412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 8)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

ВСЕ ЭТО КОНЧИЛОСЬ

Утром, сентябрьским утром, когда я шел к вокзалу, через площадь с влажными от росы ночными такси, которые видели первые утренние сны, когда редкий туман еще полускрывал кусты и зеленые газоны и когда постаревший Орфей в обвислых широких штанах крался через площадь, чтобы снова занять свое место возле общественного туалета, читать надписи и что-то к ним приписывать с безнадежным видом,

когда мальчик, торопясь в школу, выходил из трамвая, резвый и любознательный, но уже с лицом и глазами пьяницы, с маленькой морщинкой от носа к углу рта, веселый, с вихром над самым лбом, мокрым и блестящим, как золотой венчик водяного эльфа,

тогда я каждый раз останавливался перед вокзальной дверью, еще раз оборачивался, чтобы оглядеть всю площадь до того места, где асфальтированная улица поднимается на крутизну моста и виднеется купол церкви за ним,

пока я не толкал ногой вертушку двери и не направлялся скорым шагом к стойке.

Ничего этого я уже не вижу. Я уехал в другую часть города. Я не вижу и пивных погребков, которые начинались прямо в боковых улочках; было их семь или восемь подряд, этих погребков, где кучера пили свой утренний кофе, кюммель или водку, сначала две обычные рюмочки, потом три двойные. Ничего этого я не вижу. Я ведь начал другую жизнь, моя профессия не допускает ничего такого, обязывает меня носить костюмы, сшитые на заказ, утром пить чай с овсяными хлопьями, курить сигарету и по вечерам открывать бутылку красного вина. Так все говорят, и это правда. И было бы неправдой, если бы я сказал, что хочу вернуть ушедшее время, с вокзалом, туманом и такси, мальчиком и третьим от угла погребком, где хозяина звали Эрих и где меня считали самым метким стрелком.

Был там Отто Клеммер, кровельщик, Брюккенштрассе, 10. «Знаешь мою собаку? Говорю тебе, это полярный медведь!» И вот заходила собака, шпиц, раздобревший от старости и посланный отыскать хозяина, чтобы привести его домой. Отто видел меня потом в Копенгагене, в Вильгельмсхафене и в других местах.

«А теперь ты прежним делом не занимаешься? Послушай, если ты снова задумаешь номер, можешь рассчитывать на меня. Я буду у тебя подручным или кем-нибудь еще».

А хозяин думал, что я служу в газете.

Вот тогда и появилась Елена как-то вечером, в брюках и с длинными волосами, и два мальчика в качество свиты, оба искусствоведы, и завязала дружбу с хозяйским котом, и пила много шнапса, и говорила всегда полуфразами, и мальчики слушали и в туалете считали, хватит ли денег уплатить; и эти трое приходили снова и снова. И когда Эрих стал заводить свои музыкальные часы, стоявшие на изразцовой печурке, а все замолчали, опершись локтями на стол, тут мы с Еленой улыбнулись друг другу растроганно, бывает такая растроганность в легком подпитии, улыбнулись, как в школе за спиной учителя.

А потом мы иногда перебирались в другой погребок, на ту сторону улицы, всей гурьбой, и оба мальчика с нами. И Елена пела, голос у нее был на редкость паршивый, но она и бровью не повела, когда мы стали над ней хохотать.

А теперь я даже не знаю, когда все это кончилось. Просто все прошло. Сначала не стало наших резчиков, которые где-то недалеко латали какое-то историческое здание. Потом исчез Отто Клеммер. Хозяина положили в больницу. Племянник его, мясник, принял от него заведение и повел дело куда успешнее, чем Эрих: то есть доход вырос, и сразу все кончилось.

Елена – ну да, я слыхал, она по-прежнему там бывает с другими мальчиками, теперь с тремя. Мне не хочется снова все это увидеть. Может быть, только площадь перед вокзалом. И сейчас мне вспоминается, что там был пес, довольно большой и черный, я совсем про это забыл, и каждое утро, когда я проходил мимо, он все притворялся, что залает, и коротко, хрипло прокашливался и смотрел на меня серьезно и злобно, а я на ходу трепал его по морде, и он вилял хвостом.

Хозяин, наверно, умер. Елена? Ничего о ней не знаю. И если бы даже захотел узнать, все равно уже слишком поздно.

Перевод Г. Ратгауза.

ПЬЕСА

Альберт Эрих Кнолле.

Это только имя. Такого человека нет. Давайте его придумаем.

Давайте скажем: у него есть руки, ноги, туловище и все прочие органы. Таким же образом посадим ему на плечи голову и нарисуем нос и рот.

А теперь оденем его в серый костюм и черные башмаки и вложим ему в руки шляпу. Пусть он ходит, как живой.

Вот он идет. Ну, что еще можно о нем сказать?

Походка у него подпрыгивающая.

Нет, он не хромает, просто шаги у него то короче, то длиннее. Может быть, оттого, что он задумался.

Этот человек в один прекрасный день уходит из своей семьи, чтобы написать пьесу для театра, и возвращается снова, ничего не написав.

Что за пьесу он задумал и почему ее не написал?

Пьеса должна была называться «Авария». Пьеса об одном заводе. Критическая пьеса.

И наш друг Кнолле дал себя убедить в том, что его критика имеет разрушительный характер.

Итак, Кнолле: без пьесы и в раздумьях. В тени деревьев, которые мы нарочно для него придумали только что, такие деревья с темно-зеленой листвой и кругло подстриженной кроной.

Давайте с ним заговорим и первым делом скажем:

– Добрый день, господин Кнолле.

А потом мы скажем:

– Как вам живется, господин Кнолле?

И наконец:

– Ну ответьте же что-нибудь.

Теперь Кнолле открыл рот.

– Моя пьеса, – говорит он.

Тут мы узнаем все, что нам с вами уже известно.

Кнолле продолжает:

– Знаете, я очень одинок.

Мы с ним не согласны. У Кнолле есть работа, он служит в издательстве. У него есть семья, с которой он ест, спит, музицирует, и друзья, с которыми он пьет. Пусть он объяснит, что он имеет в виду.

Тогда он начинает опять про свою пьесу. Он говорит:

– Я понял, что моя критика имеет разрушительный характер. Что же мне теперь делать?

– Да ничего.

– А как же быть с пьесой?

– Писать дальше.

– Но ведь я понял.

– Все-таки попробуйте.

Кнолле говорит:

– Да.

Он снова уходит из семьи, пишет, начинает уже третий акт, идет в театр и отдает свою пьесу.

Через две недели ведающий репертуаром некий доктор философии фон Пешке говорит ему, что пьеса весьма выразительна и художественно изобразительна, но отличается «идейной незрелостью».

Он же любит зрелость.

Тут мы пришли к тому же, с чего начали, но продвинулись все-таки дальше, до третьего акта. И мы велим Кнолле закончить пьесу.

Теперь пьеса готова и называется «Никаких аварий!». Кнолле осознал свои ошибки и придал своей критике глубоко созидательный характер.

Явление или событие, казалось бы, достойное критики, оказалось положительным по своей сути. Герой заблуждался. Его заблуждение подробно разъясняется, истина торжествует.

Такие пьесы ставят. Актеры выдерживают их до конца. И Кнолле весь вечер сидит в театре, а семья его осталась дома.

Теперь мы придумали нашего Кнолле. Пусть он сам решает, как ему жить дальше.

Перевод Г. Ратгауза.

ТЕМНО, МАЛО СВЕТА

– Луна всегда луна, – говорю я.

– Тебе виднее, – говорит моя жена.

– Нет, не думаю, – говорю я.

– Тогда выключи, пожалуйста, свет, – говорит моя жена и поправляет на подоконнике подушку.

Мы смотрим вниз на лежащую в темноте улицу. Что то случилось с газоснабжением или газопроводом, и уличные фонари не горят. У нас здесь газовое освещение. И вот мы видим: мимо нашего дома идет известный похититель фонарей и в каждой руке несет по четыре красных фонаря.

– Разве это разрешается? – говорит моя жена с сомнением в голосе, а я, не расположенный к сомнениям, попросту ей отвечаю:

– Луна всегда луна.

И на сегодня довольно.

– Забыла, что я хотела сказать, – говорит моя жена.

Потом мы ложимся в постель. Но эта темнота на улице не выходит у меня из головы.

Лежу и все думаю. С наступлением темноты улица стихает. Спокойная улица в стороне от магистрали. Автомобили ездят только по главной улице, в нескольких сотнях метров от нас, там же проходят и трамвай, и надземная дорога. Там же автобусы. Раньше здесь было много магазинов, больше, чем на главной улице, которая считалась аристократической. Теперь остались два-три мебельных магазина да антикварные лавки, переименованные в продовольственные, и шесть или семь пивных. Вымершая улица. Раньше чего здесь только не было. Есть о чем вспомнить. А теперь?

Мы с этой улицей не расстанемся. Но две-три квартиры в нашем доме уже пустуют. Да и кому придет охота сюда ехать? Я и сам, наверно, на это не решился бы. Правда, наши лавки и подвалы, где раньше хранили овощи или уголь, теперь не в счет. Там теперь живут какие-то художники по три или четыре недели, днем их вовсе не увидишь, разве что вечером в Охотничьем домике у Арно. Люди утонченные, песен они не поют. И дружат с тем, кто крадет фонари.

Они когда-нибудь все непременно прославятся, мы еще увидим это своими глазами.

«А, этот, я его знаю, – так скажем мы когда-нибудь, стоя перед картиной в городской галерее, – он жил в моем souterrain»[27]27
  Подвале (франц.).


[Закрыть]
.

Все это не дает мне покоя. Время от времени жена просыпается. Должно быть, я нечаянно застонал.

Она всегда просыпается сразу. Словно от толчка, быстро открывает глаза и уже совсем не спит.

– Знаешь что, – говорит моя жена. Но это вовсе не значит, что она хочет поговорить.

Тогда я начинаю ей рассказывать обо всем, что меня сейчас занимает.

– В Финляндии, – говорю я ей, – не жизнь, а малина. Мой друг П. рассказывал недавно, что покойный Силланпяя – ты о нем слыхала? я прочел одну его книгу, кстати, очень хорошую, – итак, покойный Силланпяя, отправляясь летом отдыхать, как мне недавно рассказывал мой друг П., ехал непременно в трех каретах: в первой он сам с чадами и домочадцами, во второй – белье, посуда и прочее, а третья доверху полна пивом.

– Твой друг П., – говорит моя жена, – сидит сейчас в Охотничьем домике. – И с этими словами она снова засыпает.

Я в постели у себя дома, а мой друг П. наверняка сидит сейчас перед своим медвежьим чучелом. Туда, возможно, заглянул и похититель фонарей. Интересно, куда он девает все эти краденые фонари?

Конечно, и без фонарей ничего не случится, ведь на машинах тут у нас не ездят. Если пьяные споткнутся о груду кирпичей или упадут в канаву, вырытую для починки труб, что ж, у них есть такие ангелы-хранители, с крыльями за спиной, которые им помогут и встать и выбраться оттуда.

Кальсоны, рубашка, брюки, носки, ботинки, пиджак – все на своем месте. Галстук на спинке стула. Тихо закрою дверь. Как будто я иду в туалет на лестничную площадку.

На улице и правда темно. В высоких домах ни огонька, все подъезды заперты. В доме напротив на пятом этаже открыто одно окно и в мансарде, на чердаке, тоже. Везде тьма. На небе, я только сейчас это заметил, видны звезды: Большая Медведица или, может быть, Кассиопея.

Но от этого ничуть не светлей. И месяц зашел.

Двери таких охотничьих домиков выходят, как известно, прямо на улицу. Там сидят мой друг П. и похититель фонарей, художники и разные другие господа, в общем, немало народу.

– Доброе утро, господин Фенске, – говорит Арно, хотя сейчас уже одиннадцать вечера, и я замечаю, что на улице уже темно, и друг П. слегка отодвигает свой стул, чтобы дать мне место.

Что ж, выпьем стаканчик-другой. Потихоньку-полегоньку, куда торопиться? А чего тут только не узнаешь за столом! Беседы.

Когда люди начинают рассказывать – водители трамвая, музыканты, уж не говорю о парикмахерах, – всегда удивляешься: какая острота зрения и какие глубокие прозрения по части истории и морали. Пусть говорят, если пришла охота, пусть говорят без оглядки. Правда, тогда не останется слушателей, все будут говорить – кому неохота высказаться? – и станет, наверное, шумновато, но что из этого? Здесь и так не особенно тихо.

Вырви себе волос, если хочешь, и расскажи о том, что ты при этом чувствовал. А потом расскажи о том, что не так быстро делается и не так скоро забывается.

– На моей улице живет профессор Шпирох, – говорит какой-то господин за большим круглым столом. – Может быть, кто-нибудь из вас его знает. Уже старый, у него двадцать пять тысяч книг. Ворот всегда расстегнут, и вот такая седая грива. Двадцать пять тысяч книг! У него раньше тоже было двадцать пять тысяч, но те сгорели во время войны. Он был тогда преподавателем латыни в гимназии, знал всю латынь. Любую вокабулу любого классического автора. Например: elongavi трижды встречается у святого Антония, и все в таком духе.

Ну что ж, послушаем этого господина.

– Я вам уже сказал: он знал в точности, где что написано у латинских авторов, и притом еще – в каких изданиях. Правда, его всегда приходилось расспрашивать, он не любил ничем делиться, даже своими знаниями. И сам ничего не писал, только латинские стихи, в которых и слова и размеры были из Горация, только перетасованы по-другому. Так мне кажется. И книги, по-моему, у него пылились зря. Я пришел к нему в гости, когда ему стукнуло семьдесят пять. Я был у него в классе одним из самых скверных учеников, он терпел меня только из-за родителей, но теперь я для него лучше всех, потому что один я живу поблизости. В день рождения собралось немало гостей, вспоминали кайзеровский флот – зять Шпироха был капитаном корвета, – и потом эти господа забавляли друг друга непристойными латинскими стихами по очереди. Я тем временем разыскал себе книжку, в которой рассказывалось о страданиях лютеран в эпоху Реформации. О страданиях католиков не было ни слова. Старинная книга. Валялась без дела, и читать ее было очень грустно, даже досадно. Но Шпирох встал, отобрал у меня книгу и сказал: «Нечего и смотреть, недостает первого тома, подожди, пока я приобрету целиком все издание». Он даже и не взглянул на книгу. Между тем я нашел в ней записи от руки на полях, кажется, их сделали внуки пастора, который там упомянут, и рассказывалось в них о вещах пострашнее тех, что напечатаны в книге. И на обороте обложки были написаны скорбные стихи, пожалуй, даже не написаны, а нарисованы. Он отобрал у меня книгу и сразу ее захлопнул.

– Ты что-то говорил про войну и большие потери?

– Ты имеешь в виду эти книги?

– Двадцать пять тысяч книг. Слушай-ка, это немало.

Господин, который все это рассказывал, насколько я помню, сказал, что книги пылились зря. Послушаем теперь другого господина. Он говорит:

– Я тоже пострадал в войну: в сорок четвертом году сгорела моя коллекция марок. Я недолго ею любовался – только во время отпуска. Этот альбом я привез из Франции; но лучше я все расскажу по порядку. На марше мы натолкнулись на группу беженцев, все гражданские, много стариков. Сидят на обочине. Мы очень торопились, но я сразу заметил среди лих одного, он присел под деревом, на коленях – толстый альбом. Тогда я слабо разбирался в марках, но сразу смекнул, что коллекция очень ценная. После я попросил оценить ее, мое предположение подтвердилось. Француз все равно бы не смог сохранить альбом. Я ему пытался это объяснить, но он меня не понял.

– Где ему. А ты здорово говоришь по-французски. Я тогда тоже участвовал в наступлении. Очень было любопытно.

– Расскажи поподробнее.

– Знаешь, мне хотелось бы все это записать, я бы наговорил текст на магнитофон, как сейчас все это вижу. Некоторые сцены так и стоят перед глазами. Но это для начала. Потом надо будет все группировать: сперва пейзаж, затем искусство, история…

– Вот и хорошо, я бы начал так: обстановка…

– Ну зачем же? Лучше начать с чего-нибудь совсем случайного, простого зрительного впечатления. Как в игре: сначала сквозь прорезь видишь одну какую-нибудь подробность, потом другую, пока внезапно не открывается вся панорама.

– Да, императорская панорама.

– Совершенно верно. Так эта игра и называлась. Ты, значит, тоже ее помнишь?

– Да, но книгу-то будет писать Герман. Пусть он и расскажет.

– Говорю вам: отдельные сцены. В таком примерно роде: асфальтированное шоссе, ни единого деревца. Рядом канал, пятнадцать метров ширины, недвижная гладь воды на плоской равнине, по которой едет грузовик. За ним облако пыли, оно медленно окутывает гостиницу у шоссе, так что в белом небе видны только верхушки садовых деревьев. Рядом с гостиницей несколько небольших домов. Грузовик останавливается, толчок, облако пыли сперва немного съеживается, потом по-кошачьи мягко ложится на шоссе. И под брезентом в грузовике вдруг слышатся голоса, вот это надо будет передать в книге как можно живее. Например, один голос спрашивает: «Ты взял крышку от моего котелка», а другой отвечает: «Нет. А будешь шуметь – в морду дам». Там, значит, солдаты.

Тот, который это рассказывает, наверно, из Восточной Пруссии. Если я не ошибаюсь. Их ведь часто встречаешь теперь в Берлине.

– Солдаты, стало быть, вылезают из грузовика, – продолжает рассказчик, – во Франции, в 1940 году, и стоят посреди улицы, в полдень, в деревне, что за несколько километров от Кале. Тут унтер-офицер Барт подносит карту к своим очкам и заявляет, зло уставясь на мутную воду: «Вот он, Ла-Манш. Такой широченный на карте, на самом деле жалкий отводной канал. Лужа мочи. Во всех газетах трубили, когда кто-то там его переплывал. Что и говорить, французы!»

Это и правда забавно. Здесь любят потолковать о войне. Все были молоды, в расцвете сил, кто тогда думал о геморрое? Кстати, я уже давно заприметил муху. Она медленно и упорно ползла по стакану, словно искала там свое законное место. Теперь она будто застыла. А до этого она так же невозмутимо разгуливала у донышка стакана по маленькой лужице пива. Однако история еще не кончилась.

– Солдат Шейфф из Кёльна, – говорит все тот же господин, – присел на мостки. Господи боже, канал от этого грязнее не станет, что бы вы там ни болтали. Что ему сделается? Канал как и все каналы, и секреты у него обыкновенные: тина, мертвые собаки и велосипедные рамы. А тот, другой, канал – ему на вас наплевать – покажет вам ненадолго другой берег, высокий и известково-белый, и тут же спрячет его в тумане.

«Шейфф, – говорит унтер-офицер Барт, – марш за мной. Вы должны подготовить квартиры, германские войска вступили в… Как называется эта дыра?»

«Кулонь», – отвечает Шейфф и встает.

На той стороне канала виден разрушенный дом, кусок фасада с пустым окном, в котором колышется клок гардины.

«Одеколонь, – говорит унтер-офицер Барт. – Я чувствую себя настоящим французом. Как это будет по-французски, Шейфф?»

– Обязательно напиши, Герман, у тебя здорово получается, прямо словно вижу все это.

– Я уже придумал название: Веселая Франция.

– Значит, верно о ней говорят?

– Вполне.

Не вечно же, думаю я, слушать нам этого писателя.

Послушаем лучше художников. Или вот господина в том углу; тоже родом из Восточной Пруссии. В Берлине их, как я уже сказал, немало.

– Это было еще на нашей холодной родине.

– Да, много воды утекло. Теперь-то вы где?

– Ясное дело, в Берлине. А сначала с сорок седьмого года торговал обувью в Везеле. Недавно на слете землячества…

– Да хватит про эти слеты.

– Погодите, не затыкайте мне рта. На слете, говорю я вам, моя жена сломала себе ногу. Чего она только не делала, никак не заживает! И я ей тогда говорю: «Поедем в Люнебургскую степь, там есть один пастух, замечательный костоправ». А пастух, тот даже не взглянул на перелом, а все на ортопедический башмак смотрит, который я для нее заказал. И все выспрашивает меня, что это за мастер. И вот что я вам расскажу: вернулись мы, и я с этим мастером открыл дело. «Земляк, покупай у земляка!» – девиз нашей фирмы. Не слыхали?

Не очень-то весело слушать этих людей. Но ведь не все же такой вздор мелют.

– Да будет вам, – говорит похититель фонарей.

Ему только что рассказали, что доцент, который читает лекции о театре, тот самый, длинноволосый, каждое утро ездит в университет на велосипеде. Студенты приезжают на собственных машинах, а он на велосипеде. Наверно, хотели что-нибудь особенное рассказать, а получилось просто смешно.

Фонарщик говорит опять:

– Да будет вам.

Значит, не каждый мелет вздор. Фонарщик, например, не мелет, да и этот вот новый господин.

– Я только что с кладбища. Там нынче заперто.

Только что? А сам, наверное, уже давненько тут сидит. Ну пусть расскажет по порядку.

– Приезжает похоронная машина, мужчины несут гроб к приемной, но там нет ни души, дверь заперта, и на ней записка: «Все на экскурсии». Я был там по другому делу. Ну что ж, выругались, но делать-то нечего, уехали обратно вместе с гробом, и я с ними. Из пивной все время кому-нибудь из нас приходилось выходить – столько детишек: ведь не каждый день увидишь гроб. Вот я вас и спрашиваю: какое они имеют право запирать кладбище?

Вот что рассказывает этот господин, стоя в дверях Охотничьего домика: это у него за нынешний вечер уже четвертая пивная, как он сам говорит. Он верно говорит. Мне тоже непонятно, какое они имеют право запирать. Такая же история, как у нас с газом. Надо ему сказать, что я вполне с ним согласен.

Я встаю из-за стола, но его уже нет.

Меня еще задержал Арно из-за моего друга П., который уснул прямо за столом. Славный человек наш П.

Я выхожу на улицу, но господина уже нет. И улица темна.

Отсюда всего пять шагов до дому. В каком-то подъезде я вижу лампы, внизу на лестничной клетке, я их раньше совсем не заметил, они все еще горят.

А улица темная. Груду камней и землю, набросанную возле вырытых канав, не освещает ни один фонарь. Улица, вдоль которой я сейчас смотрю, мимо высоких черных фасадов. Что ж, она вымирает. Но не стоит пугаться, ведь жители тут еще есть. И еще пивные, и продуктовые лавки. И художники. Чуть не забыл мебельные магазины. Я ведь давно тут живу. Многое изменилось, это точно, но я все здесь знаю. Вот хотя бы лестницу. Ни на одной ступеньке в темноте я не оступлюсь, и на каждой лестничной площадке мои ноги сами собой описывают дугу и поворот к следующему пролету. В темноте. Мне тут не надо света.

А теперь снова пиджак, башмаки, носки, брюки, рубашка, кальсоны. Все повесить на прежнее место. И пока я стою на одной ноге, мысли мои блуждают.

Мысли о темноте. И о свете.

Газ, красные фонари, луна, которая давно зашла. Все остальные светильники тут электрические, так что нечего бояться темноты: включил, выключил, вот и все. И над нашей длинной улицей горят звезды.

Моя жена спокойно спит. И я представляю себе, что вот сейчас она проснется – сразу, внезапно. И думаю, о чем бы я ей рассказал. Что на улице темно. Только над головой горят несколько звезд. Но они совсем не светят, по крайней мере нам. И что особенного случилось бы, если бы совсем не было звезд?

– Ну что, говори же.

– Темнота не была бы темнее.

– Конечно нет.

Вот там, на небе, было бы все по-другому. Там и сейчас так, будто все звезды погасли. Значит, темнее и там не стало бы. Было бы по-другому, но я не знаю, как именно.

Перевод Г. Ратгауза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю