412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 14)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Все это Антонио внес в двух корзинах, распаковал и расставил. Ну, а теперь сотвори с этим что-нибудь, Скарлетто! Антонио подаст тебе, что потребуется. А Кроликовский?

Кривоногий жандарм все еще стоит у стойки. Розинкина жена пододвигает ему стопку водки, вторую, надо примерно подсчитать: стопки четыре-пять еще можно поставить ему задарма, но наливать с передышкой; чтоб оставался здесь и не мешал представлению, это обойдется дороже, однако и угощение не должно стать слишком дорого, а потому наливать с передышкой.

Успею его накрыть, этого прыгуна, думает Кроликовский; толстой лапищей трет нос и пододвигает обратно стопку.

Уже третью? Розинкина жена предпочитает затеять разговор, и если нет другой завлекательной темы, то хотя бы про этого Левина, про историю с мельницей и моим дедушкой, о которой до сих пор все помалкивают, а может, сейчас и не помалкивают.

– Левин-то просился ехать с мужем в Бризен, как вам это нравится?

– Ну и что?

– Бог с вами, господин жандарм, разве муж станет встревать в такие дела.

– Ну да, с какой стати? – Кроликовский задумчиво постукивает по стакану, уж это-то Розинке должна наконец заметить.

– Вот именно, с какой стати! – Придется налить. Выходит, уже три стопки. – Знаете, господин жандарм, я, право, не знаю, выходит, все-таки будет суд. И что только эти евреи себе позволяют! Никто ж ничего не видал?

– Если дело лежит в окружном суде, – говорит Кроликовский, – кто-нибудь да найдется.

– Вы правда так считаете? – говорит Розинкина жена.

Да, Кроликовский правда так считает. На то и судьи. Надо же им что-то делать, когда поступает дело, все равно что, но делать. Так примерно рассуждает Кроликовский и говорит:

– Если поступает дело, ты, как чиновник, идешь ему вследствие.

Но у трактирщицы на этот счет свое мнение: рассказывай, это ты только здесь куражишься, а сам тоже не всякого хватаешь, знаем мы тебя!

– Но, принимая во внимание, – говорит Кроликовский, – что тем самым имеется в виду израильтянин, иудейского вероисповедания…

И, отхлебнув, успокоительно добавляет:

– Что надлежащим образом не имеет никакой роли в Германской империи.

Лучше бы Кроликовский придерживался своего обычного лексикона: «Ну и что?», или: «Каким образом?», или еще: «Вид, промысловое свидетельство».

Промысловое свидетельство.

– Пойду-ка взгляну, – говорит Кроликовский и поправляет портупею, но тут сразу же подскакивает эта Розинке и поднимает бутыль:

– Еще стопочку, господин жандарм.

Итак, четвертая. Это не повредит. Совсем уже было собравшийся уходить Кроликовский снимает каску, засовывает два пальца под воротник, чтобы не жало, и говорит, опираясь о стойку:

– У вас тут всегда что-нибудь да стрясется, прошлым летом – пожар.

Представление, думается мне, спасено. Теперь пойдут излияния.

А в риге гром аплодисментов, ими заслуженно награждают крысу Тоску за ее прыжок в воздух и сальто. Ничто не может сравниться с летающими крысами! И еще: подумать только, такой крохотный зверек!

Проповедник Феллер выразил это за всех: как же велик тот, что совершает сии чудеса с малой тварью. Вайжмантель услышал, он это давно знает и на всю ригу кричит Феллеру, указывая на Скарлетто:

– Я всегда говорил, что он кое-что смыслит, это ж он ее всему обучил!

И опять мы пропустили коронный номер Скарлетто, но, видно, номер был очень хорош, раз Феллер даже не пытается просветить Вайжмантеля относительно высшего смысла своих слов, проповедник одобрительно кивает в сторону Скарлетто: да, ничего не скажешь, настоящий артист.

Но вот появляется Антония с жизнелюбивой Франческой под мышкой. Франческа опять немножко нервничает, и, чтобы ее успокоить, Антония почесывает ей шею и грудку и что-то нашептывает, не то по-итальянски, не то по-польски.

Дальнейшее незачем описывать, достаточно сказать, что у дедушки текут по щекам слезы, а тетка-жена в восторге взвизгивает:

– Ой, не могу! Ой, не могу!

