Текст книги "Философия искусства"
Автор книги: Ипполит Адольф Тэн
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Изнеженное и распаленное воображение этих людей не довольствуется обыкновенными формами. Да и форма сама по себе недостаточна, чтобы заинтересовать их: она должна быть символом, должна обозначать собой какое-нибудь высшее таинство. Здание, своими перекрещивающимися частями, изображает крест, на котором был распят Христос; розетки с их алмазными лепестками представляют вечную розу, а листья ее – души искупленных; размеры всех частей храма соответствуют разным священным числам. С другой стороны, формы, по своему богатству, своей странности, смелости, нежности, громадности, как нельзя более гармонируют с непомерностью и пытливостью болезненной фантазии. Таким душам нужны ощущения живые, обильные, изменчивые, крайние и причудливые. Им не по нраву колонна, горизонтальная поперечина и простая дуга – короче, простая устойчивость, строгая соразмерность, изящная нагота древней архитектуры. Они не сочувствуют этим могучим существам, родившимся, по-видимому, без труда и живущим без особых усилий, которые получают красоту вместе с жизнью и основное превосходство которых не нуждается ни в дополнениях, ни в прикрасах.
Они избирают типом не простой овал арки или не простой квадрат, образуемый колонною и архитравом, но сложное соединение двух взаимно пересекающихся дуг, составляющих так называемую стрелку. Они стремятся к гигантскому, покрывают четверть мили своими каменными громадами, громоздят колонны в чудовищные столпы, строят воздушные галереи, возводят своды чуть не до небес и наносят колокольню на колокольню, так что вершины их теряются в облаках. Они преувеличивают нежность форм, пускают вокруг порталов несколько фигур, украшают выкладку стен фестонами из трилистника, шпицами и чудовищными образами, перевивают изгибы оконных середников пестрым пурпуром розеток, убирают узорами клирос, как кружево, гробницы, алтари, переходы, башни опутывают вереницей миниатюрных колонн, многосложных свитков, листвы и статуй. Казалось, они хотят достигнуть, в одно и то же время, бесконечно великого и бесконечно малого, поразить умы с двух сторон вместе – и громадностью массы, и неистощимым обилием мелочей. Очевидно, они поставили себе целью произвести необыкновенное впечатление – изумить и тут же ослепить зрителя.
Зато по мере развития своего эта архитектура становится все более и более парадоксальной. В XIV и XV столетиях, в эпоху так называемой ’’яркой” готики, в Страсбурге, Милане, Йорке, Нюрнберге, в церкви города Броу архитектура эта, казалось, пренебрегает прочностью построек и всецело отдается наружным украшениям. Вы видите то множество колоколен, нагроможденных одна на другую, то кружева резьбы, которыми убран весь фасад. Наружные стены почти целиком сквозят окнами; настоящей опоры, собственно, нет: без контрфорсов, которыми подперты стены, здание бы рухнуло; оно непрерывно крошится, и целые колонии камнетесов, поселенные у его подножия, постоянно исправляют его постоянное разрушение. Эта каменная резьба насквозь, которая, все более утончаясь, доходит до самой стрелки, не в состоянии держаться сама собою; ее нужно было прикрепить к прочной железной оправе, а ржавеющее железо требует опять руки работника, чтобы поддерживать хрупкость этого мнимого великолепия. Мелкая отделка внутренних украшений до того усложнилась, стрелки свода так роскошно убрались своей хвойной и вьющейся растительностью, церковные скамьи, кафедра и решетки пестреют таким богатством арабесков, фантастически перепутывающихся и расходящихся, что вся церковь представляется не зданием, но какой-то чудной вещицей ювелирного искусства. Это – разноцветный фонарь, гигантская филигранная работа, праздничный убор, отделанный с такой же тщательностью, как убор царицы или невесты. Но это наряд нервной, прихотливой женщины, подобный причудливым костюмам того времени: изнеженная и нездоровая поэзия его своею крайностью указывает на странность чувства, на беспокойное вдохновение, на пылкие и бессильные порывы, свойственные эпохе монахов и рыцарей.
