Текст книги "Философия искусства"
Автор книги: Ипполит Адольф Тэн
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Вот в каком порядке ложатся один на другой слои чувств, идей, способностей и инстинктов, составляющих человеческую душу. Вы видите, как со спуском от верхних к нижним они постепенно утолщаются и как относительная важность их измеряется их устойчивостью. Закон, взятый нами у естественных наук, применим здесь вполне и оправдывается во всех своих последствиях. Самые устойчивые характеры как в истории людского быта, так и в истории естественной всегда самые элементарные, самые постоянные и самые общие из всех. В любой психологической особи, как и в чисто лишь органической, следует различать характеры первичные от позднейших и второстепенных, существенные элементы от внешнего склада, возникающего потом. Итак, характер элементарен тогда, когда он общ всем действиям человеческого разумения: такова способность мыслить посредством быстро возникающих (в уме) образов или посредством длинных рядов идей, точно между собой сопряженных; она принадлежит не некоторым только частным приемам разумения, она господствует во всех областях человеческой мысли и оказывает свое влияние во всех произведениях человеческого ума; как скоро человек судит, воображает и говорит, способность эта непременно тут налицо, и притом как главный распорядитель, как хозяин, она толкает его в одну какую-либо сторону и преграждает ему известные исходы. То же и с другими способностями. Итак, чем элементарнее, первичнее характер, тем шире его влияние. А чем шире его влияние, тем он более устойчив. Только весьма общие состояния или положения, а следовательно, и весьма общие только наклонности способны определять собой исторические периоды и господствующий в них преобладающий тип – тип сбитого с пути и неудовлетворенного плебея нашего времени, придворного вельможи и салонного господина времен новоклассицизма, одинокого и независимого барона эпохи средних веков. Характеры гораздо более заветные и неразрывно связанные с физическим темпераментом составляют то, что зовется народным гением или духом: в Испании – потребность в жестком и пронзительном ощущении и страшный потом взрыв возбужденного и сосредоточенного в себе воображения; во Франции – потребность в отчетливых и связных между собой идеях и свободный ход быстрого, подвижного ума. Отличительный характер целых пород, например китайской, арийской, семитской, слагается из самых элементарных, первичных наклонностей, каковы язык, наделенный или ненаделенный грамматикой, склад предложений, способный к периодичности или нет, мысль, то ограниченная сухим алгебраическим обозначением, то гибкая, поэтическая и богатая оттенками, то страстная, жесткая и готовая к неудержному взрыву. И тут, как в естественной истории, необходимо всмотреться в зародыш едва начинающегося ума, чтобы распознать в нем отличительные черты ума развитого и полного; характеры первичного возраста знаменательнее всех других; по строю языка и по роду мифов можно прозреть будущую форму религии, философии, общества и искусства, как по присутствию, отсутствию или числу семянодолей угадывают, к какому именно разряду принадлежит известное растение и главнейшие черты его типа. Вы видите, что в царстве людей, точно так же, как в царстве животном или растительном, закон соподчинения характеров или признаков устанавливает одну и ту же иерархию; высшее место и первенствующая важность принадлежат самым устойчивым характерам; а если они так устойчивы, то единственно ведь потому, что как элементарные характеры эти захватывают обширнейшую поверхность и, следовательно, уносятся разве лишь переворотом соответственной тому величины.
III
Лестница или шкала литературных ценностей отвечает шкале ценностей нравственных. – Литературы моды и минуты. – Литература, долее остающаяся в ходу. – Астре я, Клелия, Евфуэс, Адонис, Гудибрас, Атала. – Проверка и обратная проверка закона. – Высшие создания, стоящие особняком среди других, менее удачных сочинений того же писателя: Жиль Блаз, Манон Леско, Дон Кихот, Робинзон Крузо. – Слабые части в произведении великого писателя: маркизы Расина, клоуны и кавалеры Шекспира. – Стойкость и глубина характеров, выводимых в великих литературных созданиях. – Доказательство из новейшего употребления литератур в истории. – Поэмы индусов, испанские романы и драмы, театр Расина, эпопея Данте и Гете. – Выраженные в некоторых произведениях мировые характеры. – Псалмы, Подражание Христу, Гомер, Платон, Шекспир. – Робинзон Крузо, Кандид, Дон Кихот.