Франческа сегодня превзошла самое себя. Скарлетто обеспокоен, машет обеими руками, стараясь утихомирить публику, а задние ряды особо призывает к спокойствию, потому что именно поднятый сзади шум и подстегивает Франческу на все новые неистовства, ей даже некогда хлопать крыльями. Всех вас заткну за пояс, говорит себе эта тварь, и тут же снова закатывается, видно, задавшись целью отстоять честь своей куриной династии, что ей, вне всякого сомнения, удается.

А теперь сбор. И вслед за тем Казимиро, его выводит Антонио.

Перед нами на манеже живой волк. Первый волк, когда-либо оказавшийся в риге у Розинке. Потому что Розинкин двор стоит посреди деревни, и туда не сунется ни один настоящий волк, а разве что какая-нибудь подлячка лиса.

Казимиро стоит на току, зажмурив глаза, – тут слишком светло. Антонио перескакивает через его спину справа налево, потом слева направо три раза подряд, и вот он опускается перед ним на землю. Осторожно, тихонько Казимиро кладет передние лапы мальчику на плечи, задирает морду и издает протяжный вой, затем, напружившись, прямо с места прыгает через голову Антонио. Прекрасный прыжок, спокойный, точно рассчитанный, жуть берет, когда это видишь. Такой человек, как Кроликовский, не раздумывая, схватился бы за шашку, по счастью, жандарма тут нет. Корринт ничего не может с собой поделать: ему кажется, будто кругом лесная чащоба, снегу по пояс и будто восходит луна (это среди бела дня!), он кладет сидящему перед ним Файерабенду руки на плечи, словно его самого подмывает прыгнуть на манер Казимиро, но говорит только: «Матка Польска!» Это вырывается у него как вздох.

И снова музыка.

Сначала несколько тактов очень громко. И вдруг дальше совсем тихо, еще несколько аккордов Виллюновой гармоники, а потом уже один Хабеданк, он играет никому не известную мелодию без всяких выкрутасов и коленец, совсем простенькую, которую всякий бы спел, если б знать слова.

И под эту музыку на манеж выезжает Антония, черная, как египетская ночь, с наброшенным на волосы белым покрывалом. Ребятишки сзади повскакали с мест. Старик Фенске говорит: «Вот это да!» Живодер Фрезе испуганно прикладывает ладони к лицу и водит носом из стороны в сторону. Мимоходом заметим, что и Феллер украдкой теребит свою мочалку. На это Йозефа немедля бросает:

– Грудь жидковата.

Хабеданк опускает скрипку и кланяется, он откровенно гордится, этот цыган.

Кроликовский тем временем уселся, это после седьмой стопки, и разглагольствует; никто еще не слышал, чтобы он так быстро и много говорил. Цирк и промысловое свидетельство забыты, ему хочется рассказать одну историйку, историйку, прямо сказать, для него небезопасную.

Болтай, болтай, думает про себя трактирщица, еще стопку-другую, и будешь готов.

Однако то, что с таким жаром рассказывает господин жандарм, пожалуй, стоит подороже двух лишних стопок, надо будет сказать Розинке, это может пригодиться на случай, если господин жандарм задаваться начнет.

И вот открывается со слов самого Кроликовского, что жандарм участвует в переправке леса через границу, и, видать, не первый год, потому что он преспокойно рассказывает о вещах, уже порядочно как случившихся: хорошо, никто о том не прознал.

– И вы не боитесь, дорогой господин Кроликовский? – говорит Розинкина супруга.

На что Кроликовский только смеется, за отсутствием, очевидно, всякого страха. Чтоб ему, пешему жандарму, да еще на коне, бояться!

– Дорогая фрау Розинке! – восклицает он и брякает каску на стол.

Выкобенивайся сколько хочешь, думает трактирщица, окончательно убирает бутылку, идет к окну и распахивает его настежь, и тут в комнату врывается громкое: «Гей-гей-гей-гей!» Песню Вайжмантеля, хоть ее, должно быть, только запели, сразу, против ожидания, подхватило много голосов.

Кроликовский вскочил как ужаленный, стал смирно и поднес правую руку к виску, отдавая честь, но, не нащупав края каски, испугался и стоит, вылупив глаза, с подгибающимися коленками, пока не соображает, что сегодня не день рожденья кайзера, что поют снаружи, и тут ему приходит на ум рига, цыганский цирк, в рассуждении какового – употребляя выражение самого Кроликовского – он вообще-то и сидит в Неймюле в воскресенье. Стало быть, вон отсюда и, стало быть, скорей туда, но там он застывает на месте, этот господин жандарм, разрази меня гром. Антония и Мари, Вайжмантель, дети, Скарлетто, впереди Хабеданк и Виллюн.

 
Ах, не знал и Моисей,
Что же значит случай сей.
 

И дальше:

 
Гей-гей-гей-гей!
Поднимает крик еврей.
 

Они плавно движутся по току, вперед и снова назад, как в старинных польских народных танцах, да еще под такую песню, что на месте не усидишь. Ребятня в глубине риги уже подпевает. А сейчас с тока доносится следующий куплет, это тенор Вайжмантеля и цыганские альты обеих женщин:

 
Так скажите, кто и где
Ночью сунулся к воде?
 

И опять:

 
Гей-гей-гей-гей!
 

– Ну, это уж слишком, – с расстановкой произносит дедушка, – они, что ж, переходят на личности?

Он крепко-накрепко перехватывает руками живот, наклоняет голову и выпрямляется; из задних рядов к нему протиснулся проповедник Феллер и что-то шепчет, хотя мог бы спокойно говорить громче, никто ничего не разберет, все слишком увлечены великолепным представлением.

– Хватит! – говорит мой дедушка, и это уже слышно на току, и не потому только, что дедушка в первом ряду сидит. Но мы-то знаем, ничего он этим не добьется.

Из задних рядов к пляшущим присоединяются Корринт и Низванд, ребятишки, Лебрехт, даже живодер Фрезе, целое войско шагает по току, и песня Вайжмантеля достигла высшей точки:

 
Ночью, когда люди спят,
Кроме тех, кто сыт и свят.
 

Виллюн что есть мочи сжимает свою жалкую гармонику и что есть мочи ее растягивает, а скрипка Хабеданка достигла таких головокружительных высот, откуда ей, кажется, никогда уже не спуститься.

 
Гей-гей-гей-гей!
Поднимает крик еврей.
 

Дедушка вскочил на ноги, Томашевский и Коссаковский тоже. Феллер с ними, все они стоят на току. Дедушка необычайно внушителен, взгляд чернее черного, уши багровые.

Розинке убеждает в чем-то Кроликовского, но тот, видно, в дымину пьян. Начинает вдруг петь: «Гей-гей-гей-гей!» – и ноги у него заплетаются, но нет, это только кажется так, Кроликовский сделал на пробу несколько па, и вот, это просто неслыханно, немецкий жандарм Кроликовский, расставив руки, идет, приплясывая, навстречу цыганам: «Гей-гей-гей-гей!» А дедушка, весь красный в лице, как бурак, приседает и раскачивается, будто собирается бухнуть на колени, и вдруг выскакивает вперед – за ним Коссаковский и Томашевский, Каминский, Барковский, Рагольский, Кошорек, – и вот уже все немцы притопывают в ритм плясовой мелодии, и две группы пляшущих движутся по току, ровными шажками, но лишь только доходит до припева «гей-гей», расступаются и начинают скакать и кружиться.

Нечего говорить о том, какой сольный номер задает в своей клетке Франческа. Она просовывает голову и шею между прутьями и голосит, и кудахчет, и охает, и ликует.

Может быть, еще заставить Казимиро выть и Эмилио ржать, само собой, немножко пофыркивая? Мне думается, в этом нет надобности; но остановить их, думается мне, если б это случилось, тоже было бы немыслимо.

Вообще ничего уже остановить нельзя. Как нету удержу контртанцу моего дедушки, который все еще в раже топочет со своими приспешниками и, когда не знает уже, что придумать, показывает цыганской шайке язык, кукиш или задницу и выкрикивает непотребные слова. Ничего, ничего уже остановить нельзя. И вот стоят, то бишь пляшут, вместе те, кто сыт и свят, немцы, баптисты, у которых всего полная чаша – земли, скота и всякого добра. А в другой группе одни цыгане да поляки, издольщики, батраки, разжалованный учитель, бобыли и еще песенник Вайжмантель. Ну, а пешего жандарма Кроликовского швыряет то туда, то сюда.

