянув на сторожиху и подвинув по прилавку бутылки, продолжал: – Анисья Николаевна приютила. Женщина она молодая, но душевная. Мы ведь не любители этого, – Косарев указал виноватым глазом на бутылки, – это уж по нужде. Все по нужде делается. А мы вот и веселимся по нужде. Нужда… гм…
Косарев запутался на слове, пошевелил плечами.
– Тебе чего? – спросила его продавщица. – Ну, право, вина, что ли?
– Его самого. Солярки этой – две бутылки.
– Брал бы уж больше. Все равно не хватит.
– Нам хватит. Мы не жадные.
– Глядите-ка, какие они, – продавщица улыбнулась председателю и стала наливать в бутылки Косарева черную густую жидкость.
Когда вышли на крыльцо, председатель сказал:
– Ты не забудешь? Не заспишь? Завтра к семи утра жду вас.
– Пропустословим, Гордей Иванович, а нам время – деньги.
– Съездил я в «Калининец», поглядел вашу работу: и рад бы придраться, да не к чему.
– Руками сделано, а, Гордей Иванович? – чуть не всхлипнул Косарев.
– Лес тонковат только.
– Ох ты, отец родной, – Косарев суетливо поставил бутылки на завалинку и, прижимая руки свои к груди, совсем растрогался: – Отец ты мой родной, Гордей Иванович, я ли не говорил хозяевам. А мороки-то что было! Все понимают, все соглашаются… Гордей Иванович, может, ты зайдешь? Тут недалеконько. Тополя, овражек…
– Сегодня не пойду.
– Конечно, конечно, вот, скажут, стакнулся уж с плотниками. Конечно. – Косарев взял бутылки и пошел по дороге. Полушубок на нем задирался сзади, и походило, что Косарев был очень сутул.
Затяжной мартовский вечер совсем на исходе. Темное небо с частыми звездами и едва приметным светом истлевшей закатной зари было холодным и, казалось, лежало своими краями где-то совсем рядом, за околицей. Мягко под пимной подошвой похрустывал снег, подвинулись вроде к дороге, потеплели как-то вкрадчиво тополя на кромке оврага, дорога и снег, наконец изгородь, спускавшаяся в овраг, и кустарник на той стороне, едва-едва различимый, – все было потаенно живым и чутким.
«И всегда-то так, – думал бодро Косарев, выбираясь из оврага и совсем не чувствуя, как зашлись его голые руки на стылом стекле бутылок. – Всегда-то так, вдруг – и пришла. Еще и солнышко в рукавицах и снег хрусткий, и морозец жмет – я те дам, а весна своим скрадом, по-за деревьям, по овражкам да кустикам и запохаживает и запохаживает. И ночью все. Ночью… И рад бы придраться, да не к чему. Вот в том-то и дело, Гордей Иванович, что не к чему. По-другому, Гордей Иванович, мы не можем. А лес тонок. Заметил. Ну – дока! Вот и гляди, у тебя б такого не было. Тонкий лес, – считай, двойная работа. Крупную-то лесину вкатил – на глаз даже прибыльно…»
Дом Анисьи тремя окнами выходил на дорогу, и все три окна светились, ярко и красно, потому что были задернуты палевыми занавесками. В палисаднике, забитом алым снегом, загадочно темнела не то рябина, не то черемуха. Глядя на деревцо, Косарев опять подумал о весне и плечом толкнул ворота.
На крыльце стоял Квасоваров и дрог по нужде в одной рубахе. Застегнув штаны, открыл перед Косаревым дверь:
– Тебя за смертью посылать.
Слепой от света, оскальзываясь на крашеных половицах подстывшими валенками, Косарев прошел к столу и поставил на кромочку бутылки, уже успевшие запотеть в тепле. Начал раздеваться, с болью разгибая окоченевшие пальцы. Шмыгал носом.
Квасоваров сразу принялся щепать лучину на пороге кухонной двери, что он, видимо, делал и до выхода на улицу. Щепал он прямослойное березовое полено, зажав его ступнями ног. Толстый кованый нож легко, с сочным пощелкиванием, драл древесину, и гнутые упругие лучинки разлетались по полу. Квасоваров сгребал их в кучу и приговаривал:
– Одного, много – двух поленьев на все варево хватит. А то…
Братанов и Анисья сидели за столом и стряпали пельмени. У Братанова пальцы толстые, ногти с полтинник, а пельмени он вертит ловко, играючи, кажется, сами они плывут у него из рук на доску, застланную холщовым полотенцем. Анисье уж больно по душе эти налитые силой молодые руки, которые с трогательной бережью лепят пельмени и ровными рядками, один к одному, укладывают их на чистый холст. Анисья не слышала, что сказал Квасоваров, не слышала, как кряхтел и охал Косарев, разминаясь с мороза, – она думала о чем-то своем, неопределенном, но хорошем, и оттого обветренные губы ее были все время приоткрыты в безотчетной улыбке.