Эта архитектура, господствовавшая четыре столетия, не ограничивалась одной какой-нибудь страной или одним каким-либо родом зданий; она распространилась по всей Европе, от Шотландии до Сицилии, и строила всякого рода здания: гражданские и религиозные, частные и общественные; характерные черты ее вы встретите не только в соборах и часовнях, но также в крепостях и дворцах, в одежде и домах мещан, в мебели и других принадлежностях обиходной жизни. Таким образом, своей повсеместностью она громко свидетельствует о великом нравственном переломе, болезненном и вместе высоком, который в течение всех средних веков волновал и сбивал с пути людской дух.
VII
Французская цивилизация XVI столетия и классическая трагедия. Образование стройных монархий. – Феодальные бароны становятся придворными. – Значение придворных того времени. – Центр придворной жизни сосредоточивается при Людовике XIV во Франции.
Образцовым человеком считается знатный придворный, вельможа. – Характеристика его. – Надменность, храбрость, верность. – Вежливость, светский обычай, ловкость.
Эти характеристические черты соответствуют господствующим в то время вкусам. – Повсеместное стремление к правильности и благородству. – Живопись. – Стиль писателей. – Трагедия. – Смягчение грубой истины. – Правильность сочинения. – Витиеватость слога. – Все действующие лица – люди придворные. – Аристократические чувства и поклонение приличиям света. – Значение французской трагедии для всей Европы.
Человеческие учреждения, точно так же, как и живые тела, являются и исчезают вследствие собственной своей силы, и болезненное состояние, равно как и выздоровление их, бывает единственно результатом их природы и их положения. Между феодальными владельцами, управлявшими и эксплуатировавшими человечество в средние века, в каждой стране нашелся один, оказавшийся более сильным, в лучшем положении и лучшим политиком, чем другие, и ставший защитником общественного спокойствия. Поддерживаемый всеобщим одобрением, он ослабил, собрал воедино, покорил или подчинил себе постепенно всех остальных, учредил правильную и послушную ему администрацию и, под именем короля, сделался главой народа. К концу XV столетия бароны, некогда равные ему, стали только его сановниками; к концу XVII века они были уже лишь его придворные.
Взвесьте хорошенько значение этого слова. Царедворец – это человек, состоящий при дворе, т. е. человек, исполняющий какую-нибудь службу или домашнюю должность во дворце, главный конюший, камергер, обер-егермейстер, получающий за это деньги и говорящий со своим властелином в самом льстиво-почтительном тоне, со всевозможными униженными поклонами, подобающими его званию. Но он далеко не такой простой слуга, как это бывает в восточных монархиях. Прапрадед его прапрадеда был ровней, сотоварищем, пэром, т. е. четою королю; вследствие этого сам он принадлежит к привилегированному классу, к классу дворян; поэтому и государям своим он служит не ради одних лишь интересов; преданность им ставит он себе в особенную честь. Со своей стороны государи не забывают относиться к нему с полным уважением. Людовик XIV выбросил свою трость за окно, чтобы только не ударить ею провинившегося перед ним Лозена. Царедворец в почете у своих владык; они обходятся с ним как с человеком своего круга; живет он с ними на короткой ноге, танцует на их балах, обедает у них за столом, имеет место в их экипаже, садится в их кресла, составляет их общество. На таких основаниях возникает придворная жизнь сперва в Италии и Испании, затем во Франции и, наконец, в Англии, Германии и на севере Европы. Средоточием этой жизни является Франция, а самым блестящим ее временем – эпоха Людовика XIV.
Проследим влияния этого нового порядка вещей на характеры, умы и нравы. Гостиная короля является первой в стране; поэтому в ней собирается самое избранное общество; и понятно, что все восхищаются здесь, как человеком в полном значении этого слова, как образцом для всего общества, тем знатным вельможей, который стоит на короткой ноге с королем. Вельможа этот отличается великодушием. Он считает себя принадлежащим к высшей породе людей и убежден, что дворянство налагает на него известные обязанности – noblesse oblige[15]. Он чрезвычайно щекотлив в вопросах чести и, не думая долго, готов пожертвовать жизнью из-за малейшего оскорбления; в царствование Людовика XIII насчитывали четыре тысячи дворян, убитых на дуэли. В глазах дворянина презрение к опасности составляет первый долг благородного человека. Этот щеголь, этот великосветский господин, так тщательно оглядывающий свои ленты, столь заботливый к своему парику, с полной готовностью предается лагерной жизни где-нибудь в болотах Фландрии, по десяти часов кряду неподвижно стоит под ядрами при Неэрвиндене; когда маршал Люксембург возвещает близость битвы, Версаль мгновенно пустеет, и все разряженные франты спешат на войну, как на бал. Наконец, в силу остатков прежнего феодального духа наш вельможа считает монарха своим естественным и законным главой; ему известно, что он подчинен королю, как некогда вассал своему властелину; в случае надобности он пожертвует для него своим имуществом, кровью и жизнью; при Людовике XVI дворяне охотно шли в волонтеры к королю и многие из них пали за него 10 августа.