Левин стоит, прислонясь к косяку. С каких он тут пор? Вот он сделал знак Мари.

– Давай сюда! – кричит ему Вайжмантель, но Хабеданк говорит:

– Не тронь его. – И видит, как Левин поворачивается и, не замеченный остальными, уходит.

Кто еще поет, кто пляшет, а кто сидит, пригвожденный к скамейке, как Ольга Вендехольд. Что же произошло? А произошло то, что вслух было сказано все, о чем прежде толковали и тут, и там, и повсюду, но лишь втихомолку: что кого-то видели весенней ночью, что утром запруда оказалась спущенной, и что от мельницы Левина осталась лишь половинка мостков, и что есть такие, которые будут об этом повсюду говорить, и им не заткнешь рот.

Что же еще добавить? Участники представления разошлись – в трактир к Розинке или к себе домой, на выселки или в Пильхову хибару.

Как идет домой дедушка, легко себе представить. Даже Феллер старается не попадаться ему на пути.

А Кроликовский лежит где-то в риге.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Господин мельник, мой дедушка, что ни говори, лежит в постели.

Одинокий клоп ползет по стене, приближаясь к кровати.

Тетка-жена этого не видит. Хотя ей не спится. Что-то теперь будет?

Дедушка лежит на спине как пласт.

Вдоль дороги, идущей от Малого Заросло, что возле Штрасбурга, на Тиллиц-Заросло – впоследствии его переименуют в Розенхайн – посажены деревья. Они посажены по обе стороны, ивы с отпиленными верхушками, многие разбиты молнией. И вот они стоят расщепленные, а то и обгорелые. В мозглую погоду уже тронутые буроватой гнилью подпалины чернеют, как лакированные. А сейчас, в мороз, они отливают тусклой синевой древесного угля, каким разводят утюги.

Январь, 15 января 1853 года. Неподалеку от упавшей поперек канавы сломленной ивы лежит мертвый. Почти напротив селения Згнилоблот, на дороге, ведущей в Тиллиц-Заросло.

Человек этот, крестьянин из Тиллица, будущего Розенхайна, лежит на дороге в этот бесснежный январь мертвый и в обгоревшей одежде.

Над ним пролетают галки. Ни одна не села. Выпучив глаза, в серых своих ошейниках, они летят мимо. Потом обратно. И опять туда.

Двадцатого января человека хоронят в Тиллиц-Заросло. В этот день идет снег. В снегу стоят его десятеро детей, стоит их мать, урожденная Берг. Человеку этому было уже за шестьдесят. Он ходил горбясь. «Микаэль», – шепчет женщина, роняя комья мерзлой земли на снежное покрывало гроба.

Об этом человеке, найденном в обгоревшей одежде на дороге, а теперь уже давно покоящемся в земле, болтали, будто он стал жертвой духов. В это 15 января 1853 года никто не слышал грома. Было совсем тихо, как говорят, и к тому же луна на ущербе. Дедушка, когда человек этот является ему во сне, называет его «отец».

В этом сне он идет горбясь, как ходил при жизни. И становится возле деревянной стены. Этот сон —

Третье явление духов

Дедушка так и не поймет, почему на него ополчились духи. Под конец он скажет: «Со мной не выйдет».

Стало быть, там стоит дух Микаэля. У стены риги.

А здесь носятся вокруг и орут цыганские духи, пиликают и дудят, и звонкий голос все порхает поверху: «Гей-гей-гей-гей!» Черные и белые лица, больше никаких цветов, только немножко зеленого, раз мелькнуло личико с красным носом, но его тотчас накрывает лапища с толстыми пальцами-сосисками. И вот из беснующейся кучки выезжает черная женщина с белой повязкой на одном глазу, и вся кучка сразу со скрежетом рассыпается по току, женщина выезжает верхом на курице, и курица разевает клюв, но из него не вылетает ни звука. Зато этот голодранец в онучах скачет вокруг и все кукарекает и кукарекает. И вдруг кидается к дедушке с поднятой в руках волчьей головой. А вслед за ним тянутся руки, много рук с белыми ногтями, они протягиваются к моему дедушке, они все ближе, вот они уже вцепились ему в сюртук, дергают, рвут. А сейчас это лицо с неподвижными глазами, белое-пребелое, а за ним встает вода, серая, темная, и падает дождь, узкое лицо с заросшими висками – Левин, это лицо придвигается вплотную к лицу дедушки. Раскрывает рот и чужим голосом, голосом мертвеца, найденного на дороге, говорит: «Иоганн!»

