Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Спит тайга дремучая. Спит поселок лесорубов. Спят люди крепким сном трудового человека. Только не идет сон к Милке Калашниковой. Завидует Зине Полянкиной, которую любит лучший парень на лесоучастке Владимир Молотилов. И за что только такой недотроге счастье улыбчиво, за что? Спит вот она, нацелованная, обласканная, ни горюшка ей, ни печали.
Скрипит под бессонной Милкой кровать, будто тлеет под ней вся постель. Возьми, Миля, покличь тихонько свою соседку: «Зина, спишь ты?» И ответит она тебе: «Не спится, Милочка. Горе у меня. Большое горе».
«Что я это наделала?» – с невольной тревогой спрашивает себя Зина и чувствует, что горит на губах ее Петрухин поцелуй. Беспокойно на сердце, вина перед кем-то легла на него. «Вот скажи теперь, как ты могла позволить такое? Как? – допытывается Зина и сама себе отвечает: – Он – ласковый, подошел, пожалел и поцеловал. Что я могла сказать. А Володя? Спросит – все расскажу. Это нечестно, – укоряет Зину чей-то голос, похожий на голос Володи. – Это мерзко – дружить с одним и целоваться с другим. – Но Владимир меня не любит. Он не знает, что творится в моей душе. Ему до этого нет никакого дела. Он давно забыл меня. Я одна. Не могу я быть одна. Не могу».
У пожарного сарая долго брякали в рельс: Зина насчитала тринадцать ударов. Кто-то ошибся: или она, или тот, кто отбивал часы. Если сегодня дежурит сонливый дед Мохрин, это его ошибка: ударил лишний раз. Вначале, когда только-только приехали новоселы, Тимофей Крутых требовал от деда точности в бое часов, и Мохрин нередко, потеряв счет, начинал колотить заново. Сейчас ему это запрещено строго-настрого. Поэтому так и останется тринадцать часов.
«Тринадцать, тринадцать, – повторяет Зина. – Чертова дюжина. И пусть чертова. Я верю, что Петруха поцеловал меня любя. Он честный и лгать не станет. Нравлюсь я ему».
Забылась Зина только на рассвете, а когда проснулась, было уже утро. В открытые окна лился прохладный, пресный от росы воздух. Вместе с ним в комнату залетали птичьи голоса, и вливался спокойный, раздумчиво-величавый шум соснового бора: видимо, в верхах деревьев гулял молодой ветерок.
От свежести и света ясного утра Зина чувствовала себя легко, бодро. Она вместе с другими девушками выбежала на улицу и усердно проделала весь урок гимнастики, который передавался по московскому радио. Динамик, прилаженный на столбе против общежития, громко и весело будоражил тайгу, и вся она была в этот час своя, родная, как одичавший от зелени сад при доме.
Фаина Павловна встретила Зину на крыльце кухни. Женщина сидела на маленькой скамеечке и, положив пухлые, обнаженные по локоть руки на колени, чистила картошку. Поглядела приветливо:
– А к тебе тут гость приходил. Хмурый такой, неразговорчивый. Будто из-за угла мешком его испугали. Записку вон тебе оставил.
«Хмурый такой, – повторила про себя Зина. – Конечно, Володя». Девушка не ошиблась. Записку оставил Молотилов. В ней он писал коротко и грубо, даже не назвав Зину по имени:
«Придешь к восьми на берег. Туда же. Есть разговор».
«Уверен, – горестно соображала Зина, перечитав еще раз скупые, неласковые слова. – Уверен: как ни позови – все равно побегу. Ой ли, гляди, Володя, не перехватил ли через край».
Близился вечер. Зина перемывала тарелки в большой деревянной колоде, установленной чуть поодаль от кухни под легким навесом. Рядом топился врытый в землю большой котел: из него валил пар и выплескивалась вскипевшая вода. Пахло дымом и золой. Девушка мыла и укладывала посуду на длинную выскобленную скамейку, потом переносила ее в кухню, а мысли неотступно крутились около предстоящей встречи. «Хорошо, я пойду на встречу, обязательно пойду, – решила она, – и скажу ему, что он зазнайка и эгоист. Я больше не могу молчать. Подумаешь, «придешь на берег». А может, и не приду».
Но на берег пришла раньше Владимира. «Я все время прибегаю вперед его, – осудила себя Зина. – Разве это хорошо для девушки. Будто я и гордость потеряла. Уйду пока и опоздаю».
Она пошла берегом возле самого крутояра. Солнце уже утонуло в синем мареве дальних лесов, а небосвод все еще горел прощальным багрянцем. Вода в реке, будто запотевшее стекло, потускнела.
В излучине реки, где начинается вырубка, Зина собрала букетик из скромных цветов. В лесу стояла звенящая тишина, и только откуда-то из далекого далека слабо просачивалось уханье филина.
Казалось, что за ней следит чей-то настороженный глаз. Девушка даже вздрогнула, начала озираться вокруг. И испугалась, и по-детски обрадовалась она, когда совсем рядом, под молодой осиной, увидела лисенка. Зверек испуганно таращил круглые глазенки на человека, не мигая, караулил каждое движение его.
– Здравствуй, глупый, – смеясь, сказала Зина и шагнула к лисенку, но его и след простыл.
Тихий вечер навеял на Зину безотчетно светлое настроение. И мудрый в спокойствии лес, и небо, и речка, и букетик из неярких цветов, и глупый лисенок – все это сделало мысли ее о Владимире маленькими, ненужными. А обида, больно теснившая грудь весь день, растаяла в теплых и мягких чувствах.
Встретились ласково. Владимир как-то особенно пристально посмотрел на Зину и сказал:
– Тебя совсем не узнать.
– Хочешь сказать – подурнела…
– Нет-нет. Что ты, Зина. Ты какая-то другая сегодня.
Владимир не лгал. Лицо Зины сразу поразило его своей задумчивостью и сосредоточенностью. И текучие тени под ее глазами, и видимая усталость в глазах, и улыбка, только что появившаяся на ее губах, – все это было ново в Зине, и все это шло ей. Она вдруг показалась Володе строгой, чужой, недоступной.
– Ты что-то хотел сказать мне, Володя?
– Думаю вот о своей жизни, – быстро перестроился он. – Кажется, я удачливее других на участке, а дышать мне все-таки нечем.
Он ловко и метко сражал комаров длинными кистями рук и рассказывал:
– Подходит ко мне на днях мастер Крутых и говорит: Молотилов, мы способную молодежь выдвигаем вперед и вот решили поставить тебя на более ответственную работу. Будешь чокеровщиком. Потом понял, очевидно, что я в нерешительности, и заулыбался: давай, дескать, смелей берись. Дело у тебя пойдет. А топором-де, орудием бронзового века, всегда успеешь натюкаться. Вообще-то прав старик. Я согласился.
– А что это такое чокеровщик? – поинтересовалась Зина.
– Да как тебе сказать, помощник тракториста, что ли. А работенка так себе, не бей лежачего. В сравнении с другими, конечно. Скоро, это между нами говоря, – Володя приглушил свой голос, и губы у него почти перестали двигаться, – скоро в леспромхозе откроются курсы механизаторов, и Крутых уговаривает меня поехать учиться. Жить бы, кажется, да радоваться. Другой бы на моем месте лучшего и не искал. А я не могу этому радоваться. Ты не веришь, да? – всполошился он. – Я по глазам вижу: не веришь. Плохо ты меня знаешь, Зина. Ведь все наши ребята только и смотрят, как бы скорее свалить дерево да отхлестать у него сучья. Больше их ничего не интересует.
Пылко, убежденно говорит Володя, но кажутся Зине слова его легкими: дунь – и нет их. «Наверное, правду он говорит, конечно, правду», – желает согласиться Зина с другом, но, когда он спросил снова, верит ли она ему, девушка, помимо воли, сказала:
– Не верю, Володя. Особенно про ребят не верю.
– Веришь, плутовка. Веришь, – он отшвырнул гитару, обнял Зину и стал целовать ее в губы, щеки, глаза. Она не отбивалась от ласк, но и не принимала их, как прежде. Чувствовала девушка, что сквозит между ними какой-то холодок и зябко от него ее сердцу.