Но, с другой стороны, они – придворные, т. е. люди светские, и поэтому отличаются необыкновенной вежливостью. Сам король служит для них в этом примером. Людовик XIV снимал шляпу даже перед горничной, а в Записках Сен-Симона приводится один герцог, который, имея привычку вечно раскланиваться, принужден был проходить внутренние дворы в Версале не иначе как со шляпою в руке. По той же самой причине наш царедворец оказывается большим знатоком в деле приличий, умеет красно говорить и ловко выпутываться в затруднительных обстоятельствах; он – дипломат, всегда владеет собой, неподражаем в искусстве притворяться, всегда готов, где нужно, смягчить, а где – взять лестью и обходительностью, с тем чтобы никому не быть в тягость и вообще больше нравиться. Все эти качества и все эти чувства являются произведением аристократизма, утонченного светским обычаем; они достигли полного совершенства при этом дворе и в этот именно век, и, если в настоящее время мы захотели бы полюбоваться этими растениями со столь тонким запахом и со столь забытой ныне формой, нам должно покинуть наше уравнивающее, суровое и смешанное общество и взглянуть на них в том вытянутом в струнку монументальном саду, где они цвели.
Вы угадываете, что люди такого склада должны были выбирать себе и удовольствия по характеру. В самом деле, вкус их соответствует самой личности – благородный, потому что они благородны не только по рождению, но и по чувствам, пристойный, потому что они росли и воспитывались в глубоком уважении к приличиям. Этот-то именно вкус в XVII столетии изменил по-своему все роды художественных произведений: трезвую, возвышенную и строгую живопись Пуссена и Лесюэра, спокойно-пышную изученную архитектуру Мансара и Перро, монархические и строгомерные сады Ленотра. Отпечаток этого вкуса вы найдете в мебели, костюмах, убранстве комнат, экипажах у Перелля, Себастьяна Леклерка, Риго, Нантеля и многих других. Со своими группами благообразных богов, со своими симметрическими аллеями, со своими мифологическими водометами, со своими широкими, искусственными бассейнами, со своими деревьями, остриженными и расположенными на манер архитектурных декораций, Версаль – совершенство в своем роде: здания и цветники – все там устроено для людей, преисполненных чувством собственного достоинства и строго соблюдающих приличия. Связь эта еще очевиднее на литературе: никогда ни во Франции, ни в Европе не писали так изящно; вы знаете, что величайшие французские писатели принадлежат именно этому времени: Боссюэ, Паскаль, Лафонтен, Мольер, Корнель, Расин, Ларошфуко, госпожа де Севинье, Буало, Лабрюйер, Бурдалу. Впрочем, не одни великие люди писали в то время хорошо, но все. Курье говорит, что тогда какая-нибудь горничная знала в этом больше толку, чем любая современная академия. Действительно, изящный стиль был тогда в воздухе, им дышали, не сознавая этого; он распространялся разговором, перепиской; двор учил ему; он входил в кровь и плоть светского человека.
Гоняясь за благородством и правильностью во всех внешностях, человек достигал их в той внешности, которая зовется речью и письмом. Между различными родами литературных произведений трагедия выработалась до особенного совершенства, и в ней-то по преимуществу открывается тогда самый блестящий пример тесной связи, соединяющей людей и художественные произведения, нравы и искусства.