Кристина подскакивает в постели. Она только что задремала. Нашаривает дедушку, но рука, за которую она ухватилась, высвобождается и кулаком бьет Кристину, удар приходится по локтю.

Вопль Кристины обрывает дедушкин сон.

– Со мной не выйдет, – стиснув зубы, бормочет дедушка.

Он лежит в постели и открывает глаза. Нет духов. Хватается за грудь. Нет и сюртука. Одна рубашка. И вовсе он не стоит, а лежит. Так дедушка пробуждается от сна, так выходит из этой третьей истории с духами, выходит, как мы видим, несломленным: «Со мной не выйдет».

Клоп на стене над кроватью, должно быть, спал. Сейчас он задвигался, медленно, быть может, еще несколько заторможенный приснившимся сном. Но вот клоп окончательно стряхнул с себя сон и бодро пополз вниз, к дедушкиной кровати.

– Пусть даже придется купить халупу, – говорит мой дедушка, разжав наконец зубы. И немного погодя добавляет: – А Хабеданка я вышвырну.

Клоп деловито, кратчайшим путем перебирается на дедушкину кровать.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

«А Хабеданка я вышвырну».

Это сказал мой дедушка. Уже порядочно, как сказал, а именно – два дня тому назад. И две ночи.

Позволяешь этим цыганам жить тут, смотришь сквозь пальцы, и вот тебе благодарность!

Благодарность за что?

За то, что Хабеданк до сих пор жил тут в Пильховой хибаре, хибаре, которая никому не принадлежит?

И что такое: «позволяешь жить»?

Кто тут может что-либо позволить?

Что имеет в виду дедушка, непонятно. Чтобы понять, нужно быть таким, как он или как Коссаковский и Томашевский. Коссаковский и Томашевский, как немцы, те отлично понимают.

Коссаковский вон говорит Томашевскому:

– Ты же знаешь, Людвиг, по мне, каждый волен жить как хочет.

А Томашевский отвечает:

– По мне, тоже. Я всегда так считал.

Это звучит неплохо. Но тут Коссаковский добавляет:

– Только чего он всюду нос сует и дерет глотку.

А Томашевский бросает:

– Эдак каждый начнет!

Выходит, каждый не волен жить как хочет, а должен жить, как хочется моему дедушке, или Коссаковскому, или Томашевскому. Для него же лучше. Если он желает жить в мире.

А Хабеданк что же, не хочет? Ввязался в эту историю с евреем! Которой бы сразу травой порасти, да вот что-то не порастает. Кто его просил? Эдак каждый начнет!

Приятелям есть о чем поговорить, как мы видим. Сидят они в Розинкином трактире. Сам Розинке отправился в Бризен на своей фуре. Есть, правда, и железная дорога, но ближайшая к Неймюлю станция находится в семи километрах от Бризена, то есть, когда пройдены две трети пути, железная дорога идет из Торна и, миновав Бризен, поворачивает на северо-восток, так что проку от нее никакого.

Розинкина жена стоит в дверях.

– Подумайте, какая наглость, – говорит она, – Левин-то просился ехать с мужем в Бризен, что вы на это скажете?

Да, что на это скажешь? Раньше Левин, однако же, ездил с Розинке и в Бризен, и в Шёнзе, и в Штрасбург – раза три-четыре за тот год, что живет в Неймюле.

А вам-то, собственно, что за дело? Жаль, что здесь нет Вайжмантеля, он бы непременно так спросил.

Но тем троим это не приходит в голову, они одного мнения. Коссаковский и Томашевский встают и уходят. Фрау Розинке идет за стойку.

Ну и убирайтесь!

На дворе прохладно, а ведь уже июнь. Пора покоса. Только чего убирать? Трава и не позеленела, а ее коси.

– Коротюсенькая, как свинячье дерьмо, – замечает Томашевский. Но о нем мы больше не станем говорить.

Может, о Вайжмантеле?

