Текст книги "Философия искусства"
Автор книги: Ипполит Адольф Тэн
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
Пойдем далее, подступим к человеку и взглянем на первое из всей окружающей его обстановки – именно на его жилье. В крае нет ни одного камня; под рукой была только липкая земля, в которой вязли люди и лошади. Но им пришло в голову пережигать ее, и вот они добыли себе кирпич и черепицу – лучшую охрану против мокроты. Вы видите удобные и приятные на взгляд постройки, стены красные, коричневые, розовые, покрытые блестящей штукатуркой, белые и изразцовые фасады, иногда украшенные лепными цветами и животными, медальонами и колонками. В старых городах выходящий на улицу конек дома часто разукрашен аркадами, древесными ветвями и разной лепной работой, с изображением птицы, яблока или каким-нибудь бюстом на самом верху; дом этот не составляет, как в наших городах, только продолжения смежного с ним соседского, участок – одной общей сплошной казармы, но стоит особняком, отличаясь своим собственным характером, интересным и вместе живописным. Все это содержится как нельзя лучше и опрятнее; в Дуэ даже и беднейшие домовладельцы ежегодно белят свои дома снаружи и внутри и с рабочими для этого необходимо договариваться за полгода по крайней мере. В Антверпене, Генте, Брюгге, а особенно в мелких городах большая часть фасадов всегда кажутся как бы только что окрашенными или подновленными очень недавно. Везде то и дело моют и метут. Но, подъезжая к Голландии, вы видите, что заботы о чистоте еще удвоились и просто уж переходят в крайность. С пяти часов утра начинается мытье тротуаров служанками. В окрестностях Амстердама деревни точно декорации Комической оперы – до того они все нарядны и вычищены. Есть коровники, где пол настоящий паркет, куда и вас не пустят иначе, как в туфлях или деревянных башмаках, нарочно для того поставленных при входе; грязное пятно показалось бы там скандалом, а о навозе нечего и говорить; коровьи хвосты бережно приподняты на веревочке, чтобы предохранить их от малейшей нечистоты. Повозкам запрещен въезд в деревню; тротуары из кирпича и голубоватых изразцов безукоризненнее любой нашей передней. Осенью ребятишки собирают по улицам опавшие листья и прячут их в какую-нибудь нору. Везде в маленьких комнатках, похожих на корабельные каюты, порядок и расположение те же самые, что и на судах. В Брукке есть, говорят, в любом доме одна парадная горница, куда входят только раз в неделю, чтобы обмести пыль и обтереть мебель, а потом тотчас же и запирают ее опять наглухо: в таком влажном крае всякое пятно скоро превращается во вредную плесень; человек, вынужденный к боязливой опрятности, понемногу свыкается с ней, чувствует в ней потребность и, наконец, становится ее рабом. Но вы с удовольствием увидите во всяком переулке Амстердама, в самой скромной лавочке ее крашенные бочонки, ее чистую конторку, опрятные скамьи, каждую вещь на своем месте, так что ни малейший уголок не пропадает даром и все расположено с толком и как нельзя удобнее. Еще Гвиччардини замечал, что ”их дома и платья опрятны, красивы и хорошо убраны, что у них много мебели, хозяйственных орудий и домашнего скарба, содержимых в порядке и изумительной чистоте”, лучше, нежели в каком бы то ни было другом крае. Надо видеть удобство помещений, особенно в домах горожан: ковры, клеенки для паркетов, экономичные печи, железные или изразцовые, тройные занавесы у окон; чистые, блестящие стекла в черных лоснящихся рамах, вазы с цветущими розами и зеленью, пропасть безделушек, обличающих вкус к домоседной жизни и делающих ее приятною, зеркала, расположенные так, чтобы в них отражались прохожие и все, что ни делается на улице. Каждая подробность указывает на какое-нибудь устраненное неудобство, на какую-нибудь удовлетворенную надобность, на какую-нибудь заранее подготовленную приятность – короче, на повсеместное господство предусмотрительной заботы и благоустройства, доходящего до последних мелочей-
Да, человек там и действительно таков, каким он проявляется во всей своей обстановке. С таким характером и душевным расположением он наслаждается и умеет наслаждаться. Плодородная земля снабжает его обильной пищей, говядиной, рыбой, овощами, пивом, водкой; он ест и пьет много, и германский аппетит, значительно утончаясь, но отнюдь не уменьшаясь, в Бельгии превращается уже в гастрономическую сладострастность. Кухня там мастерская и превосходна даже в так называемых общих столовых; они едва ли не лучшие в Европе. В Монсе есть гостиницы, куда по субботам стекаются жители окрестных городов только для того, чтобы хорошенько пообедать. У них нет своего вина, но они вывозят его из Германии и Франции и хвастаются тем, что пьют самые лучшие сорта его; по их мнению, мы, французы, не довольно внимательны к своим винам; надо быть бельгийцем, чтобы беречь и держать их как следует. Нет ни одной значительной гостиницы, где не было бы разнообразного и отборного склада вин; склад этот – ее слава и лучшая приманка для публики; в вагоне зачастую ведутся оживленные споры насчет достоинства двух соперничающих между собою погребов. У иного расчетливого купца зарыто в песке подвала до двенадцати тысяч бутылок, расставленных в порядке по сортам, – это его ’’библиотека”. Иной голова маленького голландского городка обладает бочкою настоящего иоганнисбергера, припасенного в урожайный год, и эта бочка – новый повод к почету для ее хозяина. Там человек, задающий обед, умеет подобрать вина таким образом, чтобы не притупить вкуса своих гостей и заставить их выпить как можно побольше. По части приятного для уха и для глаза они столько же знают толк, как и в том, что относится до нёба и желудка. Они инстинктивно любят музыку, тогда как мы, французы, доходим до вкуса к ней разве что только путем воспитания. В XVI столетии они первенствовали в этом искусстве; Гвиччардини говорит, что их певцы и инструменталисты нарасхват забирались ко всем христианским дворам; за границей их профессора были записными учителями музыки, их композиции принимались за закон. И теперь еще главное музыкальное дарование, способность исполнять многоголосные партии, встречаются между ними даже у простолюдинов; углекопы составляют промеж себя хоровые общества, я слышал рабочих в Брюсселе и Антверпене, конопатчиков и простых матросов в Амстердаме, распевающих хором за работой или на улице при возвращении вечером домой. Нет ни одного значительного города в Бельгии, где устроенный на городской башне бой не забавлял бы каждые четверть часа ремесленника за его станком и торговца в его лавке странными гармониями своих металлических звуков (курантами). Их ратуши, фасады их домов, их старинные кубки своими затейливыми украшениями и перепутанными линиями, своим оригинальным и фантастическим подчас замыслом, очевидно, рассчитаны на приятное впечатление для глаз. Прибавьте к этому яркий или хорошо подобранный тон кирпичей, из которых выводятся стены, роскошные, темные и красные оттенки, вперемежку с белым, какими щеголяют кровли и фасады домов; несомненно, что нидерландские города столь же живописны в своем роде, как и итальянские. Там всегда любили храмовые базары или торги (кермессы), праздники Геяна, торжественные хоры корпораций, выставку нарядных тканей и одежд; я покажу вам (на тогдашних картинах) чисто итальянское великолепие въездов и церемониалов XV и XVI веков. Жители этого края, очевидно, не только обжоры, но еще и лакомки в стремлении хорошо пожить: степенно, правильно, покойно, без энтузиазма и лихорадки воспринимают они все отрадные гармонии вкуса, звуков, красок и форм, рождающиеся из среды их благоденствия и богатства, как роскошные тюльпаны возрастают из их рыхлых цветников. Все это отзывается, пожалуй, не очень далеким здравомыслием и счастьем, маленько грубоватым, на наш вкус; у француза все это скоро вызовет зевоту, но он был бы тут не совсем прав. Эта цивилизация, кажущаяся ему аляповатою и вульгарною, все-таки отличается тем единственным в своем роде достоинством, что она по крайней мере здорова; живущие здесь люди пользуются таким даром, которого преимущественно недостает нам, – именно благоразумием, и такою за него наградой, которой мы уж вовсе не заслужили, – довольством.
III
Искусство. – Низшая степень развития живописи у других германских племен. – Причины ее слабости в Германии и Англии. – Превосходство живописи в Нидерландах. – Причины такого превосходства. – Ее характерные черты. – В чем именно она германская. – В чем она народна. – Преобладание колорита. – Причина этого преобладания. – Сходство между климатом Венеции и климатом Нидерландов. – Различие между этими двумя климатами. – Соответствие тому сходства и разности у живописцев. – Рубенс и Рембрандт.
Таков в этом крае растение-человек; нам остается еще рассмотреть цвет его – искусство. Единственный из всех стеблей на общем корне украсился он таким полным цветом; живопись, столь успешно и естественно развившаяся в Нидерландах, не принялась у других германских племен, и причина этой противоположности заключается в национальном характере, который мы сейчас только что определили.
Чтобы понимать и любить живопись, нужен глаз, чуткий к формам и краскам, необходимо, чтобы помимо воспитания и навыка ему приятно было видеть один тон рядом с другим, чтобы он обладал известной тонкостью оптических ощущений; человек, из которого выйдет живописец, способен забыться перед богатым сочетанием известной красноты с известной зеленью, перед постепенным потуханием темнеющего и изменяющегося при этом света, перед оттенками шелка и атласа, который, смотря по своим изгибам, складкам, расстояниям, блестит опалом, отсвечивает зеркалом, незаметно отливает в синь. Глаз такой же лакомка, как и рот, а живопись изысканная – это подносимые ему яства. Вот почему никогда не было великой живописи у немцев и англичан. В Германии чрезмерное преобладание чистых идей не дало простора чувственности глаза. Первая там по времени школа, кельнская, писала вовсе не тела, а мистические, набожные и умиленные души. Великий немецкий художник XVI века Альбрехт Дюрер хотя и знал произведения итальянских мастеров, однако тем не менее остался при своих неграциозных формах, угловатых складках, безобразных наготах, при своем тусклом колорите, своих диких, грустных и как-то пасмурных фигурах; странная, причудливая фантазия, глубокое религиозное чувство, смутные философские гадания, проглядывающие в его произведениях, обличают ум, не способный удовлетвориться формою. Взгляните в Лувре на небольшое изображение Христа, работы учителя его, Вольгемута, и на Еву его современника Луки Кранаха – вы почувствуете, что люди, писавшие такие группы и такие тела, рождены для богословия, а не для живописи. И теперь еще ценят и любят они только внутреннюю сторону, а не внешнюю; Корнелиус и мюнхенские мастера считают за главное идею, а исполнение у них вещь второстепенная; мастер замышляет, создает общий план картины, пишет же ее ученик; произведения их, всецело символические и философские, силятся обратить мысль зрителя на какую-нибудь великую нравственную или социальную истину. Так же точно Овербек всегда имеет в виду назидание и проповедует сентиментальный аскетизм; точно так же и Кнаус – до того искусный психолог, что картины его просто идиллии, а не то комедии. Что касается англичан, то ведь вплоть до XVIII века они ограничивались только привозом к себе иностранных картин и вызовом иностранных живописцев. В этом крае темперамент до того настроен к борьбе, воля до того закалена, ум до того утилитарен, человек до того очерствлен, до того затянут в дело и надсажен, что ему уж не до наслаждения изящными и тонкими оттенками очертаний и красок. Их национальный живописец, Хогарт, только и писал что нравственные карикатуры. Другие, как, например, Уилки, употребляют свою кисть единственно лишь для того, чтобы ’’онаглядить” характеры и чувства; даже и в ландшафте они изображают душу; телесные предметы для них только указание и как бы косвенное внушение. Это очевидно даже в их двух великих пейзажистах, Констебле и Тёрнере, и в их двух великих портретистах, Гейнсборо и Рейнолдсе. Теперь же колорит у них отличается поразительной резкостью, а рисунок буквальной мелочностью. Из всех германских народов одни фламандцы и голландцы любили формы и краски ради их самих; чувство это держится у них и доныне; живописность их городов и их внутреннее домашнее убранство служат тому доказательством, и еще очень недавно, на Парижской всемирной выставке, вы могли видеть собственными глазами, что настоящее искусство, живопись, свободная от философских замыслов и литературных затей, способная владеть формою без рабства и красками без замашек варварства, существует только у них да у нас.
Благодаря этому народному дарованию, в XV, XVI и XVII веках при благоприятных исторических обстоятельствах они, стоя лицом к лицу с Италией, могли образовать великую живописную школу. Но так как они были германцы, то и школа их, естественно, пошла своим, германским путем. Племя это отличается, как вы видели, от классических племен тем, что предпочитает содержание форме, сущую правду – изящному украшению, все действительное, сложное, неправильное, естественное – всему подборному, подстриженному, очищенному и преобразованному. Этот инстинкт, влияние которого мы заметили уже в их религии и литературе, руководил также и их искусством, в особенности живописью. "Высокое значение фламандской школы, – прекрасно заметил Вааген[36], – происходит оттого, что школа эта, чуждая всякого иноземного влияния, раскрывает перед нами всю противоположность чувства у греков и германцев, этих двух племен, стоящих во главе цивилизации древнего и нового мира. Между тем как греки старались идеализировать не только замыслы мира собственно идеального, но даже и свои портреты, везде упрощая формы и яснее отчеканивая важнейшие черты, – первобытные фламандцы сводили, напротив, на портрет идеальные олицетворения св. Девы, апостолов, пророков, мучеников и силились передавать самым точным образом мельчайшие подробности природы. Тогда как греки выражали подробности пейзажа – реки, ключи, деревья – в отвлеченных (лицевых) формах, фламандцы старались изображать их так, как они их видели. В противоположность идеалу и стремлению греков к олицетворениям фламандцы создали реалистическую школу, школу ландшафта”. В этом отношении "сперва немцы, затем англичане пошли по их стопам”. Проследите в каком-нибудь музее гравюр все чисто германские произведения, начиная с Альбрехта Дюрера, Мартина Шонгауэра, ван Эйков, Гольбейна и Луки Лейденского до Рубенса, Рембрандта, Паулюса Поттера, Яна Стена и Хогарта: если воображение ваше полно благородных итальянских или изящных французских форм, глаза ваши будут оскорблены видом этих произведений, вам трудно будет стать на их точку зрения, вам часто покажется, что художник, как нарочно, метит на безобразие. Справедливо тут только одно, что его не возмущают пошлости и уродливости действительной жизни. Он по своей внутренней природе не понимает требований симметрии, спокойного и развязного вместе движения прекрасных соразмерностей, здоровья и бойкости наших членов. Когда в XVI веке фламандцы принялись учиться у итальянцев, они только испортили этим свой оригинальный стиль. В течение семи – десяти лет терпеливого подражания они производили на свет одни уродливые помеси, не больше. Этот длинный период неудач, находящийся между двумя длинными периодами превосходства, ясно указывает и пределы, и силу их врожденных способностей. Они не умели упрощать природы; им надо было воспроизводить ее всю целиком. Они не сосредоточивали ее в нагом теле; они придавали одинаковое значение всем вообще внешностям[37] – пейзажам, зданиям, костюмам, аксессуарам. Они не способны были понять и полюбить идеальное тело: они созданы для того, чтобы передать и еще усилить своей кистью тело действительное.
Установив это основание, мы легко распознаем, чем именно фламандцы отличаются от других одноплеменных с ними (т. е. германских же) мастеров. Я вам описал уже их народный гений, столь рассудительный и равномерный, свободный от всяких высших порывов, ограниченный настоящим и склонный пользоваться вещами такими, как они есть налицо. Подобные художники не изобретут грустных фигур, скорбно-мечтательных, подавленных тяготами жизни, покорных во что бы то ни стало своей судьбе, – фигур, какие видим у Альбрехта Дюрера. Они не станут, подобно мистическим живописцам Кельна или английским живописцам-нравоучителям, изображать души или характеры; в их произведениях вы не ощутите несоразмерности между духовной и телесной природой. В плодоносной и богатой стране, среди веселых нравов, перед целым населением спокойных, добродушных или цветущих фигур они отыщут себе образцы, соответственные их гению. Почти всегда они станут писать вам человека, благоденствующего и довольного своей судьбой. Если они и преувеличат его немного, то никогда не поднимут выше земной жизни. Фламандская школа XVII столетия только и сделает, что порасширит его инстинкты, его вожделения, его силу и веселье. Чаще всего она оставляет его таким, каков он есть: голландская школа ограничивается воспроизведением тишины мещанского жилья, удобств какой-нибудь лавочки или мызы, веселья гульбищ и харчевен, всех мелких наслаждений правильной и мирной жизни. Ничего не может быть сподручнее для живописи; избыток мысли и чувства вредит ей. Подобные сюжеты, задуманные таким именно умом, дают чрезвычайно гармонические произведения; образцы тому мы видим у одних греков да у нескольких первостепенных итальянских мастеров; ступенью ниже их нидерландские живописцы, в сущности, делают то же самое: они изображают нам тип совершенного в своем роде человека, сжившегося с своею обстановкой и потому счастливого без натяжки, без усилий.
Остается рассмотреть еще один пункт. Одна из главных заслуг этой живописи – превосходство и утонченность колорита. Это потому, что воспитание глаза во Фландрии и Голландии пользовалось особенно благоприятными условиями. Край – такая же влажная дельта, как дельта реки По, и города Гент, Брюгге, Антверпен, Амстердам, Роттердам, Гаага, Утрехт своими реками, каналами, морем и атмосферой похожи на Венецию. Здесь, как и в Венеции, природа сделала человека колористом. Заметьте, какой различный вид принимают предметы, смотря по тому, находитесь ли вы в сухой стране, каковы Прованс и окрестности Флоренции, или в такой мокрой низине, как Нидерланды. В сухом крае преобладает линия, и она-то прежде всего привлекает на себя ваше внимание; горы обозначаются на небе архитектурными громадами благородного и величественного стиля, и все предметы высятся в чистом воздухе, как бы вонзаясь в него острым ребром. Здесь, напротив, плоский, низкий небосклон не представляет интереса, а все очертания предметов смягчены, притуплены, отчасти застланы неприметным паром, вечно плавающим в воздухе; какое-нибудь видное пятно преобладает надо всем. Пасущаяся корова, крыша среди поляны, человек, облокотившийся на низкую ограду, являются как особенно яркий тон между многими другими тонами. Предмет как будто всплывает из среды их не сразу и не резко выделяется из окружающей его обстановки; тут вы невольно поражены его лепкою, т. е. различными постепенностями усиливающегося или умаляющегося света и многообразными видоизменениями переливчатых красок, которые общий колорит его превращают как бы в рельеф и дают глазам ощущение его толщи, массивности[38]. Вам следовало бы провести несколько дней в такой стране, чтобы ощутить это подчинение линии пятну или одному ярко выдававшемуся тону. Из каналов, из рек, с поверхности моря, с напоенной сыростью земли беспрестанно поднимается голубоватый или сизый пар, повсеместная туманность, окружающая предметы каким-то влажным газом даже и в ясные совершенно дни. Вечером и утром ползучие дымки, тонкие белые клочья так и носятся по луговой равнине. Я часто останавливался на набережных Шельды, глядя на громадную массу белесоватой, слегка зарябившейся воды, из-под которой чернеют погруженные в нее кили кораблей и барок.. Река блестит, и на ее плоской поверхности потухающий уже день отражается бродячими вспышками там и сям. По всему округу небосклона беспрерывно поднимаются облака, и их бледно-свинцовый цвет, их неподвижные ряды наводят на мысль о целом полчище привидений; это – привидения сырой страны, всегда возрождающиеся призраки, наносящие вечный дождик. Но они краснеют, и чреватая их масса, вся пронизанная золотом, напоминает багряные мантии, парчовые симарры, узорчатые щелки, в которые Йорданс и Рубенс облекают своих окровавленных мучеников, своих многоскорбных мадонн. В самом низу неба солнце кажется громадным раскаленным углем, теперь уже потухающим и дымящимся. Когда приедешь в Амстердам или в Остенде, впечатление это все усиливается; море и небо представляются там бесформенными, туман и страшный ливень, чередуясь с другим, только и оставляют в памяти что цвета. Вода каждые полчаса меняет свои оттенки: то похожа на палевый осадок вина, то совсем бела, как мел, то желтовата, как раствор гашеной извести, то черна, как разведенная сажа, подчас мрачнофиолетового цвета, испещренного широкими полосами зелени. Через несколько дней опыт ваш закончен и вы знаете, что подобная природа дает значение только оттенкам, контрастам, гармониям цветов – короче, цените одни тона (а не линии и очертания).
С другой стороны, надобно сказать, что тона эти полны и богаты. Сухой край отличается, напротив, тусклым вообще видом; юг Франции, вся гористая часть Италии оставляют в глазах только ощущение серожелтой шахматной доски. К тому же все тоны почвы и домов гаснут и слабеют перед преобладающей яркостью неба и повсеместным освещением воздуха. Говоря правду, любой южный город, любой провансальский или тосканский пейзаж не более как простой рисунок; с помощью белой бумаги, рашкуля и бледноватых всегда цветных карандашей его можно передать вполне точно. Напротив, в таком влажном крае, как Нидерланды, вся земля одета зеленью и множество ярких пятен разнообразят монотонность повсеместных сплошь лугов: то черноватый или темно-коричневый цвет смоченной дождем нивы, то ярко-красный цвет черепицы и кирпичей, то белая или розовая обмазка фасадов, то бурожелтое пятно от прилегших стад или, наконец, блестящая лазурь рек и каналов. И пятна эти не ослабляются чрезмерной ясностью неба. В прямую противоположность сухой стране здесь не небо, а земля имеет преобладающее значение. Особенно в Голландии несколько месяцев подряд ’’воздух совершенно непрозрачен; какая-то тусклая пелена, протянутая между небом и землею, не пропускает ни малейшего излучения... Зимою темнота словно так и падает на вас сверху”[39]. Поэтому богатые краски, какими облечены земные предметы, остаются без соперников. К их силе присоедините еще их оттенки и подвижность (переходчивость). В Италии известный какой-нибудь тон остается все один и тот же; неизменный цвет неба поддерживает его в течение нескольких часов: вчера точно так же, как и завтра. Воротясь к нему, вы найдете его точь-в-точь таким, каким положили, за месяц, на своей палитре. Во Фландрии он неизбежно меняется, смотря по переменам света и окружающих паров. Здесь снова хотелось бы мне привести вас в этот край, чтобы вы сами ощутили своеобразную красоту его городов и его пейзажей. Краснота кирпичей, лоснящаяся белизна фасадов приятны для глаз, потому что смягчаются в сероватом воздухе. По тусклому грунту неба тянутся длинными рядами островерхие чешуйчатые кровли, все очень темного цвета, местами проглянет какой-нибудь готический фиал, гигантская вечевая башня, убранная затейливыми колоколенками и разными геральдическими животными. Часто зубчатые края печных труб и кровельных верхушек ярко отражаются в канале или в рукаве реки. Вне городов, как и внутри, все может служить содержанием для картины: вам остается лишь копировать. Повсеместная зелень полей не резка и не однообразна; она оттеняется различными степенями зрелости листвы и трав, различной густотой и беспрерывными видоизменениями облаков и тумана. Чтобы дополнить или ярче выдвинуть эту зелень, есть чернота туч, мгновенно разрешающихся ливнями, есть сизый цвет разрывчатого или рассеивающегося тумана, голубоватая сеть, облекающая собой дали, мерцания света, мгновенно задерживаемого движением исчезающих паров, подчас ослепительный атласный блеск какого-нибудь застоявшегося облака или нежданный разрыв туч, из-за которых проглянет вдруг лазурь. Небо, столь полное и подвижное, до того способное соглашать, изменять и выдавать оттенки земли, – это прямо школа для колориста. Здесь, как и в Венеции, искусство последовало за природой и рука невольно водилась тем ощущением, какое получал глаз.
Но если сходства климата доставили глазу венецианца и нидерландца приблизительно сходное воспитание, то и климатические разности также ведь обнаружились разностями в воспитании того и другого. Нидерланды лежат на триста французских миль севернее Венеции. Воздух там холоднее, дожди обыкновеннее, солнце чаще подернуто облаками. Отсюда естественная гамма красок, вызвавшая соответственную гамму в живописи. Так как полное освещение там гораздо реже, то и предметы не носят на себе солнечного отпечатка. Вы не встретите там золотистых тонов, этих чудных загаров, сплошь и рядом видных на памятниках Италии. Море никогда не бывает сизо-зеленым, шелковистым, как в лагунах Венеции. Луга и деревья не имеют того прочного и сильного тона, каким отличается зелень Вероны или Падуи. Трава здесь как-то блекла и бледна, вода грязна или белесовата, белое вообще тело то слегка розовато, как цветок, выросший где-нибудь в тени, то уж совсем красно от влияния всяких непогод и слишком раскормлено от чрезмерной пищи, но зачастую желтовато, а в Голландии иногда совсем безжизненно и как будто воскового цвета. Ткани всякого живого существа, будь то человек, животное, растение, получают здесь слишком много воды, а солнечного припека у них мало. Вот почему, сравнивая обе школы живописи, мы найдем между ними различие в общем колорите. Проследите в каком-нибудь музее венецианскую школу, потом фламандскую; перейдите от Каналетто и Гварди к Рейсдалу, Паулюсу Поттеру, Гоббеме, Адриану ван де Вельде, Тенирсу, ван Остаде, от Тициана и Веронезе к Рубенсу, Ван Дейку и Рембрандту и проверьте ощущение ваших глаз. С переходом от первых ко вторым колорит теряет часть своего жара. Типы теневые, прокаленные, красно-желтые совершенно исчезают; доменный жар, исходящий от картин, изображающих венецианское успение, теперь потух; тело принимает белизну молочную или снежную, темный пурпур занавесок светлеет, побледневшие шелка отливают холоднее. Напряженно-густой оттенок, пропитывавший всю листву деревьев, могучий багрянец, золотивший освещенные солнцем дали, тоны пестрожильного мрамора, аметиста и сапфира, какими отсвечивала вода, слабеют, уступая место матовой белизне нависших испарений, синеватому свету влажных сумерек, аспидному отблеску моря, грязно-мутному цвету рек, побледневшей зелени полей, серому воздуху внутри самих комнат.
Между этими новыми тонами устанавливается и новая опять гармония. Иногда полный свет обдает предметы; они не привычны к нему, и зеленые поля, красные крыши, лоснящиеся фасады, атласное тело, в котором так и играет кровь, кажутся тогда необыкновенно блестящими. Они были созданы для полусвета северной и влажной везде страны; их не преобразил, как в Венеции, продолжительный припек солнца; под таким внезапным светоразливом тоны их становятся слишком живы, почти резки; они все голосят, как дружный хор рожков, и оставляют на душе и в чувствах впечатление энергического и шумного веселья. Таков колорит тех фламандских живописцев, которые любят полный свет; лучший образец его вы видите у Рубенса; если реставрированные картины этого мастера в Лувре представляют нам его создание в том виде, в каком оно вышло из рук своего творца, то можно положительно сказать, что он не щадил глаз; во всяком случае, колорит его не отличается полною и мягкою гармонией венецианцев; у него соединены вместе самые резкие крайности: снежная белизна тела, кровавая краснота драпировок, ослепительный лоск шелков – все остается в полной своей силе, не сближенное, не умеряемое, не облитое, как в Венеции, тем янтарным тоном, который не дает контрастам грубо сталкиваться и смягчает резкость эффектов. То, напротив, освещение тускло или почти совсем ничтожно; это бывает зачастую особенно в Голландии, предметы едва возникают из теней; они чуть не сливаются с тем, что их окружает; вечером в каком-нибудь подвале, освещенном лампою, или в комнатке, куда едва проскальзывает из окна умирающий луч, они почти совершенно стираются, являясь разве только более темными пятнами на черном вообще фоне. Глаз вынужден ловить и подмечать эти оттенки мрака, эти слабые просветы, исподволь сливающиеся с темнотой, эти последние остатки дня, играющие на лоснящихся выступах мебели, отблеск какого-нибудь зеленоватого стекла, какой-нибудь вышивки, бусинки или золотой пластинки, сверкнувшей в ожерелье. Выработав в себе чуткость к таким тонкостям, живописец, вместо того чтобы сближать крайности в гамме красок, берет только одни начальные цвета; вся картина его, за исключением одного лишь места, находится обыкновенно в тени; концерт, который он дает нам, – постоянная игра под сурдиной, с громким взрывом только изредка, по временам. Таким образом, он открывает неведомые гармонии, гармонии светотени, гармонии лепки, гармонии души, вкрадчивые, потрясающие и бесконечные; этой на первый взгляд пачкотней, смесью грязно-желтого с цветом винного отстоя, с сероватыми и черными оттенками, оживленной там и сям каким-нибудь ярким пятном, он успевает затронуть самые глубокие тайники нашей природы. В этом состоит последнее из великих изобретений живописи; при его-то именно посредстве живопись всего лучше говорит теперь современной душе, и таков-то именно колорит, каким природное освещение Голландии наделило гений Рембрандта.
Вы видели зерно, растение и цвет. Племя, совершенно противоположное по гению латинским народам, добывает себе, после них и рядом с ними, почетное место на земле. Между многочисленными народами этого племени есть один, у которого особенности его страны и климата развивают особенный характер, вырабатывающий в нем наклонность к искусству и к известному его роду предпочтительно. Живопись рождается здесь, принимается, достигает полноты, и окружающая ее физическая среда, равно как и основавший ее национальный гений, дают и, можно сказать, навязывают этой живописи ее сюжеты, ее типы, ее колорит. Таковы отдаленные подготовки, глубокие причины, общие условия, давшие пищу этим живым сокам, направившие эту растительность и произведшие окончательно ее расцвет. Теперь нам остается только изложить исторические обстоятельства, которых разнообразие и преемственность вызвали преемственные и разнообразные фазы столь великого процветания.