Потом они долго сидели молча среди лесной тишины. Володя, будто подстраиваясь под этот ночной покой, тихонечко бренчал на гитаре что-то тоскливое. И раньше еще в Карагае, слышала Зина эти подраненные мелодии, но в ту пору они рассказывали о чужом горе, о чужих печалях. Не свое было, за сердце не трогало. А теперь под эту музыку плакать хочется.
– Не надо больше этой тоски, – попросила Зина. – Сыграй что-нибудь веселое… Володя, скажи мне, ведь я счастливая?
– Наверно, – холодно отозвался Молотилов и подумал: «Много ли вам всем-то надо его, счастья-то. Чудики».
– Сыграй мне: «не кочегары мы не плотники…» Ну, Володя.
Играл он рассеянно, так, брякал для виду, а душу его мутили свои мысли.
XIXВсе планы о легкой работе рухнули, и мысль о возвращении в Карагай разом и властно завладела Владимиром.
Здесь он замечал сам, что его авторитет тает в людских глазах. Там, где виднее, где можно бы приподнять голову, оказывался не он, как раньше, не Молотилов, а Сторожев или какой-нибудь другой. Это еще более подогревало в нем и неприязнь и даже злобу к людям.
В итоге невеселых раздумий он нашел выход: написать матери и выведать у нее о настроениях отца, на свое горькое житье-бытье намекнуть.
Это было первое письмо домой. Над ним до полуночи сидел Владимир в пустом красном уголке общежития. Возле электрической лампочки кружились и метались ночные бабочки.
Написал и отцу. Если в письме к матери он жаловался на физические трудности, на комаров, вечную лесную сырость и выдуманную боль под лопаткой, то отцу писал о своих душевных противоречиях и переживаниях.
«Ты, дорогой папочка, воспитал меня в духе гуманизма, и я не могу глядеть, как рушатся заповедные леса, наша гордость, наше богатство. Мне все время кажется, что над моей душой занесен топор…»
Мать откликнулась с необыкновенной быстротой.
«Над письмом твоим, – сообщала она после приветствия, – я плакала. Я все предвидела заранее. Тебе тяжело, дорогой мой, и мне не легче. Как будто мы растили тебя для этого. Немедленно возвращайся домой. Папка согласен, чтобы ты приехал обратно. Он тебе завтра тоже напишет.
Что тебе купить к зиме?
Целую и остаюсь в слезах, твоя мама».
Все хорошо: путь в Карагай открыт. Только надо увезти с собой Зинку.
Там, дома, он скажет всем, что ради спасения девушки ему пришлось бросить полюбившийся леспромхоз. Чуткое отношение к человеку не противоречит комсомольскому долгу.
Но как подбить Зинку на этот шаг? Он исподволь готовил ее, ждал, когда девчонка, сломленная трудностями, сама задумается о Карагае. Он не раз видел ее на кухне жалкой и придавленной. «Пора, – решил он. – Она с радостью примет мою руку, которую я протяну ей для помощи». По всему было видно, что дело шло к счастливому окончанию.
Однако у Молотилова не хватило духу затевать с Зиной разговор о бегстве. Боялся. А вдруг она взбеленится да разнесет по участку его намерения. Тогда что? Тогда не только не вырвешь у Крутых хорошей характеристики, но можешь расстаться с комсомольским билетом. При этой мысли у Владимира даже побледнели всегда по-девичьи алые губы.
Да и совсем непонятным становилось для него поведение Зины. Она не слушала его с прежним вниманием. Часто думала о чем-то своем и, казалось, рвалась куда-то от него прочь. Чем далее она уходила из-под его влияния, тем красивее и привлекательнее становилась в его глазах.
Однажды он спросил у Зины.
– Нравится тебе тут?
– По-моему, хорошо. Лес. Леса – это украшение земли, – читала я где-то. Очень правильно. В прошлое воскресенье мы ходили с Фаиной Павловной за малиной куда-то в буреломы; так ведь там сказочный мир. Того и гляди, выйдет лесная царевна и скажет: а я ждала вас, милости просим. Хорошо.
Она вдруг засмеялась теплым смехом. И Владимир чуть было не сорвался на грубость, но вдруг вспомнил о подрубленной им ели-красавице вот тут, на крутояре, и заговорил:
– Ты, Зина, очень умно сказала о лесе. Это наша краса, гордость, богатство. Лес и музыка, говорил Чайковский, – здесь Владимир ляпнул наобум, – более всего облагораживают человека. А как мы обходимся с ними? Как, я спрашиваю? – в голосе его уже звенело негодование. – Мы безжалостно вырубаем его. Обкрадываем и обедняем самих себя, нищаем духом. Пройдет несколько лет, и на этой земле будет пустыня. Мертвая, – трагически воскликнул Владимир и тяжело вздохнул: – Душа болит.
Для Зины все это было так странно, что она растерялась и долго молчала, сознавая, что парень не прав и с ним надо спорить.
– Саранча мы, что ли? – спросила девушка. – А ведь, по-твоему, так выходит.
– Да. Именно так.
– А ты забыл, что мы и сажаем леса…
– «Сажаем», «сажаем», – передразнил он Зину. – Я не об этом говорю.
– Грубиян ты, – неожиданно пылко воскликнула Зина. – Грубиян. Я не хочу больше с тобой разговаривать. Слышишь, не хочу. До свидания.
XXУже в делянке Петруха узнал, что мастер Тимофей Крутых спозаранок с попутным лесовозом укатил на Богоявленскую. Парень, перемахивая через кусты и коряги, сломя голову бросился бежать к месту стоянки тракторов, где частой строчкой прошивали тайгу заводные бензиновые моторчики и гулко всхлопывали на первых оборотах дизеля.
Еще не успевший вымазаться машинным маслом, Виктор Покатилов в грязной спецовке и фуражке был особенно белолиц, будто залез в чужую одежду. Он ждал, пока мотор наберет обороты, торопливо докуривал папиросу. Затем, вбив окурок глубоко в мох, полез в кабину, но обернулся на окрик. Подбежал Петруха и скороговоркой закричал:
– Момент сегодня самый подходящий… Слышишь? Виктор?
Покатилов махнул рукой, влез в кабину и сбросил газ: машина поутихла, из круглой трубы ее выпорхнуло один за другим до десятка сизых дымовых колец.
Когда Виктор высунулся из кабины, Петруха начал снова:
– Потея, говорят, в контору вызвали, давай поговорим с ребятами, чтобы сработать сегодня одной бригадой. Самый раз испытать. Ну, как ты?
– Садись давай.
Сторожев обежал трактор, залез в кабину. В лицо его шибануло горючим, отработанным газом и подогретым маслом. Покатилов сразу взял курс на свяжинский волок.
Работы еще не начинались. Почти на ходу Петруха слетел на землю и начал голосом и жестами созывать разбредшихся ребят. После всех подошел Молотилов. Стал бочком к кружку ребят, будто ему и дела мало до того, что затеяли они.
– Часто же бывает, что и тракторист стоит в волоке, пока ему чокеровщик не свяжет воз, – запальчиво говорил Петруха, столкнув на затылок кепку. – А кого тут винить, если сучкорубы не успевают готовить хлысты. Да и где им успеть одним. А вот когда чокеровщик за топор возьмется да мы с Ильей Васильевичем подсобим, хлысты пойдут навалом.
– Я думаю, Петруха прав, – согласился Покатилов. – На эстакаде воз у меня разломают грузчики. А здесь уж вы. Только того, без запятых.
– А я? – все обернулись к Молотилову: он, поднеся к губам папиросу, медленно и нервозно разминал ее; по лицу его шел пятнистый румянец.
– Ты, что и все: бери топор и за сучья, – почти не глянув на Молотилова, ответил Петруха.
– Нет, ты подожди. Кто ты такой здесь? – Молотилов бросил нераскуренную папиросу и шагнул на Сторожева. – Чего ты нами командуешь? Что ты мешаешь общему делу? Тебе это игрушка, да? Виктору надо бы знать это. Давайте по местам и – за работу.
– Трус в победителях не ходит, – вмешался Сережка Поляков и, как всегда в минуты волнения, часто заморгал белесыми ресницами: – Я – за Петруху.
– Правильно, – не вытерпел и Свяжин и, ткнув в сторону Петрухи куцыми пальцами с дымящейся цигаркой между ними, заверил: – Парень умную штуку удумал, и надо ее испробовать.
– Решено. Ломим одной бригадой, – подытожил разговор Покатилов: – Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Айда, братцы.
– Как хотите, но я не могу быть участником партизанщины, – решительно заявил Молотилов. – Глядите, ребята, я предупреждаю вас.
– Пошли, движок включили.
Через минуту на притоптанной вырубке стоял только один Молотилов. Спасаясь от комаров, он нахлобучил свою серую кепку на уши, до самых глаз, поднял воротник куртки и утянул в него голову. Вид – близко не подходи: сокрушит в припадке злости. Ну, а если подойти все-таки и заглянуть под козырек его кепки, то нетрудно понять, что Владимир и не думал злиться. Наоборот, в глазах его огоньки-улыбочки: освобожден от ненавистной работы. Провались она сквозь землю вместе со Сторожевым, Покатиловым и Свяжиным, да и вообще со всем лесом.
Перед концом рабочего дня в волок прискакал Тимофей Крутых: лошадь под ним была взмылена, да и сам мастер, очевидно, обильно умылся жарким потом. Все шло одно к одному. Свяжина и Петруху он застал на обрубке сучьев и налетел на них сгоряча, как ветер:
– Что здесь происходит?
Свяжин воткнул топор в уже очищенный хлыст и начал было объяснять, но Крутых оборвал его:
– Я говорю, кто разрешил?
– Да ведь дело-то такое, Тимофей Григорьевич, веришь ли, само в волок пришло, – весело заморгал глазенками Сережа Поляков.
Все засмеялись. Это совсем рассердило Крутых, он выкрикнул:
– Не быть этому! Слышите! Да подожди ты, проклятая, – мастер в сердцах рванул повод, лошадь в испуге вскинула голову, и в зубах у нее затрепетала недожеванная ветка рябины с кистью желтых ягод.
Крутых расстроил работу бригады. Трудовой день в волоке кончился невесело. То ли не приноровились ребята совмещать профессии, то ли лес шел неважный, – а хвойник и, в самом деле, был тощеват, – то ли еще втесалась в работу бригады какая-то невидимая помеха – только волок не выполнил дневного плана.
Вечером Тимофей Григорьевич вызвал к себе Свяжина и около часу мусолил его за самоуправство. Затем секретарь-кассирша Екатерина Савельевна сходила в мужское общежитие за Сторожевым.
XXIКогда пришел Петруха, в кабинете Крутых, у самых дверей, на краешке табуретки, сидел сторож дед Мохрин и, стряхивая в кулак пепел со своей цигарки, говорил:
– Так-то вот и было, Тимофей Григорьевич. Вот этот самый молодец, имени не знаю, величать не ведаю, настаивал перед Ильей-то Свяжиным, что бригадами-де лучше сработаются. А потомочки я взялся за дрова, а они, значится, ушли от моей поленницы. На работу, никак, пошли. Я, значит, свободен, Тимофей Григорьич?
– До свидания, дед. Насчет свету я распоряжусь, – Крутых на прощание подал Мохрину правую руку, а левой вытер лысину: – Садись, Сторожев. Слышал, что Мохрин говорил?
– Не глухой.
– Ты, выходит, был заводилой всей этой катавасии?
– Для этого не надо было допрашивать деда. Я. А вернее сказать, мы все вместе придумали.
– Ты садись давай. Дед тут, я говорю, ни при чем. Он так просто в разговор встрел. К слову. Да и не для брани я вызвал тебя. С этими бригадами попробовали – не вышло, ну, и бог с ними, – Крутых умильно улыбнулся – пухлые щеки его зарделись. – Ты махоркой не богат? Дай-кось на цигарку. Я сегодня начисто обкурился.
Петруха молча подал Крутых свой кисет, молча взял его обратно. Выжидал, что еще скажет мастер. А тот не спешил: долго закуривал, долго слюнил – подклеивал развернувшуюся было самокрутку, наконец приступил к разговору:
– Я прослышал, Сторожев, что ты имеешь специальность электрика? Так ли?
– Так.
– И почему же ты до сих пор молчал об этом? Все, брат. Сейчас же пишу приказ о переводе тебя на должность электромонтера. Ты молчи пока. У нас на сегодня половина объектов сидит без свету, там поломка, тут обрыв, эвон что-то сгорело. Мы работать нормально не можем. Выручай, брат, Сторожев. Может, насчет заработка сомневаешься? Откинь. В деньгах не проиграешь, я говорю. Все, Сторожев, с завтрашнего дня вступай в должность.
– А если я не хочу?
– Да как же ты не хочешь, чудак. Ведь я же тебе хорошее место предлагаю: работа легче, чем, я говорю, в лесу. Не станешь мокнуть под дождем, тонуть в снегу. Давай не ломайся.
– Спасибо, но я останусь на своей работе.
– Я для тебя, Сторожев, кто?
– Мастер.
– Старший?
– Старший.
– Я имею право представлять людей для нужд производства?
– Наверно.
– Так в чем же дело, Сторожев? Почему я не могу тебя перевести на другую работу?
– Я хочу работать в лесу – и шабаш.
Крутых быстро достал из кармана платок и спять вытер лысину.
– Я говорю, мы просим тебя, – сказал он.
– Не пойду.
– Так, значит? Хорошо. Вы мне больше не нужны.
– Зато вы мне нужны. Давайте все-таки поговорим всерьез о малых комплексных бригадах.
– Идите вы к черту вместе с ними, – взорвался Крутых, – вон с глаз моих. Еще хоть слово – и я уволю, рассчитаю тебя. Как бузотера – отправлю с участка.
– Да вы что? С цепи сорвались?
– Уйди, прошу, – вдруг ослабевшим голосом вымолвил Крутых и весь сник над столом, побледнел. Руки его потянулись к сердцу. Петруха схватил стоявший на тумбочке графин с водой, налил стакан и подал мастеру.
– Может, врача вам, Тимофей Григорьич?
Крутых махнул рукой – не надо – и, отпив из стакана несколько глотков, тихо проговорил:
– Выйди. Дай отдохнуть.
Петруха медленно прикрыл за собой дверь, вышел на крыльцо и долго стоял там, мял в руках свою фуражку, забыв надеть ее. С темного неба сыпался частый бесшумный дождь, а парень не замечал его. Петруха жалел, да, жалел Тимофея Григорьевича. Никогда он еще не переживал такого чувства вины перед человеком. Почему-то вспомнился ему Карагай, тетка, ее бледное лицо с синими подглазницами, ее отчаянный крик: «Что мне с тобой делать? Что?» Варнак ты, Петька, – в злом исступлении бранил себя Сторожев. – Взять бы да набить тебе морду, чтоб навеки зарекся ты собачиться с людьми.
Придя домой, Петруха поднял с кровати Покатилова, вызвал его на улицу и умоляюще попросил:
– Будь другом, Виктор, ударь меня по роже, чтоб я, как цуцик, лег в лужу.
– Ты что, пьян?
– Если б пьян…
– Тогда пойдем в барак, не под дождем же торчать.
В красном уголке, пустынном в этот поздний час, Петруха рассказал Виктору все, начиная со слов Мохрина и кончая своими раздумьями. В конце признался:
– Бывает же вот так, Виктор, что враз свалятся на тебя все твои грехи и промахи – и хоть ты волком вой.
– Ну, что я тебе могу сказать, Петруха, – пожал плечами Покатилов. – Просто не знаю. За то, что сознаешь уже свою хамовитость, хвалю. А с бригадами выход найдем. Соберем открытое комсомольское собрание и обсудим что к чему. Уж если коллектив поддержит, тут брат, правое дело. Это и сам Крутых поймет. Не дурак же он в конце-то концов.