– Вот зверь, а скажи, оплошал-то, – говорит она не то, о чем думает, и все так же с улыбкой раскатывает тесто, посыпает его мукой. – Что ж, он упал или как?
– Роняй – так не уронишь, – не сразу отозвался Братанов и, оглядев доску с пельменями, опять погрузился в работу.
Анисья вдруг перестала катать сочни, реденькие брови ее замерли:
– Ты что, Братанов, все с сердца вроде?
– Да он со всеми таков, – сказал Квасоваров, сгребая лучину к порогу.
– Его, Анисья Николаевна, с горя зачали, – всхохотнул Косарев и подошел к столу, сел на скрипучий стул, но тут же приподнялся опасливо.
– Садись, садись, – повеселела Анисья, и руки ее снова задвигались. – Он, окаянный, уж сто лет скрипит. Давно бы выбросила, да материно – не дает. Куплю вот свое скоро.
Косарев взял бутылку с вином за самое горлышко, понюхал из кулака:
– Голимый карасин.
– А что ты думаешь, – поддакнула Анисья, – взяли да бахнули в мазутную цистерну, и – в Россию.
– Да нет, – возразил Косарев с серьезным видом, – просто уж такое паршивое вино. Коньяк вон – на что дорогая штука, а тоже отдает клопом.
– Уж скажешь прямо.
– Так вот, мужики, председатель велел завтра к семи утра в контору.
– Видел, что ли?
– Видел. Хоть провались бы со стыда: на полке водка стоит, а я беру, прости господи, косорыловку.
Квасоваров бросил нож на лучину и зло усмехнулся:
– Ну, скажет, послал господь брандахлыстов. Пропились, родимые, до ручки.
– Мог и подумать. Но работу нашу в «Калининце» похвалил. Ездил он туда. Я думаю, нарочно.
– Похвалил, говоришь? – встряхнулся как-то весь Квасоваров. – Что же ты тянешь? Как он сказал?
– И рад бы-де придраться, да не к чему.
– А еще?
– А лес, говорит, тонок.
– Это не наше дело, что лесишко неказистый. Давай, Митя, крути-накручивай. Значит, не зря мы тут, – не улыбался Квасоваров, но похлопал по плечу Братанова.
– По такому делу и водочки б не грех взять, – подсказала Анисья. – Дядя поскупился, небось. Или впрямь все ухлопали?
– Поговори бы он со мной раньше, я и этой-то не взял бы. Не взял. Ни в жизнь не взял бы.
– По такому случаю да под пельмешки я сбегаю, – настаивала Анисья. – Настюха иногда берет домой. А живет она тут, прямо за овражком. Достряпаем, и я живехонько.
Квасоваров снова взялся щепать лучины. Братанов все молчал, будто и не слышал, о чем шел разговор. Усердно лепил пельмени и укладывал их рядышком. Косарев убрал со стола бутылки и поставил их на окно, за занавеску. «В холодок, – подумала Анисья. – Догадливый, а купить водки толку не хватило. Но я сбегаю сейчас. Пельменей из лосятины еще никогда не едала. Та же, говорят, говядина. Только чуть горчит: осинником кормится…» У Анисьи было хорошее настроение в предчувствии приятного застолья. Она поглядела на руки Братанова и совсем повеселела:
– Как же они его завалили, Братанов?
Братанов ходил к леснику за мясом и знает, как мужики вытащили из полыньи лося с переломанными ногами.
– Чего, в самом деле, не расскажешь бабе? – нахмурился Квасоваров на Братанова.
– Да она уже все знает. Она больше меня знает.
– Женщина и должна больше знать, а то как же, – Анисья кокетливо вскинула бровь, а вершинки щек ее зарделись беспокойным румянцем.
– Вышел он на реку, а лед в том месте подмыт – и крышка.
Братанов умолк.
– Вот и поговори с ним, – Анисья обратилась к Квасоварову, а потом погрозила пальцем: – Ой ты, Братанов, непростой человек. Молчуны все ехидные.
– Ты, Анисья Николаевна, одна живешь? – спросил Косарев, приглядевшись к женщине, и начал гладить бороду, обнимая большой ладонью чуть ли не все лицо.
– Если б одна. Свекровка есть. Муж.
– Где же они?
– Свекровка на свадьбе в Мостовой, любит сватья почужу шастать. Стряпать она мастерица – вот и возят ее. Есть от кого, ездит: Онька приберет, вымоет, Онька скотину управит, а еще огородишко. Работу в колхозе я уж не беру. Муж тоже дома не живет. Колхоз в городе квартиру заезжую держит, так он, Николай мой, при ней: топит, караулит, ворота отпирает – да запирает.
– Не боишься, что испортится на стороне?
– Он у нас смирный. А я ему самая любая, – Анисья изломала левую бровь и задачливо умолкла.
Косарев удовлетворенно хмыкнул:
– Что же он тебя к себе не возьмет?
– А дом, хозяйство – на кого? Он звал, да что я там забыла? Здесь я с пяти утра и до ночи при деле. Как встала, так и пошла по кругу.
– А и мастер ты поболтать, – с укоризной сказал Братанов хозяйке.
– Люблю, – весело согласилась она. – Вообще люблю общество. А уж поговорить само собой. С добрыми людьми и выпить умею.
– А сочни кто за тебя будет катать?
– Батюшки свет, – воскликнула Анисья, увидев, что у Братанова кончились сочни. – Винюсь, винюсь. – Она начала быстро катать скалку, с красивой женской неловкостью приподняв над столом локти. Братанов охлопал замучненные руки и, как всякий крупный человек, опасаясь что-нибудь зацепить, вылез из-за стола.
– По сорок штук на брата есть. Еще десятка по два, и с хлебом за мое мое – по уши.
– Сосчитал уж, – заметил Квасоваров.
– Пельмени всегда надо считать, еда праздничная.
– Вот он как рассудил, – откидывая от себя сочни, говорила Анисья. – Нет, Братанов у вас – голова. Зачем только считать их, а?
Братанов не ответил. Залез на кухню, гремя заслонкой, достал из загнетки уголек и, втиснувшись обратно за стол, застряпал уголь в пельмень.
– Это еще зачем? – удивилась Анисья, даже скалку из рук выронила. – Отравить нас собрался?
Косарев, крутя косматой головой и смеясь, поднялся, ушел к порогу курить, а на его место сел Квасоваров, прилаживаясь напильником к затупленному и выщербленному хозяйскому ножу:
– Про вас, здешних, Верхотурских, правду сказывают, что вы на болоте завелись. У вас тут все не как у людей: лепешки называете блинами, блины оладьями, обливные булки шаньгами.
– Да уж наскажешь, – Анисья недоверчиво поглядела на Квасоварова и поджала губы.
– Где ты видела, чтобы пельмени да были без угля? Без угля ты их живьем глотать станешь – пойди про тебя напасись. А с угольком каждый пельмешек зубом ощупаешь. Не быстро, значит.
Косарев хихикнул и вдруг заржал у порога, захлебнулся папиросным дымом, и начал бить его утробный кашель от табака. Омыв всю бороду слезами, едва оклемался:
– Я думаю, как он его повернет, этот уголь. А ты погляди, он его приспособил. Ну язва – Квасоваров. А у нас не так говорят. Кому попадет пельмень с углем, тот и счастливый. Бывает, – слышишь, Анисья Николаевна? – бывает, живет человек, всю свою жизнь изживает, а знать не знает, счастливый он или несчастливый. А уж если пельмень с угольком выловил, тут сомнения нет. Тут все ясно. Тут какое еще сомнение…
– Все, – объявил Братанов и опять охлопал обмучненные руки под столом. – Михаил, бери пельмени и неси на мороз.
– Мы же их будем лопать сейчас. Зачем на улицу-то? – оторопела Анисья.
Братанов вообще не отвечал на вопросы Анисьи, а Квасоваров и Косарев не знали на этот раз, что сказать. Однако Косарев взял доску и осторожно понес ее на вытянутых руках; Квасоваров распахнул перед ним дверь. Пельмени вынесли на крыльцо.
Анисья прибрала стол, начерпала в чугунок воды:
– Квасоваров, ты щепал лучину – разводи огонь. А я сбегаю к Настьке. Чего уж там, давайте деньги.
Мужики молчали.
– Настька моя подруга. В ночь, полночь… – Надевая шаль и обматывая концы ее вокруг шеи, наказывала еще: – Ты, Квасоваров, трубу шибко не открывай, тяга и без того – горшки выдергивает. Пельмени-то вовсе, что ли, вынесли?
– На крыльцо.
– Лешак вас задави, там же собака.
Все четверо – даже Квасоваров с кухни – бросились к двери. В сутолоке хозяйка кулаком плашмя лупила Братанова по жилистой спине:
– Это ты все, ты, ты…
В холстине света, падавшего на крыльцо через настежь открытые двери, увидели доску с полотенцем и пельменями: никто их не потревожил, но доску занесли в сенки и сенки заперли. Тут всем командовала Анисья:
– Ведра под скамейку. На бочку можно. Ставь! Да двери-то – всю избу выстудили, окаянные.
Когда вернулись в избу, то все смеялись: чуть не угостили собаку. Анисья дула на свой кулак и, глядя на Братанова исподлобья, жаловалась:
– Всю руку обила, железобетонный…
А Квасоваров сказал:
– За водкой, Анисья Николаевна, не пойдешь.
– Да вы что, мужики? Ну нет денег – на свои возьму. Потом отдадите.
– Деньжонки есть. Есть деньжонки. Без деньжонок как нам…
Анисья натянула на плечи телогрейку – стала совсем круглой, веселая от своей решимости, шагнула к двери. Братанов заступил ей дорогу:
– Мы не из скромных и на дармовщину да под хороший закус многонько вздымем. А какой у нас праздник? Нет, утром нам в контору, слышала ведь? Да и возьмешь ты у ней полбанки, а завтра по всему селу: плотники всю ночь гудели – Настю с постели подняли.
– Уж это как пить дать, – согласилась Анисья и задумалась, расстегивая пуговицы: – И все равно чудные вы, мужики. Нет, непростые. Особенно этот вот, Братанов… А если жена у тебя есть, Братанов, счастливая она, должно.
– Нет у него жены, – сказал Косарев.
– Соли давай, Анисья Николаевна, – закричал Квасоваров с кухни, где было светло от пламени и жарко трещала сухая лучина.
Косарев ходил по избе и тер ладони, переживая приступы голода. Когда он представил, как холодные пельмени будут падать в крутой кипяток, то не выдержал и подумал вслух:
– В студеное молоко их макать, горяченькие-то.
Сели за стол. Братанов достал баночку с перцем, которую таскал в своем вещевом мешке вместе с инструментом и бельем. Анисья вычерпала пельмени в блюдо и поставила перед мужиками. От пельменей валил пресный пар и перехватывал дыхание. Братанов, сдувая пар, так щедро посыпал мокрые пельмени перцем, что Косарев дважды чихнул в ладони. Квасоваров сидел прямо и чинно держа руки под столом; каменные желваки у него набрякли: тоже мучился голодом и высматривал хищным глазом, какой пельмень проткнет первым. Анисья еще опустила варево и пришла села с угла, вопросительно глядя на Косарева – он ближе всех к окну.
Братанов перехватил ее взгляд и отрезал:
– Мы пить не станем, хозяйка.
– Ни к чему нам, – поддержал Квасоваров и поддел на вилку высмотренный пельмень.
– А я пропущу для аппетитчика, – не вытерпела наконец Анисья и достала из-за занавески бутылку.
– Отвратная? – спросил Косарев.
– И совсем даже нет, – Анисья чмокнула губами и, закрыв глаза, ахнула: – Ах ты!
Анисью сразу бросило в жар, отяжелели веки. Она чувствовала себя неловко оттого, что выпила, и быстро захмелела. Вот они, мужики, сидят трезвехоньки, а она, женщина, напилась: у ней отнялись руки и спина. Ей и совестно, и хорошо. Сознавая себя виноватой, она смелеет и начинает задористо защищаться:
– Подумаешь, праведники. Хозяйкой меня назвал, а у меня имя есть. И вообще, Братанов, у тебя вместо сердца топор лежит. Может, потому ты и неженатый.
На кухне зашипел огонь, – видимо, выплеснулось через край. Анисья, дожевывая пельмень, бросилась туда, а вскоре вернулась и положила на краешек стола уголек.
– Вот оно, счастье-то, – с прежним запалом объявила она и, подбоченившись, выложила: – Все без ошибки, Квасоваров. Еще в девках я была, так цыганки на слове сходились: счастливая-де ты, Онька. Через глаза твои многие станут искать дорожку к твоему сердцу, да ты-де одному только укажешь. Не так, что ли? Налей, дядя, счастливая я.
Анисья протянула стакан Косареву, и тот налил ей.
– И себе, дядя, налей.
– Нет уже, спасибочко.
У стола Анисья не могла выпить и ушла на кухню, но там ей совсем расхотелось пить, и она спрятала стакан в уголок шкафчика, накрыв его блюдцем. Потом она подавала мужикам пельмени и по их просьбе вскипятила самовар, который пылился за печью бог знает какое время. Самовар, весь, от ручки до ручки, в медалях по крутой груди, на стол принес Квасоваров и, щелкая ногтем по горячей меди, восхищался:
– Анисья Николаевна, да у тебя не самовар, а генерал цельный. По ранешним временам цены ему не было.
– Старики любили чаевничать, – вздохнул Косарев. – Я еще помню, мой дед после бани один по ведерному самовару выдувал.
Самовар занял весь стол. Парил, спесиво пыхтел, а в утробе у него что-то тоненько свистело. Даже изба сделалась тесной, но теплее, уютнее стало. «Отвыкли мы от него, а хорошо-то с ним, – думала Анисья. – Сейчас кто ни приди – за бутылкой. А нет чтоб, вот так, у самовара…»
– Смотрю на него и не нарадуюсь, – призналась Анисья. – Только в житье у нас одно блюдце, а чашек вообще ни одной. Пейте уж из стаканов, мужики.
Струйка из-под крана текла неторопливая, но перевитая, пузырчатая и в стакане мягко клокотала, будто продолжала кипеть. Анисья смотрела на живую струю и старалась что-то вспомнить. Когда-то она уже видела все это, но где и когда – потеряно памятью. Осталось только ощущение далекой радости, потому что то, что хотелось вспомнить, было, несомненно, светлым и надежным, как детство.
Больше всех чаю выпил Братанов, заливая пельменную жажду, и когда вылез из-за стола, сам едва не дымился паром.
– Спасибо, Анисья Николаевна, за хлеб, за соль, – поклонился Косарев и сытым шагом пошел под порог курить. Квасоваров, с помягчевшим и свойским лицом, в одних шерстяных носках, хотел помочь убирать со стола, но хозяйка не дала:
– Дома, Квасоваров, жене, заставляй, небось, не пособишь.
– Дома-то, Анисья Николаевна, меня усадить не знают куда, потому как гость я там редкий. Вот и теперь, если завтра начнем, считай, до октября – ноября дома не бывать.
– А и падкие вы, должно, до работы. Ой, падкие. Давеча, как Косарев сказал, что председатель требует к себе, у Братанова аж ноздри вот так заходили.
– Ты, Анисья Николаевна, гляжу, – подал голос от порога Косарев, – гляжу, не можешь оставить Братанова в покое. Дался он тебе, право слово.
– Я таких не люблю. Он все, дьявол, умеет делать. Такие на работе и себя не жалеют, а других до смерти готовы загнать.
– Ой, Анисья, мать ты моя родная, – захохотал Косарев, опять закашлялся, но быстро унял кашель и надсадным голосом продолжал: – Да ты как, голуба, узнала? Ты как в воду глядела. До смерти, язви его, до самой смерти загонит. Не иначе как до смерти…
– Я сама, Косарев, такая. Злая до работы. Мне еще двадцати пяти нет, а я лягу спать – не знаю как руки положить. Что это я сегодня, будто именинница? Наревусь опять завтра. Пошлют на силос.
Спать мужикам постелила на пол в избе – дала каждому по пуховой подушке, от которых пахло холодной горницей. Сама ушла в горницу, а дверь в избу оставила открытой, чтобы слышать, о чем еще будут говорить мужики.
– Ты, Квасоваров, ложись по ту сторону Братанова, – попросил Косарев. – Ну тебя к черту, понимаешь: опять ночью лапаться станешь, будто дома спишь. Разбудишь, а я с кашлем своим на сон потом не натакаюсь.
– Это бывает, – усмехнулся Квасоваров и, кряхтя, полез на новое место, а когда улегся, вздохнул: – Запрячься бы завтра, все б было определено.
– Дай-то бог, – тоже вздохнул Косарев: – Не будешь лапаться-то.
– Не до того…
«А кто же у них за старшего? – думала Анисья. – Косарев? Нет. Квасоваров? Нет. Цену себе знает, но не он. Братанов? Этот молод. А все молчком». Анисья начинала перебирать гостей по одному и никак не могла определить, который из них за старшего.
– Слышь, мужики, а кто у вас старший?