Он сидит в Пильховой хибаре и, похоже, не собирается уходить. Пусть остается сколько захочет. Сидит на скамеечке у окна босой и рассказывает свои истории, и называет эту Мари – Марихен, а та держит на коленях его куртку и латает рукава. Онучи висят снаружи на веревке. А Вайжмантель сидит в доме и рассказывает.

О Шиковском – есть такой набожный человек с семьюдесятью моргенами песка и болот, раньше много говорил, а теперь больше помалкивает, но не из набожности, избави бог.

Вайжмантель вздыхает.

– Знаешь, что такое фисгармония, Марихен?

– А как же, – говорит Мари, – видела в Ковалеве, когда жила в прислугах. Сверху давишь, снизу давишь, вытягиваешь такие штучки, получается музыка.

Немного же ты смыслишь в музыке, хорошо, что этого не слышал Хабеданк. Да и Вайжмантель предпочитает не слышать.

– Большой такой коричневый ящик, – говорит он, – из сосны, и внутри какая хочешь музыка, все звуки. – И объясняет дальше: – Сверху эти регистры, что вытягивают, высокий и тонкий, низкий и густой, и нежные и страшные, как святой Варфоломей, все там есть, и работает воздухом, для этого надо ногами нажимать снизу, если кто умеет. Виллюн – тот может. А Шиковский, тот, что в Гросс-Шёнау построился, он его разбил в щепы топором.

– Господи! – говорит Мари и откусывает нитку. Рукава готовы. – Как же так?

– А вот так: набожного человека настропалили его адвентисты – мол, чертовщина и дьявольский соблазн, – потому как Ленхен, Шиковского третья дочки, была тогда на выданье, и дядюшка в Грауденце ей фисгармонию подарил, и та фисгармония стояла у них в доме, учитель приходил играть на ней, а трактирщику очень ее купить хотелось. Ленхен уже разучила: «Куда мне идти, куда повернуть, на перепутье стою я».

И тут пришли адвентисты и давай говорить, сколько бы Ленхен ни пела: «Они обступили меня, они окружили меня!» Те тоже знали этот псалом, захлопнули крышку и стали петь безо всякого аккомпанемента: «Беги и спасайся, ты идешь прямым путем в ад».

Упокоил, как говорится дальше в песне, и фисгармонию, и весь этот тарарам Шиковский – топором и на мелкие куски, одно слово, упокоил.

Теперь он больше молчит. И все теперь говорят, даже сами адвентисты, что он свалял дурака и что из-за этого Ленхен осталась в девках: партия плохая, была фисгармония, так и той нет.

Все такие истории.

– Они, верно, скоро там будут, – говорит Мари. В самом деле, уже далеко за полдень.

Мари права. Они стоят на дороге, это окружное шоссе и потому прямое, как стрела; видны первые дома предместья, заборы, а поверху сирень. Немалый они отмахали путь.

Ехать ли, идти ли, железная дорога, окружное шоссе, проселок, тропинка – все дороги ведут в Бризен: из Штрасбурга через Малькен и Тиллиц; из Шёнзе вдоль железной дороги; из Лисева все прямо на восток; из Брудзавы можно, конечно, через Малькен и Линде, но лучше, пожалуй, через Бобрау или еще Гослерсхаузен; из Неймюля, во всяком случае, по окружному шоссе все на север, никуда не сворачивая, а не полями или там огородами, как это любит Вайжмантель, да и Хабеданк тоже, словом, не так, как если бы шел из Пёнткена или Лопаткена, а держаться телеграфных столбов.

Все дороги ведут в Бризен.

Мы с превеликим удовлетворением заносим сюда этот в некотором роде одиннадцатый пункт. Мы доставили обоих до места, они стоят на шоссе, и перед ними лежит Бризен, три тысячи восемьсот жителей, городок расположен между двумя озерами, почта, вокзал, возле вокзала гостиница «Тюлевиц», дважды в году конская ярмарка, здесь берет свое начало Струга, сперва она немногим шире канавы, но дальше превращается в небольшую, но глубокую речку. Она протекает почти у самого Фалькенау, протискивается затем под железнодорожное полотно, описывает к западу, среди лугов, две большие петли, но упорно возвращается назад, пересекает возле Полькау окружное шоссе – оно и здесь прямое, как струна, – и все ближе и ближе подбирается к Древенце. В пятнадцати километрах к северо-востоку от Голюбы Струга кончается, неприметно теряясь в более зеленой и полноводной реке. Итак, она протекает у Фалькенау.

Наши два путника только что его миновали. Их еще видно, вон они стоят на левой обочине: Хабеданк без скрипки, а Левин в шляпе. Немалый они отмахали путь.

Когда собираешься в Бризен, встаешь чуть свет, по возможности эдак часика в четыре, завтракаешь поплотнее, если есть чем, и прихватываешь еще в дорогу. Взяли и пошли, говоришь, и вот ты за калиткой, ветер дует тебе в лицо, чувствуешь в себе бодрость, да она и требуется, как-никак идешь в суд, вот и подбадриваешь себя.

Хабеданк делает это, как ребенок, открывший нехитрую истину: летом гром, зимой в школу ходи, все и живи в страхе.

Первый час пути Левин говорит мало – «да», «нет», «поглядим». Так они проходят мимо заросшего камышом прудика, где чибисы только просыпаются, а лягушки еще спят. Аист медленно прохаживается по берегу, и вот они уже в Гарцеве.

В Гарцеве всего семь домов, но в Гарцеве нашелся человек, который согласился их подвезти, дальше они трясутся на телеге до Линде, где пересекаются два окружных шоссе, влево поворот на Шёнзе, вправо – на Штрасбург.

Дорог много, но дорога есть дорога, как бы она ни выглядела, все дороги ведут в Бризен, на нее ступаешь и ставишь одну ногу перед другой – слава тебе господи, наконец-то можно проехать кусок. Хотя бы до Полькау.

В Полькау восемь домов. По левую руку луга, от которых Струга подходит к шоссе, точь-в-точь подгадав к узкой трубе, пропущенной под насыпью, – тихая речушка с островками незабудок, а по правую руку – холмистая гряда, тянущаяся до Малькена.

В Полькау восемь домов, в восьмой они входят. В восьмом доме живет тетушка Хузе.

В деревянном доме из круглых бревен, в нем три комнаты и пять окон, две светелки и сени, светелки подняты повыше, под ними подпол с картошкой, туда спускаешься через люк. Такой деревянный дом, какой за несколько дней срубят старик да двое десятилетних парнишек, даже если сами станут подгонять стропила и половицы; дом, который ночами подпевает ветрам, что обдувают его, а то и скачут через соломенную крышу; дом, который держит тепло и не боится никакой непогоды; если б буря подняла его, унесла и вновь опустила наземь в соседнем поле, он и то бы не рассыпался, только вот подпол не полетел бы. А что такое человек без картошки?

Из сеней в левую светелку ведут две ступеньки. Дверь над ступеньками открывается вовнутрь, на пороге появляется тетушка Хузе.

– Кого это ты привел? Чего ему? – спрашивает.

А Хабеданк в ответ кричит ей:

– Не подумай только, что его надо чаем поить.

– Так чего ему надо? Да входите же.

И вот они входят, и тетушка Хузе дивится на Хабеданка.

– Что это ты без скрипки? – Берет у Левина шляпу. – Как вас величать, молодой человек?

На это Левин не отвечает, как обычно, – Левин, а сразу садится и говорит:

– Меня звать Лео.

– Так что у тебя? – терпеливо спрашивает тетушка Хузе.

– Это, знаешь, насчет мельницы в Неймюле, – встревает Хабеданк.

– А, Кристинина старика, так что с ним?

– С ним тоже не того, – говорит Хабеданк, – но вот у него, у Левина, тоже была своя мельница в Неймюле.

– А я и не знала, – говорит тетушка Хузе.

Хабеданк уселся, а она все еще стоит, представительная, высокая, с мощным задом и сужающейся к плечам, как бы конусом, фигурой, узкая голова увенчана собранным на маковке пучочком седых волос.

Хабеданк рассказывает, а тетушка Хузе разглядывает в упор молодого человека, этого Лео, и Левин предпочитает смотреть по сторонам. Ему бросаются в глаза изречения, на каждой стене по два или по три, выжженные, вышитые бисером – серебряный бисер на черном фоне – или разноцветным шелком: «Хлеб-соль ешь, а правду режь!» Или: «Что лживо, то гнило». А над креслом в углу, между окнами: «Мы не вечны на земле».

Тетушка Хузе уселась в кресло, и Левин смотрит в другой угол, там написано: «В беде не унывай, на бога уповай».

Она сидит в кресле, потому что вынести это невозможно. Но того, что рассказывает Хабеданк, пожалуй, и сидя не выдержать.

– Значит, Кристинин старик поставил на реке плотину, и пруд тоже подпер.

Почему бы и нет, думали все, хочет в весенний паводок отвести воду, она ему еще понадобится, когда река обмелеет, летом тоже бывает что молоть.

А потом потихоньку, темной ночью шлюзы настежь – и всю воду спустил.

– Собака! – отрезает тетушка Хузе, хоть она и не полька, а родом из Грембоцына, из дома лесника, стало быть, немка и раньше была баптисткой.

– Собака, – повторяет тетушка Хузе и встает. – Ехать мне с вами в Бризен?

– Но что ты там можешь сделать, тетушка? – говорит Хабеданк.

– Говорить за него, – отвечает тетушка Хузе. – Он же ничего не скажет.

Но сейчас Левин все же говорит:

– Это он потому, что у него мельница за плату, а у меня мельница на продажу. – И с ударением добавляет: – Была.

– Вот еще, – говорит тетушка Хузе, – если ты за свой счет мелешь, значит сам и рискуешь. Нечего тут рассусоливать. Значит, я с вами в суд, – заявляет она и снова садится.

– Но ты же ничего не видела, – говорит Левин.

– Зато я говорить умею, – возражает тетушка Хузе. – Завтра в полдень суд, я там буду.

И Хабеданк знает – это решено и подписано, тут уж ничего не поделаешь, в полдень тетушка Хузе будет к окружном суде – красной кирпичной коробке с башенками, облицованными зеленой глазурованной плиткой. Она знает наперед, что именно скажет, это по ней видно, и повторится точно такая же сцена, как в свое время при ее выходе из баптистской общины, сцена наивная и вместе с тем возвышенная. Тогда это вышло из-за проповедника Лаша, бывшего Лашинского, он не пускал в молельню незамужних матерей, что вовсе не касалось тетушки Хузе, да поступка ее никто тогда и не понял, а теперь это из-за старейшины, из-за праведника, которого господь всем благословил и который убрал с дороги конкурента, дабы зримое благословение божие нисходило на него еще щедрее.

Мир полон несправедливости, это даже из оконца тетушки Хузе видно, но тут несправедливость у порога, неужто пройти мимо: войдем же в храм помолиться, как сказано у Луки в главе восемнадцатой.

– Н-да, – говорит Хабеданк, пробуждаясь от своих мыслей. Удивительная женщина эта тетушка, – перевалило за семьдесят, а как сидит! Сама вся подобрана, голубой передник с красной каемкой без единой складочки.

Теперь рассказывает Левин. Какое Хабеданк с Вайжмантелем устроили представление в итальянском цыганском цирке.

– Разрази меня гром! – восклицает тетушка Хузе, но тут же хлопает себя по губам, а Хабеданк запевает песенку Вайжмантеля, и тетушка Хузе сидя подпевает ему и сидя отбивает ногой такт, и откуда-то у нее берется тоненький голосок, и, так как голос у нее вообще-то более низкий, ей скоро не хватает воздуха.

– Гей-гей-гей-гей!

Левин побледнел. Хабеданк это заметил, и тетушка тоже. Как быть? Петь громче, еще веселей? Или как?

Пусть поют.

Пока тетушка Хузе не восклицает:

– Боже ж ты мой, – и, вскакивая, не хлопает себя опять по губам. – Что ж это я, надо вас накормить, вы ведь с самого утра в дороге.

И вот появляется чай, о котором уже упоминал Хабеданк. Будто его вовсе не требуется, но который даже очень хорош от десятка всяких хвороб: кашля и слабой груди, уж наверняка ушной боли, желчного пузыря, поноса и костоеды. И для поднятия духа тоже.

Что тетушка даже переломы лечит и нарывы пользует чайными припарками, не разрезая, значит, и, значит, не оставляя шрамов, известно всей округе. Неизвестно лишь, чья она, собственно, тетушка. Но тетушке все по силам. Завтра она будет в Бризене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю