412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 23)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Мир и благоденствие кругом! Самое время сказать здесь об этом. Ибо всему наступает конец. И тогда будет сказано то, что должно быть сказано.

«Идемте, господин Гавен», – зовет Фойгт, потому что Гавен остановился. Его взгляд блуждает по деревне, по очертаниям холмов за ней, по полям слева, по закатным краскам: темно-зеленый, светло-желтый, красноватый и медленно сгущающийся синий. Самое время сказать здесь об этом.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Чашки зеленые, кофейник синий, молочник белый, тарелка с оладьями желтая с красным. Фрау Платнер сама принесла все сюда, наверх, на коричневом подносе. У господина учителя гости из города.

Потом она ненадолго задерживается у дверей и, опустив поднос, говорит о деревне и городе, о разнице между ними – вы же сами видите, она становится все заметнее – и о завтрашнем празднике.

Завтра трактир здесь можно и не открывать, завтра всю праздничную выручку соберет один Вите.

Вите – трактирщик в Битенае, знает об этом Гавен или не знает, но Фойгт в курсе дела. Завтра Патриотический союз германских женщин справляет ежегодный праздник в Битенае, завтра же литовцы празднуют день Витаутаса на Рамбинасе. Праздники в корне различные, к тому же между Битенаем и Рамбинасом лежит луг метров в двести, там можно расположиться, туда подъезжают телеги, там играют дети, через этот луг можно пройти от трактира к горе и, конечно, обратно; на горе нет ничего; темный еловый бор, он спускается по северному и северо-западному склонам в долину, но не к реке, которая напирает на холм с юга. На самой вершине Рамбинаса – небольшая поляна, камень, жертвенный камень того самого Перкунаса – говорят, он умеет вызывать гром, – священный камень с высеченными на нем двумя желобками: черным и серым.

Стоя здесь, наверху, среди елей, увидишь между стволов свет над рекой, а самой реки не видно, только клочья света, потому что ветер из речной долины врывается в лес, ломает сухие сучья; лес на этой стороне постепенно редеет: река вгрызается в гору, подмывает берег и уносит деревья и кусты и обвалившуюся вместе с ними землю. Только небо, оно одно над нами – круглый круг.

Фойгт все это знает, а Гавен узнает; фрау Платнер ушла; учитель Пошка говорит:

– Погода, по-моему, установилась.

Гавен замечает:

– Красивая деревня у вас.

Это нельзя не сказать, если стоишь, как Гавен, у окна в комнате учителя Пошки и смотришь на одичавший парк имения. Окна выходят во двор, следовательно, на имение. Фойгт говорит:

– Шумновато.

Окно открыто, и доносятся пронзительные голоса; можно догадаться, что происходит внизу, в зале у Платнера.

«Мой славный и верный народ!»

Резкий голос, на целую пригоршню тонов выше естественного тембра. Ну и могучий дыхательный аппарат, как он сотрясает воздух!

«Мощная, должно быть, женщина», – Гавен замечает это про себя. Голос явно непоставленный. Никто не учил ее здесь, в деревне. Впрочем, кто его знает. А Пошка объясняет: «Фрау Фрелих». Впрочем, что это может объяснить?

Теперь внизу задекламировал хор:

 
Войдем с благоговением
Под сень лип.
С молитвами и пением
Под сень лип[42]42
  Стихи в романе переведены В. Леванским и Георгием Ашкинадзе.


[Закрыть]
.
 

И снова голос: «Мой верный народ!» На этот раз словно бы с округлым движением руки, со слегка склоненным станом, словно бы всадница. А надо бы по-другому, как из кареты кивок, сквозь кружевной платочек у рта. Внизу ей это объясняют и снова репетируют. Слышны два-три мужских голоса, а среди них тот же резковатый женский, но теперь несколько тише.

А наверху Фойгт говорит:

– Они, видно, хорошо поработали…

Он имеет в виду репетиции, которые, надо думать, уже несколько недель идут там, внизу.

Разумеется. Сегодня, вероятно, последняя.

Теперь вступил хор, и стало ясно, что они играют: бедные, но преданные жители прусской Литвы присягают на верность своей королеве, своей унылой Луизе, которую все так полюбили после ее смерти. Место действия – Тильзит, время – июль 1807-го. Драма старшего учителя Брюфиша, в духе которой взрастили их всех, всех девушек-невест из Союза королевы Луизы и из Патриотического союза германских женщин. Фойгт мрачно повторяет: «Патриотический союз германских женщин», нарочито коверкая слова; он меняет ударения и с издевкой растягивает последние слоги.

– Вы не могли бы…

Гавен сейчас же перебивает сам себя. Ему мучительно слушать это пение, но Пошка – нет, нет, нельзя требовать, чтобы он… Это пение – не просто пение, нет, только бы они не тянули так, и второй голос все время фальшивит – слушать мучительно, но ничего не поделаешь.

Они продолжают там, внизу. Начали другую сцену: на этот раз – во внутренних покоях, говорят быстрее и гораздо тише, только время от времени вырываются отдельные звуки, вот как сейчас – тяжелый стук об пол.

– Это прусские литовцы бухаются на колени, – говорит Пошка, допивает кофе, встает. Гавен говорит:

– Может быть, посидим внизу, в трактире?

Но разве он ничего не заметил, господин первая скрипка, раньше, когда они входили? Кого там только нет.

Урбшат, Кайрис и Ленгвенайт – стало быть, совет общины; Моцкус из окружной кассы, лесничий Швиль и начальник школы Канкелат, Никель Скамбракс, депутат ландтага, – пестрое общество, и все за одним столом, среди них несколько приезжих, а у дверей две машины.

– Вон тот – Нейман из Мемеля, – поясняет Пошка. – Со своими сотоварищами, – добавляет он, как и подобает учителю. Он вполне мог бы сказать: со своими собутыльниками или со своими сообщниками.

Нейман, вот он, значит, адвокат Нейман, фюрер только что основанной по указке Берлина партии Мемельского округа, подлинно германской и великогерманской, вы конечно же, об этом слышали. Завтра мы насладимся торжественной речью, речь будет что надо.

Итак, в трактир идти нечего. Лучше прогулка по деревне.

Но прежде всего – опера. Ради нее мы сюда и приехали.

– Мы просим вас о помощи, господин Пошка, – говорит Фойгт.

И сейчас же: бумажную полоску из жилетного кармана, раскатать ее, разгладить, на этот раз на столе. И теперь, когда все: окрестные селения, которые они проехали, деревенская дорога, что протянулась от вокзала к деревне, – весь этот ландшафт, который, чуть приблизишься и войдешь в него, тотчас обернется дворами, домами, ригами и хлевами, крытыми то черепицей, то соломой, а то и дранкой, обернется цветниками и фруктовыми садами, огороженными выгонами для овец, а позади – вытянутой чередой холмов, парком имения; и эта комната, и литовское покрывало, и веночек над кроватью с красными, желтыми и зелеными лентами, резная вешалка для полотенец на стене, две удивительно красивые литографии справа и слева от окна и портрет старой женщины над консолью, теперь, когда все это поддерживает Фойгта, уста его произносят: «Опера».

Сцена, выходы, монолог, вмешательство властей, помолвка, острый диалог, но перед этим отъезд юноши, сына вдовы, из деревни в город, прощание у околицы. Он машет шапкой, поднимает палку, украшенную лентами; ветер несет слова далеко вдоль улицы – примерно так это будет выглядеть. Потом свадьба со множеством персонажей: Слункюс и Дочис, Сельмике, Магуже и Асте. И вот сделано первое пианино, потом рояль, dandum quandoquidem etiam posteritati aliquid est[43]43
  Следует дать что-нибудь и потомству (латин.).


[Закрыть]
, под конец второй рояль, песня трех прихожанок, разжигание лучины.

Возражения Гавена направлены против искаженной латыни.

Можно сказать это и по-немецки, полагает Фойгт, сама мысль должна дойти до грядущих поколений. Пошка предлагает немецкое послание Донелайтиса в стихах: «Вы, тени быстролетного времени» или «Твое Ничто уже ушло, твое Все уже исчезло». Но это совсем не то же самое: это стихи, написанные в утешение дядюшке-амтрату в Зоммерау по случаю смерти его жены; немецкий – от молодости, на латынь он перешел позже, при размышлениях в саду, во время окулировки и прививки фруктовых деревьев, в раздумьях об этой деревне и об этих людях: «Ну, вот умру я, а потом что будет?» Мысли деревенского священника. К этому времени относятся тревожные донесения амтмана Руига своему ведомству в 1775 году: люди слушают только его, Донелайтиса.

– Мы просим вас о помощи, господин Пошка.

– Вы все знаете сами, господин профессор.

Пошка, конечно, прав. Фойгт знает, как одевались тогда люди, как жили, как говорили – разве не так, как сегодня?

Правда, не в Тольминкемисе – вытеснение шло с юга на север, помните, мы говорили об этом, – безвозвратно исчезающая народная традиция, которой жаль, но все-таки в Рагнитском округе, например, кое-что сохранилось, и здесь, на северном берегу Мемеля, и еще дальше на север тоже. Тут как раз к месту замечание Гавена о песнях. Пошка листает свое собрание.

– Вот, – говорит Фойгт, выхватывает один из листков и переводит Гавену; правой рукой он отбивает ритм, стараясь противопоставить своеобразную мелодию языка странному ритму, непривычно растягивая гласные и повторяя звуки, чтобы получить необходимые два слога. Например, в слове песок звук «е».

«Там, под дубом, на белом пе-е-ске…» Но вот он заторопился и словно выстреливает ритм:

 
Отцом родным мне станет дуб зеленый,
Матерью – белый песок.
Братьями – клена побеги,
Сестрами – мягкие липы.
 

– Побеги, – с сомнением произносит Пошка.

– Вы правы, но не скажешь же «кленочки».

С оперой дело идет, но и там внизу, в трактире, тоже.

Компания все еще сидит за столом; местное пиво, во всяком случае то, которое здесь подают, отличного качества – Вольф Энгельман, Каунас. Дамы и господа после репетиции расположились тоже здесь – разумеется, в костюмах, не могут они расстаться с этим старьем. Фрау Фрелих, учитель Шимкус, парикмахер Бергер, жандарм Вазген. Какие громкие слова здесь произносят и как благоговейно их выслушивают!

– Тута, Гендролисова младшая, – сообщает Кайрис, – спуталась с литовцем.

– Мы должны немедленно вмешаться, – говорит фрау Урбшат. Она тоже репетировала – роль обер-гофмейстерины Фос.

– Только не здесь, не в деревне, – полагает парикмахер Бергер, – мы обделаем это дельце завтра.

Итак, в программу праздника включается еще кое-что.

И эти гости, прибывшие на машинах, тоже, наверное, внесут свою лепту.

Адвокат Нейман то и дело как бы между прочим взглядывает на своих сотоварищей, то на одного собутыльника, то на другого сообщника. И сейчас же над столом, свистя, взвиваются и щелкают слова: «национальный позор», «германская честь» и тому подобное – оглушительно, как всегда, произносятся эти слова, когда попадают в подходящие глотки. Ноздри раздуты, рот разинут, голос на одной ноте. Теперь очередь фюрера Неймана, теперь он может проверить действие своей завтрашней торжественной речи на публике, этого он не упустит.

Сейчас, услышав о Туте Гендролис и порассуждав немного о чести и достоинстве, он переходит непосредственно к древним германцам. И хотя до сих пор все слушали мемельского господина с уважительным вниманием – и, судя по всему, так будет и впредь, – в этом месте речи господин Канкелат не выдерживает – уж больно пиво хорошее, а водка и того лучше, – затягивает: «На обоих берегах Рейна они сидели, пили себе да ели», – и, пропуская мимо ушей высказывание Неймана: «Наш Рейн – это наш Мемель!»[44]44
  Немецкое название реки Неман.