Этой лестнице нравственных ценностей отвечает ступенью в ступень лестница ценностей литературных. При одинаковых, впрочем, других условиях, смотря по тому, в какой степени важен выводимый книгой на первый план характер, т. е. насколько он элементарен и устойчив, сама эта книга выходит более или менее прекрасной, и вы сейчас увидите, как пласты нравственной геологии сообщают выражающим их литературным произведениям свою степень силы и долговечности.
Существует, во-первых, литература моды, выражающая модный характер; подобно ему, она держится три, четыре года, иногда менее; обыкновенно она распускается и опадает вместе с древесной листвой каждый год; сюда принадлежат романс, фарс, брошюра, ходячая повесть. Прочтите, если у вас достанет храбрости, какой-нибудь водевиль или шутку 1835 года – книга выпадет у вас из рук. Часто пытаются снова поставить какую-либо из этих пьес на сцену; двадцать лет тому назад пьеса приводила в восхищение, теперь зрители от нее зевают и она как раз исчезает с афиш. Какой-нибудь романс, который распевался чуть не за каждым фортепьяно, возбуждает теперь общий смех: его находят приторным и нелепым, вы встретите его разве только где-нибудь в отсталом захолустье; он выражал одно из тех эфемерных чувств, для которых достаточно самой слабой перемены в нравах, чтобы бесследно исчезнуть; едва успел он выйти из моды, и мы невольно удивляемся, как это люди могли потешаться подобным вздором. Так-то время сортирует бездну появляющихся на свет произведений; вместе с поверхностными и нестойкими характерами оно беспощадно уносит и выражавшие их сочинения.
Другие произведения отвечают несколько более живучим характерам и кажутся чем-то превосходным читающему их поколению. Такова была пресловутая Астрея, написанная д’Юрфе в начале XVII столетия, – пастушеский роман, необычайно длинный, еще более пустой, беседка из зелени и цветов, куда люди, утомленные душегубством и разбоями религиозных войн, сходились послушать вздохи и нежности Селадона. Таковы были романы девицы Скюдери: Кир Великий, Клерия, где преувеличенная, утонченная, накрахмаленная галантерейность, введенная во Францию королевами-испанками, краснобайство в новых оборотах языка, сердечные тонкости, церемониал учтивости развернулись ни дать ни взять как величественные робы и натянутые поклоны отеля Рамбулье. Бездна произведений отличались такого рода достоинством, а теперь они только исторические памятники, не больше; например Евфуэс Лили, Адонис Марини, Гудибрас Бутлера, библейские пасторали Геснера. У нас, пожалуй, и теперь нет недостатка в подобных вещах, но, по мне, лучше уж молчать о них; заметьте только, что еще около 1806 года ”г. Эсменар слыл в Париже великим человеком”[128], и вспомните, сколько произведений казались дивными в начале литературного переворота, пришедшего теперь к концу: Атала, Последний из Абенсеражей, Начезы и многие типы г-жи Сталь и лорда Байрона. Теперь мы прошли уже первую стадию этого поприща, и издали нам виднее та надутость и неестественность, которых современники не замечали. Перед пресловутой элегией Мильвуа Падение листьев мы остаемся так же равнодушны, как и перед Мессенянками Казимира Делавиня; это потому, что оба произведения, полуклассические и полуромантические, своим смешанным характером отвечали поколению, стоявшему на рубеже двух периодов, и успех их длился именно так долго, как было свойственно проявившемуся в них нравственному характеру.
Многие весьма замечательные случаи обнаруживают до очевидности, как ценность всякого произведения возрастает и умаляется вместе с ценностью выраженного им характера. Природа, как нарочно, дает здесь наряду с опытом и средство к обратной его проверке. Можно указать писателей, которые, при двадцати каких-нибудь второстепенных сочинениях, оставили по себе одно первостепенное. И в том, и в другом случае талант, воспитание, подготовка, усилия были одинаковы; однако же в первом из плавильника вышло обыкновенное произведение, а во втором явилось на свет нечто гениальное. Дело в том, что в первом случае писателем были выражены лишь поверхностные, эфемерные характеры, между тем как во втором он схватил характеры долговечные и глубокие. Лесаж написал двенадцать томов романов в подражание испанскому, и аббат Прево – двадцать томов трагических или трогательных новелл; их ищет теперь иной разве только из любопытства, тогда как весь свет прочел Жиль Блаза и Манон Леско. Это потому, что в два, три раза счастливый случай дал под руку художнику такой устойчивый, неизменный тип, которого черты каждый встретит в окружающем обществе или в чувствах своего собственного сердца. Жиль Блаз – это мещанин, разночинец, получивший классическое образование, человек, прошедший в обществе сквозь огонь и воду, которому наконец повезло, человек с довольно покладистой совестью, во всю свою жизнь немножко холоп и немножко плут (picaro), в молодые годы легко мирящийся со светской моралью, вовсе уже не стоик, еще менее того – патриот, не упускающий нигде своего, и не прочь запустить лапу в общественное достояние, но веселый, симпатичный, не лицемер и способный при случае пошутить над самим собою, человек, у которого иной раз шевелится совесть, так как он по природе все-таки ведь честен и добр, и который оканчивает свое поприще добропорядочной и честной жизнью. Подобный характер, посредственный во всем, подобная судьба, крайне перемешанная и пестрая, встречаются нынче и встретятся опять завтра, точно так же, как встречались и в XVIII столетии. Аналогично вМанон Леско куртизанка – вместе с тем и добрая девушка, безнравственная вследствие потребности в роскоши, но привязчивая по инстинкту, способная оплатить под конец одинаковой любовью за безграничную любовь, все принесшую для нее в жертву, – она тип так очевидно долговечный, что Жорж Санд в Леонэ-Леони и Виктор Гюго в Марион Делорм выводят его снова на сцену, только переставив роли наизворот или выбрав в их положении другой момент. Дефо написал двести томов, а Сервантес – не знаю, сколько драм и новелл, один – с правдоподобием в подробностях, с мелочной, сухой точностью делового пуританина, другой – с изобретательностью, блеском, недочетами и великодушием испанца, притом искателя похождений и рыцаря; от одного уцелел Робинзон Крузо, от другого – Дон Кихот. Это потому, что Робинзон прежде всего истый англичанин, весь пропитанный глубокими инстинктами своего племени, явными еще и теперь в матросе и в скваттере[129] родной его страны, неудержный и настойчивый в своих решениях, искренний протестант и библейский начетчик, доступный тем глухим брожениям фантазии и совести, которые приводят к перелому религиозного обращения и к благодати, притом энергический, упорный, терпеливый, неутомимый, рожденный для труда, способный вновь распахать и заселить целые материки; потому, что то же самое лицо помимо своего национального характера еще представляет собой образец величайшего искуса людской жизни и как бы перечень всей людской изобретательности, показывая человека, выхваченного из образованной среды и принужденного путем одиночных своих усилий переоткрыть бездну искусств и промыслов, которых благотворная атмосфера окружала его прежде, как вода окружает рыбу во всякое время и без ее ведома. Подобно этому, в Дон Кихоте вы видите прежде всего испанца-рыцаря и притом умственно больного, каким сделали его восемь веков крестовых походов и преувеличенных, распаленных грез; но сверх этого вы видите в нем один из бессмертных типов человеческой истории, героя-идеалиста, выспреннего мечтателя, исхудалого и избитого, и тут же, лицом к лицу с ним, чтобы усилить впечатление, как нарочно, стоит рассудительный толстяк, позитивист, жирный и вульгарный. Упомянуть ли вам еще об одном из тех вечно живучих, в которых узнают себя и эпоха, и племя, которых самое имя становится ходячим словом в языке, – о Фигаро Бомарше, этом, пожалуй, Жиль Блазе, но более нервном и революционном, нежели тот? И однако же автор был только талантливый человек, не больше; он до того весь кипел остроумием, что не мог, подобно Мольеру, создавать живых людей; но, раз изображая самого себя, со всей своей веселостью, со своими проделками, безобразиями, находчивыми ответами, со своей храбростью, душевной добротой и со своим неистощимым пылом, он, вовсе не думая о том, написал портрет истого француза, и талант его тут поднялся до гения, он превзошел себя самого. Но есть и обратная проверка, есть случаи, когда гений нисходит на степень таланта, простого дарования. Иной писатель, умеющий выводить и одушевлять движением величайшие в мире типы, в массе созданных им лиц оставляет группу неживых характеров, которые, по прошествии какого-нибудь века, кажутся мертвыми и странными до резкости, которые просто смешны и интересны разве только для историков и антиквариев. Например, любовники у Расина все сущие маркизы; у них нет никакого другого характера, кроме одних благоприличных манер: автор, как нарочно, располагал их чувства так, чтобы не восстановить против себя педантов; он хотел сделать их только галантными, а они под руками у него превратились в придворных кукол; и теперь еще иностранцы, даже с хорошим образованием, не могут вынести господ Ипполита и Ксифареса. Точно так же у Шекспира клоуны не забавляют уж больше никого, а молодые его джентльмены кажутся чуть ли не безумными; надо быть критиком и записным любителем, чтобы взглянуть на них с соответственной точки зрения; каламбуры их претят, их метафоры невразумительны; их раздутая галиматья – условный говор XVI столетия, точно так же, как опрятная и вылощенная тирада была речь, требуемая приличием XVI в. Это тоже модные типы, не более; внешность и минутный эффект до того преобладают в них, что все остальное исчезает. Вы видите из двойного этого опыта всю важность глубоких и долговечных характеров; отсутствие их низводит с высоты создание великого художника, а присутствие возводит на высшую ступень произведение и меньшего сравнительно таланта.
Поэтому, читая великие литературные творения, мы найдем, что все они проявляют какой-нибудь глубокий и вековечный характер, и место, ими занимаемое, будет тем выше, чем характер этот глубже и долговечнее. Это, можно сказать, перечни, представляющие уму в осязательной форме то главнейшие черты какого-нибудь периода истории, то основные инстинкты и способности какого-нибудь племени, то известные отрывки человека вообще и те первичные психические силы, которые являются последними крайними причинами людских событий. Для убеждения себя в этом нам нет надобности обращаться к пересмотру всех литератур. Достаточно подметить одно то, как употребляют теперь литературные произведения для нужд истории. Ими-то именно восполняют пробелы и недостатки, встречаемые в памятных записках, в актах дипломатических и законодательных; с необыкновенной точностью и ясностью показывают они нам чувства различных эпох, инстинкты и склонности различных племен и народов, все потаенные великие пружины, которых равновесием держатся общества и которых разлад влечет за собой перевороты. Положительная история и хронология древней Индии почти совершенно ничтожны; но для нас уцелели ее героические и священные поэмы, и в них обнажается перед нами вся душа этой страны, т. е. склад и состояние ее фантазии, громадность и взаимная связь ее грез и дум, глубина и неясность ее философских гаданий, внутренний принцип ее религии и учреждений. Взгляните на Испанию в конце XVI и в начале XVII века; перечитавши Ласарильо де Тормесаи разные плутовские романы, изучивши театр Лопе де Вега, Кальдерона и других драматургов, вы увидите перед собой два живых лица, нищего и кавалера, которые раскроют вам всю дикость и грязь, все величие и все безумие этой странной цивилизации. Чем прекраснее какое-нибудь произведение, тем заветнее, тем задушевней выводимые в нем характеры. Из Расина можно извлечь всю систему монархических чувств Франции XVII века: изображение короля, королевы, принцев крови, знатных царедворцев, фрейлин и прелатов, все господствовавшие в то время идеи – феодальную верность, рыцарскую честь, холопское подслужничество, придворную учтивость, преданность подданного и челядинца, совершенство манер, владычество и тиранию приличий, искусственную и естественную тонкость в оборотах речи, в сердечных движениях, в религии и нравственности – короче, все привычки и чувства, составляющие главные черты так называемых ’’старых порядков” (ancien regime). Две великие эпопеи нового времени, Божественная комедия и Фауст, представляют вкратце две великие эпохи европейской истории. Одна показывает, как смотрели на жизнь средние века, другая – как мы ее нынче понимаем. Та и другая выражают самую высокую истину, до какой дошли два царственных ума, каждый в свою пору. Поэма Данте—картина человека, который, выйдя за пределы этого бренного мира, обозревает мир сверхъестественный, единый, вполне завершенный и действительно сущий; он вступает в него, руководимый двумя силами – восторженной любовью, которая была тогда царицей жизни человеческой, и уставным богословием, царившим над спекулятивной (умозрительной) мыслью; его греза, попеременно то ужасная, то выспренняя, есть та мистическая галлюцинация, которая представлялась в то время совершеннейшим состоянием человеческой души. Поэма Гете – картина человека, который, пройдя все мытарства науки и жизни, вышел изъязвленный, с чувством отвращения; ему претят и та и другая, он блуждает, отыскивает на ощупь какого-нибудь исхода и, наконец покоряясь судьбе, останавливается на практической деятельности; но посреди этой бездны скорбных испытаний, среди бездны вопросов, по которым любознательность его осталась неудовлетворенной, он все-таки прозревает мельком сквозь легендарную его завесу то высшее царство идеальных форм и бесплотных сил, на рубеже которого останавливается мысль и куда проникать дано по временам только сердечным нашим чаяниям и гаданиям. Между множеством превосходных произведений, обличающих существенный характер известной эпохи или известного племени, встречаются такие, которые, по редкому стечению обстоятельств, выражают сверх того еще какое-нибудь чувство, какой-нибудь тип, общие почти всему людскому роду; таковы древнееврейские Псалмы, ставящие единобожного человека (монотеиста) лицом к лицу перед Всемогущим Богом, царем и судьей; таково Подражание Христу, излагающее беседу растроганной души с Богом, полным любви утешителем; таковы поэмы Гомера и диалоги Платона, изображающие: одни – героическую юность человека дела, другие – очаровательную зрелость человека мысли; такова вся греческая литература, которой выпал завидный удел живописать здоровые и простые чувства; таков, наконец, Шекспир, величайший творец душ и глубочайший наблюдатель человека, яснее всех прозревший сложный механизм людских страстей, глухие брожения и неудержные вспышки фантазирующего мозга, нежданные-негаданные погрешности во внутреннем равновесии, тирании плоти и крови, роковые толчки характера и темные сокровенные причины нашего безумства или нашего ума. Дон Кихот, Кандид, Робинзон Крузо – книги подобного же значения. Такого рода вещи переживают и век и народ, создавшие их. Они переступают обычные грани времени и пространства; их поймут везде, где только найдется мыслящий ум; популярность их неистребима, и живучести их нет конца. Вот последнее доказательство соответствия, связывающего нравственную ценность с литературной, и начала, определяющего художественным произведениям их высшее или низшее место, смотря по важности, устойчивости и глубине выраженного в них исторического или психического характера.
IV
Применение того же начала к физическому человеку. – Характерные признаки весьма изменчивы в физическом человеке. – Модная одежда. – Одежда вообще. – Особенности профессиональные и сословные. – Отпечаток исторической эпохи. – Недостаточность истории в определении изменчивости физических характеров. – Подстановка элементарного характера на место упрочившегося впоследствии. – Основные и глубокие характеры физического человека. – Обнаженная мышечная система. – Живая кожа. – Разнообразие пород и темперамента.
Нам остается построить подобную же шкалу, или лестницу, для физического человека и для изображающих его искусств, т. е. для скульптуры и особенно для живописи; согласно прежнему способу, мы, во-первых, поищем, какие характеры в физическом человеке всех устойчивее, так как они-то важнейшие и есть.
Прежде всего, очевидно, что модная одежда – характер весьма второстепенный: она меняется каждые два года или по крайней мере каждые десять лет. То же можно сказать и об одежде вообще: это ведь только внешность, убранство – можно снять ее в один поворот руки; существенно в живом теле только самое живое тело, все прочее – искусственный придаток, не более. Другие характеры, на этот раз принадлежащие самому уже телу, также опять не слишком важны – это частности, происходящие от рода занятий и ремесла. У кузнеца не такие руки, как у адвоката; у офицера не та поступь, что у священника; у поселянина, работающего целый день на солнце, другие мышцы, другой цвет кожи, другой изгиб спины, иные складки на лбу, иная походка, чем у горожанина, замкнутого в своих гостиных или конторах. Конечно, характеры эти обладают некоторой прочностью; человек сохраняет их во всю свою жизнь; раз сложившись, известная складка остается надолго; но довольно было незначительного случая, чтобы произвести их, и довольно будет столь же незначительного другого, чтобы их изгладить. Единственной их причиной была случайность рождения и воспитания: поставьте человека в другие условия, в иную среду – и вы найдете в нем противоположные особенности; горожанин, воспитанный по-мужицки, мужиком будет и смотреть, а мужик, воспитанный на городской лад, приобретает наружность горожанина. Печать происхождения, если сколько-нибудь и удержится после тридцатилетнего воспитания, будет заметна разве только психологу да моралисту; в теле сохранятся от нее лишь неуловимые черты, а заветные, устойчивые признаки, составляющие самую его сущность, лежат гораздо более глубоким слоем, до которого этим мимолетным причинам не дойти.
Есть другого рода влияния, которые, преобладая над душой, оставляют весьма слабые следы на теле; я говорю об исторических эпохах. Система идей и чувств, занимавших человеческую голову при Людовике XIV, была не такова, как теперь, но склад тела почти не изменился с того времени, разве что, вглядевшись в портреты, статуи и эстампы, вы откроете большую тогда привычку к размеренным и благородным позам. Всего сильней меняется лицо; фигура времен Возрождения, насколько она нам известна по портретам Бронзино или Ван Дейка, выражает более энергии и простоты, чем в наше время; за три последние столетия бездна наполняющих нас туманных и меняющихся идей, крайняя многосложность наших вкусов, лихорадочная тревога мысли, непомерная мозговая деятельность, тирания беспрерывного труда утончили, растревожили, измучили выражение нашего лица и взгляда. Наконец, если взять долгие периоды, можно открыть некоторое изменение в самой голове; физиологи, измерявшие черепы XII столетия, нашли их не столь емкими, как наши. Но история, так верно учитывающая все нравственные перемены, отмечает только огулом и слишком недостаточно перемены физические. Это потому, что одно и то же изменение человеческого существа, громадное в нравственном отношении, весьма ничтожно в физическом; какая-нибудь незаметная для нас разность в головном мозгу делает человека безумным, идиотом или гением; социальный переворот, в два или три столетия обновляющий все пружины ума и воли человека, едва касается его органов, и история, дающая нам средства соподчинять между собой душевные характеры, не дает средств подчинять один другому характеры или признаки телесные.
Стало быть, нам надо выбрать иной путь, но и здесь ведущим будет опять-таки принцип соподчинения характеров. Вы видели, что если какой-нибудь характер устойчивее других, то это потому, что он более других первичен, элементарен; причина его долговечности заключается в его глубине. Поищем же в живых телах признаков, свойственных первичным началам; а для этого припомните себе какую-нибудь модель, одну из тех, что постоянно у вас перед глазами, в учебных залах. Вот голый человек; что общего между всеми частями этой одушевленной поверхности? Какой элемент, повторяясь и разнообразясь беспрестанно, встречается, однако ж, в каждом клочке целого? С точки зрения формы это – кость, снабженная сухожилиями и одетая бездной мышц; здесь вот лопатка и ключица, там бедро и бедренная кость; выше – позвоночный столб и череп, каждый со своими сочленениями, впадинами, выпуклостями, своим приспособлением служить точкой опоры или рычагом и с этими жгутами тягучего, подвижного мяса, которые, то сокращаясь, то растягиваясь, сообщают человеку различные положения и движения. Скрепленный суставами скелет, покров мышц, все в логической связи между собой, дивная, мудрая машина действий и усилий – вот основа видимого человека. Если теперь, рассматривая его, вы примете еще в расчет те изменения, какие производят в нем порода, климат и темперамент, мягкость или крепость мышц, различные пропорции частей, разгон в длину или, напротив, подбор стана и членов – у вас в руках будет весь существенный, заветный строй тела, насколько он доступен скульптуре и живописи. Поверх мышечной ткани простирается другая оболочка, также общая всем сплошь частям, – кожа с ее животрепещущими сосочками, то синеватая от сети мелких вен, то желтоватая от соседства сухожильных сплетений, то красноватая от напора крови, перламутровая от соприкосновения с мышечными оболочками, то гладкая до лоска, то шероховатая, с чрезвычайным богатством и разнообразием тонов, светящаяся в тени и животрепещущая при свете, выдающая своей нервной чувствительностью всю нежность пухлой мякоти и постоянное обновление быстро сменяющейся плоти, для которых она не более как прозрачный покров. Если сверх того вы обратите внимание на различия, производимые в коже породой, климатом, темпераментом, если заметите, как у флегматика, холерика или сангвиника она бывает то нежная, вялая, розоватая, белая, бледная, то твердая, плотная, янтарного цвета или железистая – вы получите другой элемент видимой жизни, составляющий область живописца, который выразить может только один колорит. Вот основные глубокие характеры физического человека, и я не считаю нужным объяснять вам, что они устойчивы именно по нераздельности своей с живой особью.
V
Шкала пластических ценностей соответствует этой шкале ценностей физических. – Произведения, представляющие одежду текущего дня или вообще одежду. – Произведения, обнаруживающие особенности профессии, общественного положения, характера и исторической поры. – Хогарт и английские живописцы. – Эпохи итальянской живописи. – Пора детства. – Пора процветания. – Пора упадка. – Произведения итальянцев более или менее совершенны, смотря по тому, насколько преобладает в них чувство физической жизни. – Тот же самый закон в других школах. – Различие пород и темпераментов, выражающееся в различных школах. – Тип флорентийский, венецианский, фламандский, испанский.
Этой шкале, или лестнице, физических ценностей отвечает ступенью в ступень шкала ценностей пластических. При одинаковых во всем прочем условиях картина или статуя выходят более или менее изящны, смотря по тому, в какой степени важен выражаемый ими характер. Вот отчего всего ниже стоят те рисунки, акварели, пастели, статуэтки, которые изображают в человеке не человека, а одежду, и в особенности одежду текущего дня. Иллюстрированные журналы наполнены такими же произведениями; это почти картинки мод; костюм выставляется здесь во всех его крайностях: стан, перетянутый, как у осы, чудовищные юбки, копнообразные, фантастические прически; художнику и дела нет до того, как искажено тут человеческое тело, ему нравится только наличное в ту минуту щегольство, лоск тканей, безукоризненность перчаток, совершенство шиньона. Наряду с журналистом пера, он журналист карандаша; он может обладать большим умом и талантом, но старается угодить только мимолетному вкусу; через двадцать лет костюмы его будут старомодны. Много такого рода очерков, которые были животрепещущими в 1830 году, теперь могут слыть историческими или казаться уже просто смешными. Бездна портретов на наших ежегодных выставках не более как портреты платья, и наряду с живописцами людей есть живописцы муар-антика и атласа.
Другие живописцы, хотя и повыше этих, все-таки остаются еще на нижних ступенях искусства или, скорее, талант идет у них с искусством врозь, это сбившиеся с пути наблюдатели: рожденные писать романы и очерки нравов, они вместо пера взялись ошибочно за кисть. Их поражают особенности ремесла, профессии, воспитания, отпечаток порока или добродетели, какой-нибудь страсти или привычки; Хогарт, Уилки, Мюльреди и множество английских живописцев отличаются этим столь неживописным, но зато совершенно литературным дарованием. В физическом человеке они видят лишь человека нравственного; краски, рисунок, правда и изящество живого тела – все это у них дело второстепенное, зависящее от другого. Главное для них – передать в формах, в красках, в положениях то легкомыслие модной барыни, то честную скорбь какого-нибудь старика-управителя, то уничижение игрока – бездну мелких драм и комедий из действительной жизни, поучительных или забавных, почти всегда имеющих целью внушить добродетель или исправить порок. Собственно говоря, кисть их пишет только души, умы и чувства; они так сильно напирают на эту сторону, что преувеличивают или совсем одеревеняют форму; картины их сплошь выходят карикатурами, но всегда это иллюстрации, и иллюстрации какой-нибудь сельской идиллии или какого-нибудь домашнего романа, который следовало написать Бернсу, Филдингу или Диккенсу. Те же стремления не покидают их и тогда, когда они берутся за исторические сюжеты; они берутся за них не как живописцы, но как историки и изображают нравственные чувства известного лица известной эпохи, взгляд леди Рессель при виде ее осужденного на смерть мужа, благочестиво принимающего причастие, отчаяние красавицы с лебединой шеей Эдифи, когда она нашла своего Гарольда между трупами убитых под Гастингсом. Произведение их, состоя из археологических и психологических данных, обращается за сочувствием разве только к археологам и психологам или уж не иначе как к записным любителям и философам. Далее сатиры или драмы оно не идет, и зрителю просто хочется смеяться или плакать, как при каком-нибудь пятом действии театральной пьесы. Но, очевидно, это какой-то эксцентрический род искусства, это захват живописью того, что принадлежит литературе, или, скорее, это – вторжение литературы в живопись. Наши художники 1830 годов, и Деларош впереди всех, впали в ту же ошибку, хотя и не в такой степени. Красота пластического произведения должна быть прежде всего пластична: искусство всегда роняет само себя, когда, позабыв свойственные ему средства интересовать нас, оно занимает их у других искусств.