Отметим сперва главные черты трагедии: все они рассчитаны на то, чтобы нравиться вельможам и придворным. Поэт никогда не забывает смягчать истину, которая по самой природе своей часто грубовата; он не выводит на сцену убийств, удаляет неистовства и насилия, драку, смерть, крики и вопли – все, способное возмутить чувство зрителя, привыкшего к сдержанности и изяществу гостиной. По той же причине он устраняет всякий беспорядок, не отдается капризам воображения и фантазии, как делал это Шекспир; рамка его строго правильна: он не допускает в нее никакого непредвиденного обстоятельства, не допускает романтической поэзии. Он рассчитывает сцены, объясняет выходы, постепенно усиливает интерес, подготавливает перипетии, заранее и издали подводит развязку. Наконец, весь сплошь разговор кроется у него, как блестящим лаком, мастерской версификацией, со словами на подбор и с гармоническими рифмами. Если мы рассмотрим, в гравюрах того времени, его театральные костюмы, мы найдем героев его и принцесс в фалбалах, в шитье, в ботинках, перьях и вообще в одежде, греческой лишь по названию, но французской по вкусу и формам, – одежде, в какую облекались король, дофин и принцессы, сами фигурируя под звуки скрипок в придворных балетах.
Заметьте к тому же, что все его лица – придворные, цари, царицы, принцы и принцессы крови, посланники, министры, капитаны гвардии, пестуны, наперсники и наперсницы. Приближенные государей здесь не кормилицы, не домашние рабы, рожденные под господской же кровлей, как и в древней греческой трагедии, но фрейлины, обер-шталмейстеры, дворяне, исправляющие какую-нибудь службу при дворе; это видно по их уменью говорить, по их привычке к лести, по превосходству их воспитания, по их мастерству держать себя, по их монархическим чувствам, как подданных и вассалов. Повелители их, так же как и они сами, – французские вельможи XVII столетия, чрезвычайно надменные и чрезвычайно учтивые, героические у Корнеля и благородные у Расина, внимательные к дамам, преданные своему имени и роду, для поддержания своего достоинства готовые пожертвовать важнейшими своими интересами и самыми дорогими привязанностями, неспособные дозволить себе слово или жест, которые не одобрялись бы уставом самых строгих приличий. Ифигения у Расина, преданная отцом в руки жрецов, не проливает о своей жизни горячих слез юной девушки, как у Еврипида; она считает своим долгом безропотно покориться воле отца-государя, и умереть, не проронив ни одной слезинки, потому что она дочь царя. Ахилл, наступая у Гомера ногой на тело умирающего Гектора, чувствует себя далеко еще недовольным и, подобно льву или волку, готов бы ’’пожрать кровавое мясо” побежденного; этот самый Ахилл у Расина является в лице какого-нибудь принца Конде, обворожительно блестящим придворным, страстно дорожащим своей честью, поклонником дам, горячим, конечно, и пылким, но все это в соединении с размеренной живостью молодого офицера, умеющего, и при самом гневе, удержаться в пределах приличия и никогда не дозволить себе грубости. Все эти лица говорят с необыкновенной вежливостью и с непогрешительным знанием обычаев света. Прочтите у Расина первый разговор Ореста с Пирром, всю роль Акомата, Улисса – нигде вы не найдете столько такта и ораторской ловкости, таких остроумных комплиментов и лести, таких находчивых приступов, такой быстрой сообразительности, такого уменья приноровиться к положению, такого тонкого намека на идущие к делу побудительные причины. Самые пламенные или самые дикие любовники, Ипполит, Британник, Пирр, Орест, Ксифарес, – истые кавалеры, мастера при случае сложить мадригал и расшаркаться по всем правилам салона. Как бы ни была пламенна любовь Гермионы, Андромахи, Роксаны, Береники, они всегда умеют сохранить в обращении приемы лучшего общества. Митридат, Федра, Гофолия, испуская дух, произносят правильные периоды; царь до самого конца должен быть представителен и умирать с подобающим достоинством. Этот театр можно бы назвать превосходным изображением тогдашнего великосветского общества. Подобно готической архитектуре, он воспроизводит решительную, законченную форму человеческого ума; вот почему он и достиг, наравне с нею, такого повсеместного распространения. Он был целиком или в подражании перенесен вместе с сопровождавшими его литературой, вкусом и нравами во все европейские дворы – в Англию после реставрации Стюартов, в Испанию по воцарении Бурбонов, затем в Италию и Германию, а в XVIII столетии и в Россию. Можно сказать, что в то время Франция дала образование Европе; она была источником изящества, удовольствий, прекрасного стиля, утонченных понятий, уменья жить; и когда русский дикарь, тяжеловесный немец, неповоротливый англичанин, варвар или полуварвар севера покидали свою водку, свою трубку, свои меха, свой феодальный образ жизни охотника и невежи, искусству расшаркиваться, улыбаться и разговаривать обучались они в наших гостиных и из наших книг.
VIII
Современная цивилизация и музыка.
Французская революция. – Плебей достигает наконец гражданского равенства. – Машины, хорошая полиция, мягкость нравов увеличивают благосостояние. – Освобождение и тяжелые брожения умов.
Влияние такого порядка вещей на умы. – Господствующей личностью является мечтательно-грустный честолюбец. – Болезнь века.
Влияние такого настроения умов на художественные произведения. – Новые литературные формы. – Лирическая и философская поэзия. – Изменения и нововведения в пластических искусствах. – Развитие музыки.
Начало музыки в Германии и Италии. – Процветание ее совпадает с великим обновлением идей нашего века. – Почему она всего лучше выражает современное чувство. – Причины, основывающиеся на способности ее подражать крику. – Причины, основывающиеся на неспособности ее воспроизводить формы. – Повсеместное распространение музыки.
Это блестящее общество держалось недолго, и самое развитие его было причиной его падения. Абсолютизм правительства стал под конец небрежным и, однако, тираническим; притом король раздавал лучшие места и все милости придворным вельможам, бывшим запросто в его гостиной. Это показалось несправедливым мещанству и простонародию, которые, значительно разбогатев, значительно просветившись и размножившись, становились, по мере возрастания своего недовольства, все сильнее и сильнее. Они произвели французскую революцию и, после десятилетних смут, учредили демократический порядок, основанный на всеобщем равенстве, при котором все служебные места стали доступны каждому обыкновенно после известных испытаний и экзаменов и в силу наперед определенных правил. Мало-помалу имперские войны и заразительность примера вообще перенесли эти порядки за пределы Франции, и в настоящее время можно с уверенностью сказать, что помимо некоторых местных отличий и временных отсрочек вся Европа стремится подражать им. Этот новый строй общества, вместе с изобретением фабричных машин и значительным смягчением нравов, совершенно изменил условия жизни, а с ними и характер людей. Теперь они избавлены от произвола и безопасность их охраняется хорошею полицией. Какого ни будь они происхождения, все пути открыты перед ними; громадное скопление всевозможных полезных предметов делает доступными для самых бедных ту роскошь и те удобства, которые за какие-нибудь два столетия не были известны даже богачам. С другой стороны, грубость обхождения много смягчилась против прежнего и в обществе, и в семействе; отец сделался товарищем своих детей, в то же время как мещанин стал равен дворянину; короче, во всех видимых сферах человеческой жизни тяжесть бедствия и гнета облегчилась.
Но зато честолюбие и алчность развернули свои крылья. Человек, вкушающий благоденствие и предвидящий счастье впереди, привык смотреть на счастье и на благоденствие как на вещи, следующие ему по праву. Получив больше, он стал более взыскательным, и требования его превзошли его приобретения. В то же время положительные науки достигли громадного роста, образование значительно распространилось, и свободная мысль отдалась самым смелым полетам; отсюда вышло то, что люди, оставив предания, которые прежде руководили их верованиями, сочли себя в силах, путем собственного своего ума, достигнуть разрешения наивысших истин. Нравственность, религия, политика – все подверглось их пересуду; ощупью стали они искать истины по всем дорогам, и вот, в течение пятидесяти лет, мы видим странную толкотню систем и сект, которые сменяются одни другими, чтобы дать нам новое учение и наделить нас полнейшим счастьем.
Подобное положение вещей сильно влияет на понятия, на умы и души. Господствующей личностью, т. е. главным действующим лицом, к которому зрители относятся с наибольшим интересом и симпатией, является грустно-задумчивый честолюбец, Рене, Фауст, Вертер, Манфред, вечно жаждущее смутно-тревожное и неизлечимо несчастное сердце. Несчастен он по двум причинам. Во-первых, он слишком чувствителен, чересчур принимает к сердцу мелкие невзгоды, слишком нуждается в сладких и отрадных ощущениях, слишком приучен к благоденствию или избалован. Он не получил воспитания наших предков – полуфеодального и полусельского; он не испытал суровости отца, не изведал розог в школе, не был выдержан в молчаливом почтении перед старшими, не обуздывался в своем развитии домашней дисциплиной; ему не было надобности, как в старину, прибегать к помощи своих рук и своей шпаги, странствовать по белу свету верхом, проводить ночи на дурном ночлеге. В тепличной атмосфере современного ему благосостояния и домоседного образа жизни он сделался изнеженным, нервным, раздражительным, менее способным применяться к жизни, требующей постоянного труда и постоянного усилия. С другой стороны, он скептик. Среди этого потрясения религии и общества, в этом смешении различных доктрин, при таком наплыве нововведений скороспелость слишком скоро просвещенного и слишком рано произнесенного суждения повергает юношу в пучину всевозможных приключений, сбивает его с торной дороги, которою отцы шли по привычке, руководимые преданием и влиятельным авторитетом. Все преграды, служившие для ума перилами, понемногу рушились, и он кидается в обширное безвестное поле, открывшееся его глазам. Пытливость и честолюбие его, став выше всякой меры, стремятся к абсолютной истине и бесконечному счастью. Ни любовь, ни слава, ни наука, ни власть в том виде, в каком существуют они на земле, не могут удовлетворить его, и безграничность его желаний, разжигаемая скудостью приобретений и ничтожностью утех, повергает его, изнемогшего, на собственные развалины, а надорванное, одряхлевшее, бессильное воображение не способно представить ему ни тех запредельных благ, которых он жаждет, ни того неведомого, которого ему недостает. Зло это названо болезнью века; сорок лет назад существовало оно в полной силе и, под личиною мнимой холодности или угрюмого равнодушия положительного ума, продолжается еще и доныне.
У меня недостанет времени, чтобы показать вам несчетные влияния подобного состояния умов на все роды художественных произведений. Следы его вы увидели бы в обширном развитии философской, лирической и грустной поэзии в Англии, во Франции, в Германии, в изменении и обогащении языка, в изобретении новых родов и новых характеров, в стиле и чувствах всех великих новейших писателей – от Шатобриана до Бальзака, от Гете до Гейне, от Купера до Байрона, от Альфьери до Леопарди. Подобные же симптомы вы найдете и в пластических искусствах, если обратите внимание на их лихорадочно-тревожный, или томительно-археологический стиль, на их стремление к драматическому эффекту, психологической выразительности и местной точности, если подметите сбивчивость, спутавшую все школы и испортившую художественные приемы, если не оставите без внимания обилие талантов, которые, будучи потрясены новыми впечатлениями, открыли новые пути, если распознаете глубокое чутье сельской природы, породившее своеобразную и многообъемлющую живопись пейзажа. Но вдруг развилось еще другое искусство, музыка, и развилось необыкновенно; развитие это составляет одну из самых характерных черт нашего времени, и я постараюсь указать вам зависимость его от общего направления современной мысли.
Музыкальное искусство зародилось, как и следует, в тех двух странах, где люди – певцы по природе, именно в Италии и в Германии. В течение полутора столетий, от Палестрины до Перголезе, назревало оно в Италии, как некогда живопись в эпоху от Джотто до Мазаччо, открывая приемы и отыскивая почти ощупью новые живительные для себя силы. Затем, в начале XVIII столетия, оно вдруг поднялось в лице Скарлатти, Марчелло, Генделя. Момент этот особенно замечателен. То было время упадка живописи в Италии, пора, когда, при полнейшем политическом бездействии, расцвели во всей силе изнеженность и сладострастие нравов, доставшие сентиментальничанью и оперным руладам целый сонм чичисбеев, Линдоров и влюбленных красавиц. Тогда-то именно важная и тяжелая Германия, позднее других придя к самосознанию, раскрыла наконец все величие, всю строгость своего религиозного чувства, всю глубину своей науки, всю смутную грусть своих инстинктов в церковной музыке Иоганна Себастьяна Баха, не достигнув еще до евангельской эпопеи своего Клопштока. В ветхой нации и в нации юной начинается господство и выражение чувства. Стоя между той и другой, полугерманская, полуитальянская Австрия, примиряя оба духа, производит Гайдна, Глюка, Моцарта, и перед приближением того великого потрясения душ, которое слывет французской революцией, музыка становится космополитической и мировой, как некогда живопись преобразилась от толчка, данного ей великим обновлением умов, которое зовут Возрождением. Нет ничего удивительного в появлении этого нового искусства, потому что оно соответствует появлению нового гения, т. е. господствующего характера, того тревожнопламенного больного, которого я старался описать вам; к нему-то и обратились Бетховен, Мендельсон, Вебер; к нему-то в настоящее время пытаются обращаться Мейербер, Берлиоз и Верди: к его крайней и утонченной чувствительности, к его неопределенным и беспредельным вдохновениям обращается музыка. Вся она как будто нарочно для того существует, и никакое другое искусство не в состоянии так успешно удовлетворить этому назначению потому, во-первых, что музыка состоит в более или менее точном подражании крику, который является прямым, естественным и полным выражением страсти и, действуя посредством физического сотрясения, мгновенно возбуждает в нас невольную симпатию, так что трепетная чуткость всего нервного существа находит в ней и свое возбуждение, и свое эхо, и возможность излить самое себя. С другой стороны, основываясь на соотношении звуков, не подражающих никакой живой форме и представляющихся, особенно в инструментальной музыке, как бы мечтами какой-то бестелесной души, она, лучше всякого другого искусства, способна выразить перелетные мысли, бесформенные сновидения, беспредметные и беспредельные желания, болезненную и грандиозную сумятицу возмущенного сердца, которое стремится ко всему и ни на чем не может остановиться. Вот почему, вместе с треволнениями, недовольством и надеждами новейшей демократии, она вышла из родных ей мест и распространилась по всей Европе. В настоящее же время самые сложные ее симфонии привлекают к себе толпы слушателей в той именно Франции, где национальная музыка не выходила до сих пор из пределов водевиля и легкой песни.
IX
Закон возникновения художественных произведений. – Второе определение. – Четыре члена в ряду первоначальных основ искусства. – Общее состояние, склонности и потребности, им развиваемые; господствующая личность; искусство, которое обнаруживает ее или к ней обращается. – Связь между этими четырьмя членами. – Практическое применение закона к историческим исследованиям.
Это – важные примеры, милостивые государи, и, по моему мнению, ими вполне устанавливается закон, управляющий возникновением и характером художественных произведений. Они не только устанавливают его, но и в точности определяют. В начале этой части моих чтений я говорил вам, что художественное произведение обусловливается совокупностью данных элементов, которую должно назвать общим состоянием умов и нравов окружающей среды. Мы можем теперь ступить еще один шаг далее и обозначить с точностью все звенья той цепи, которая соединяет первоначальную причину с ее конечным следствием.
В различных случаях, которые мы с вами рассматривали, вы прежде всего замечали то либо другое общее положение, т. е. повсеместное присутствие известных благ и известных зол, жизнь рабства или свободы, бедность или богатство, известную форму общественного строя, известную религию; свободный, воинственный и рабообильный город Греции; угнетение, набеги и грабеж в феодальные времена; средневековую экзальтацию католицизма; придворную жизнь XVII века; демократию промышленных и ученых классов XIX столетия – короче, совокупность обстоятельств, связывающих и подчиняющих себе людской род.
Положение это развивает в людях соответственные потребности, отличительные наклонности, особые чувства, например: физическую деятельность или склонность к мечтательности, суровую грубость здесь и мягкость там, то воинственный инстинкт, то необыкновенный дар слова, то жажду наслаждения; сотни иных бесконечно разнообразных и сложных расположений; в Греции – совершенство тела и равновесие способностей, не нарушаемое избытком ни умственной, ни чересчур рукодельной жизни; в средние века – невоздержанность распаленного воображения и тонкую женственную чувствительность; в XVII веке – знание светских приличий и достоинство аристократических салонов; в новейшее время – массу необузданного честолюбия и тоску от неудовлетворенных желаний.