[Закрыть]
 – снова: «Сидели, пили да ели».

Слабые голоса жандарма Вазгена, Швиля и Урбшата и режущий голос фрау Фрелих вторят: «На обоих берегах Рейна они сидели, пили себе да ели», – и достойное заключение старого Лемке: «Ну и задница была у этих древних германцев!»

Не так-то просто Нейману удержать мушку в прорези прицела, или, если так вам больше понравится, удержаться на острие меча, а попросту – не дать людям уклониться от темы.

– Мы знаем, что поставлено на карту, – решительно бросает он.

– Ну конечно же, мы знаем, мы все знаем, – успокоительно кричит Платнер от стойки.

Но Канкелат выкрикивает:

– Мы-то лучше всех знаем! Навязали мне на шею этого литовца. – Он готов уже разразиться речью, но внезапно, словно поперхнувшись, умолкает.

Как раз в эту минуту по лестнице спускаются тильзитские гости, и Пошка впереди них.

Канкелат тотчас поднимается, еле кивает Пошке и проплывает мимо него прямо к Фойгту.

– Господин профессор, как вы сюда попали?

– По узкоколейке. Разрешите представить вам господина концертмейстера Гавена. С господином учителем Пошкой вы, разумеется…

– Да, да, – быстро перебивает Канкелат и: – Очень рад, господин концертмейстер, – а обернувшись к Пошке, шипит: – Мы с вами еще потолкуем о сегодняшнем…

– Мы вас задерживаем, господин Канкелат? – говорит Фойгт, слегка кивнув сидящим за столом, надевает шляпу, и, так как Канкелат отрицательно мотнул головой и сказал: «Ничего, ничего!» – Фойгт, дружелюбно и медленно поворачивая голову, произносит: – Мы хотим совершить небольшую прогулку по деревне.

Нейман услышал «профессор»; он поспешно, но сохраняя выправку, бросается к ним, резким движением опускает подбородок к узлу галстука, быстро вздергивает его снова вверх, так что выступает острый кадык, и слегка в нос:

– Нейман, – а потом помягче: – имею честь говорить с профессором Фойгтом? – И на невозмутимое фойгтовское: «Разумеется», – более жестко: – Будете иметь удовольствие видеть здесь почти нетронутую немецкую деревню.

Ну уж Фойгт-то ехал сюда не за этим.

Нетронутая, так-то оно так, а как же Гендролисова Тута?

Старый Лемке трясет головой, от смеха, конечно, от глубокой внутренней радости. Нетронутая, так, так! А тот парень, не Тутин ли литовец? Красивый, шельмец!

– И по-немецки говорит, – добавляет фрау Фрелих: она из города, но это ровно ничего не меняет.

– По-немецки все могут, – утверждает Лемке, он знает, что говорит, – и точка.

Блажен кто верит в муке кто мелет. Это пение; поют сзади, за столиком в углу, подле печки. Невнятное пение, но не пьяное бормотание, а рев, который липнет к вам, как мокрая тряпка.

Прощание перед дверью. Фойгт шаг за шагом приближается к цели – к выходу, ему приходится почти тянуть за собой вежливого Гавена. Теперь они стоят перед дверью, там, где дорога от вокзала встречается с деревенской улицей. Куда спешит Пошка, мы уже знаем. Он ушел.

– Церковь оставим на завтра, – говорит Фойгт.

Итак, церковь остается позади, слева; за пасторским домом деревня все равно кончается, она сворачивает вправо, вдоль мощеной улицы, которая под конец разветвляется на три, и средняя из них – шоссе – ведет из деревни вверх по холму, мимо ветхих помещичьих амбаров; плоская возвышенность за ними, где беспорядочно раскинулось имение, круто спускается в луга, а там начинаются болота, их сразу узнаешь по зарослям кустарника, по камышу и по штабелям нарезанного утром и разложенного для просушки торфа. Дорога бежит вдоль подножья холма, возвышающегося по левую руку. По косогору до середины склона взбираются крестьянские усадьбы, за ними до самой вершины – сады. По другую сторону дороги – плоская равнина, на ней лишь там и сям усадьбы.

Они уже прошли порядочный кусок по деревне. Фрау Канкелат поспешно вышла из школы; ей пришла в голову мысль сходить в трактир за мужем, спасти его, бедного, больного, от искушения, а следовательно, и от погибели от преждевременной: ему всего шестьдесят – фрау Канкелат успевает разглядеть спины: Фойгта, почтенную, широкую, и Гавена – прямую и узкую, прежде чем господа сворачивают за угол.

Кого это опять принесло?

Но у Канкелатихи нет времени для размышлений. Сейчас для нее существует только одно: этот дурень непутевый.

В общем-то, она права, в общем-то: сплошные неприятности с самого утра. Чего только не было!

С самого утра в третьем классе у малышей такой крик ужасный, скажу я вам, хоть ноги уноси! Ну, значит, бросаю я постели недостеленными, дело недоделанным и кидаюсь вниз, дети одни, о Пошке ни слуху ни духу, что ж удивительного, – в классе все вверх дном, играют в салочки и в прятки, скачут по партам.

Ну, едва я влетаю в класс, детки поднимаются и говорят: «Здравствуйте!» Об этом фрау Канкелат сообщает еще спокойно, но уже весьма громко, и выразительно подчеркивает: «Здравствуйте!», как оно должно быть сказано одновременно сорока детками. Но деток не так-то легко было заставить это сделать, не обошлось без длительных увещеваний, личных обращений, затрещин. Ответ, на вопрос, где учитель, хоть и произнесенный нестройным хором, но куда более упорядоченный, чем приветствие, гласил: «Господин учитель был».

Господин учитель сплыл.

Итак, Пошка отсутствовал. Ну, значит, маленький Эндрушат – что за послушное дитя! – послан к Платнеру. Через полчаса Пошка – на месте. Проспал. Как можно?

Уснул. Голова на столе, и бумаги свои из рук не выпускает, керосин в лампе выгорел, стекло снизу доверху закоптилось, воздух в комнате… Можете себе представить. Заснул от этих бумаг, чего там только не написано. Помяните мое слово, еще совсем свихнется парень.

Но хуже всего было то, что собственный муж, господин Канкелат, а следовательно, начальник Пошки, тоже был вне досягаемости. Так и не возвращался домой всю ночь. Пьяный вдрызг, а значит, введенный в соблазн, он был обнаружен, и где бы вы думали?

У нового пастора.

В девять утра она постучала в дом к пастору, обегав перед этим все три деревенских трактира и заглянув к Ленгвенайтам и Кайрисам: они гонят самогон, противозаконный, но вполне хороший. Ровно в девять, потому что не пристало беспокоить духовное лицо раньше. Но Лазер, новый пастор, пригласил ее войти.

Он сказал:

– Я их еще не отличаю друг от друга. Поищите своего.

Пьянчуги вповалку валялись на полу.

– Все было вполне безобидно, – пояснил Лазер. Так оно и было.

Лазер, только что переведенный сюда из Робкойна, начал свою новую службу еще до воскресного введения в должность. Он собрал у себя членов церковного совета в пятницу, в семь вечера. Все было обговорено быстро и без всяких споров, все деловое, а потом кто-то и еще кто-то – кто именно, пожалуй, теперь уже не узнать, потому что Лазер еще не отличал их друг от друга, а остальные скоро уже не могли отличить себя от других, – кто-то намекнул на славу, сопутствующую новому пастору: веселый человек! – сопроводив это неким жестом, как в песне: «Опрокинем по рюмочке», в некоторых местностях в таких случаях употребляют пословицу: «Пей, не робей…»

Лазер, как выяснилось, компанию не испортит. Он достал бутылки, и не из кладовой, а прямо из шкафа, откупорил все и поставил на стол, и сам не отставал.

Видно было, что он мастер своего дела. А Канкелату, да и другим тоже, собрание не пошло на пользу. Фрау Канкелат вела его домой и не смела даже ругаться вслух, даже совсем тихо не смела, только про себя. Чтобы не раздражать мужа. Тот, недолго думая, остановился бы прямо на площади перед церковью или перед школой и заревел бы на всю округу. А теперь этот негодяй снова сидит в трактире… Боже мой, бедняжка, заблудший, больной.

– В один прекрасный день у меня лопнет терпение – вот что я вам скажу!

С этими словами фрау Канкелат влетает в дверь и вот уже стоит в трактире у Платнера.

Оглянись вокруг, Гермина Канкелат, и не забудь того, что увидишь. Кто здесь перед тобой? Хочешь, мы назовем их? Смотри, как они там сидят, орут, пьют за здоровье своего фюрера; он как раз сейчас хлопнул кого-то из них по плечу и напомнил о другом, великом фюрере, которого зовут иначе, не так, как его, не Нейман. А остальные, эти собутыльники и прихвостни: они хотят что-то уничтожить. Кажется мне – людей. Выгнать в степи. Выгнать и прикончить. Прислушайся и к этому известному всей деревне горлопану, послушай теперь его: «Блажен кто верит в муке кто мелет».

Попробуй выведи отсюда своего заблудшего: надеюсь, тебе посчастливится. Но не забудь того, что видишь здесь. Даже если сейчас неожиданно для самих себя они все запевают, и горлопан с ними вместе, навстречу тебе: «Светлый месяц тихо всходит!» Платнер, только что открыв окна, тут же закрывает их снова, услышав песню.

Платнер никого больше не впускает. Лучше запертая дверь, чем скандал. Съедено и так уж достаточно. Зал он запер: кому нужно прогуляться, пусть идет домой. Но его долг – гостеприимство. Даже если это трудно. А фрау Платнер закрывает еще и дверь во двор: «Они описают мне все бегонии…»

Наверху, над залом, тишина. Окно закрыто. Покинутая комната. Только что здесь были люди, сидели, почти не вставали, сделали всего несколько шагов, не мерили комнату шагами, просто сидели на прочных резных литовских стульях, сидели, думали, говорили. Потом они ушли, и комната осталась пустой. Занавеска на окне не спущена. Свет кружит по деревне, постепенно меняясь, над шелестом ржи за пасторским домом, над испарениями маленького пруда перед кузницей, над запахами торфяного болота – они как дым – проходит, принимая новые цвета, тона, новые оттенки, мимо окна. Может быть, задержится на мгновенье, скользнет по литовским покрывалам на стене и на кровати: белая ткань с узором из блестящих и матовых квадратов разной величины, окаймленных тремя полосками крестов, углов и звезд. Пробежит по литовской резьбе на спинках стульев и на вешалке для полотенца: лучистые цветы, шестилистники, разомкнутые кольца, волютообразные венцы.

Удивительно красивые картины по обе стороны окна слегка светятся вслед свету, который заходит в комнату и не видит их, картины Чюрлениса. На одной – два короля. Коричневатые и голубовато-зеленые тона перед путаницей темных стволов и ветвей, сквозь которые светит небо бледными огнями звезд. Младший король подносит старшему на ладонях крестьянскую усадьбу, над которой раскрылся диск солнца, а старый, длиннобородый король серьезно склонился над ней. А на другой картине – два креста. Собственно, две грубые балки, на каждой под остроконечной крышей стоит маленький крест с выпиленными из дерева украшениями, напоминающими оленьи рога. Они стоят на лугу, можно разглядеть на нем ромашки и колокольчики, над оврагом, по которому, наверное, бежит вода. Сзади к дороге, обсаженной березами, поднимается косогор с полосами пашни. Картины этого Чюрлениса, который ничего не добился, когда начинал в Вильно и потом в Санкт-Петербурге, и умер от болезни в 1911-м. Картины светятся вслед свету, который не видит их; он подходит к портрету напротив окна, к фотографии старой женщины. На что же там смотреть? Как бы нам это выразить?.. Глаза старой женщины. Взгляд, который приковывает ваш взгляд, идет к нему или ждет его. И сразу же, сливая воедино ожидание и готовность идти навстречу, берет вас под защиту. Спокойная доброжелательность, она не подчиняет вас, она останавливается в шаге или полушаге от вас, оставляет свободное пространство – пусть идет тот, другой, она не хочет принуждать, даже уговаривать, ни этим взглядом, ни его собственным волнением. Старая женщина, ей бы самой нужна поддержка.

Эти глаза испытали все, что должно было испытать. Это значит только: они смотрели, но все происходило не так, как в сказке о горошинах. Простодушный ребенок был там в сказке: сюда хорошие, туда плохие, проворно и честно, туда, сюда. Наш мир оказался не таким простодушным.

Свет стал более резким. Минутами казалось, что вещи меняются от освещения, что колеблются их очертания и плотность. Вот чуть сблизились веки, сузился взгляд, но заметно, как это произошло, – преходящее состояние, исчезающее вместе с резкостью света, и снова взгляд, состоящий из ожидания и движения навстречу.

Крепкий рот, чтоб говорить. Потому что было что сказать, и немало; размышления и мысли не обходятся без слов. Потом, когда дети выросли, – другие слова, суждения, уже не ответы на вопросы. Они теряли конкретность, но приобретали меткость.

Снова остановка – в шаге или полушаге. Совет, предостережение. Мысли отливались в форму, возникшую из жизненного опыта, добро и истина – в форму ежедневных деяний.

Портрет старой женщины, матери Пошки; ей за шестьдесят, она в цветном головном платке, в грубо связанном и решительно застегнутом платье. Легкая складка неудовольствия у переносицы и в правом углу рта относится к фотографу, которому слишком уж много времени потребовалось для этой процедуры.

Что скажешь о подобном портрете?

Пожалуй, только, что на него надо смотреть и смотреть…

И уйти, как ушел свет.

Он покинул комнату, бежит по наружной стене дома, через стену в парк, по зеленым верхушкам, словно вырезая зубчатый узор.

Покинутая комната остается. Дребезжащий звук не то подымается с досок пола, не то падает с балок потолка и повисает, словно звук лопнувшей гитарной струны, звук вибрирующего дерева старого фортепьяно.

Фойгт и Гавен стоят перед дверью трактира. Они проделали большой путь, ходили далеко за деревню, туда, где за последним холмом по обе стороны дороги растянулась равнина, где течет большая река и ее притоки.

Долгий путь с долгими разговорами: о литовских делах, а значит, и об этих немецких тоже.

– Всегда так было, – высказал свое мнение Фойгт. Гавен остановился даже, размышляя: так много хороших людей, так много приложено усилий для совместной жизни. Много неудач, но все же много и доброй воли – что принесло это напоследок? Разумеется ли под этим «напоследок» сегодняшний день?

Фрау Платнер отворила дверь. Они вошли внутрь. Там внутри все вымерло.

– Спокойной ночи, – говорит Гавен. Завтра утром после службы в церкви он уедет в город. Вечером – «Кузнец из Мариенбурга». Опера. Он будет исполнять на скрипке свою партию.

Фойгт останется на завтра посмотреть праздник. Какой из двух, можно бы спросить, да стоит ли спрашивать? Вернется вечером на пароходе, вниз по реке, тихая поездка; только при отчаливании и причаливании зашумит, поворачиваясь, лопастное колесо; Фойгт будет сидеть и ждать, пока приблизятся огни и с ними город, станет различима филигрань арок моста, а волны небесного потока замедлят свой бег среди черноты, надвигающейся со всех сторон.

– Спокойной ночи, господин Гавен, – говорит Фойгт. – Завтра снова будет день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю