Текст книги "Избранное"
Автор книги: Иоганнес Бобровский
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
КАФЕДРАЛЬНЫЙ СОБОР, 1941
И услышали мы:
над зимним потоком,
над волнами взорванной
черноты гремит София,
омраченного Новгорода сердце.
Ее не раз окутывала тьма.
Но возвращалось
безоблачное время,
летело на дельфинах
по вспененным валам,
и твои щеки румянцем обжигал
фруктовый сад, и за оградой
странники заплаканные лица
подставляли под золотые
звоны куполов.
София, ночь твоя была
смертельно бледной бездной
полнолунья. В ней ты,
как в ледяном гнезде,
сверкала птицей Алкион.
Сегодня твои стены
от дыма почернели
и двери выбиты огнем.
Зажгутся ли опять
твои потухшие глазницы?
На нашей совести
молчанье
и вопль. Мы видели,
как над равниной
ты поднимала
белый лик.
И вот
заколосился
в топях
гнев.
Гнев, посев тяжелый.
В себе
я отыщу ли слово,
что просветлит
мои зрачки?
Перевод Георгия Ашкинадзе.
СООБЩЕНИЕ
Байла Гельблунг,
бежавшая с эшелона
из Варшавского гетто,
девочка,
блуждала она по лесам
с оружием, и партизанку
схватили
вблизи Брест-Литовска,
она была в польской шинели,
ее допросили немцы,
офицеры, осталось
фото: молоды офицеры,
мундиры их безупречны,
безукоризненны лица,
выправка их
безупречна.
Перевод В. Куприянова.
СЕЛЬСКАЯ ЦЕРКОВЬ, 1942
Дым
над сложной кровлей, над срубом
бревенчатым. След вороний
петляет по склону. Река
окована льдом.
Здесь
отблеск огня, разворочены
камень, купол и свод,
взорваны стены.
Тут стояла деревня
на всхолмье, река,
как белый ягненок,
в апреле резвилась у двери.
В круглой излучине
ветер играл.
Теперь он бродит как тень
и мрачно, голосом хриплым
трубит над горой.
Только ворон,
каркая, вторит ему.
Перевод Г. Ратгауза.
ТОМСКАЯ ДОРОГА
Как ни кричи,
не прорваться сквозь ветер,
бьющий по канатам арфы —
жилам звериным, на сучья
березы накрученным.
Холмистые цепи,
слышу арфу за насыпью,
однако не вижу дороги.
Елизавета
сказала когда-то:
Вдоль Томской дороги
крестьяне ставят на окна
квас и хлеб к ночи,
чужестранец проходит,
мимо шагает, никто
не назовет его «пленным»,
а только «несчастным»,
у него была сотня имен,
каждый мог его окликнуть.
Дорога, говорила Елизавета,
тянулась, как летнее небо
в пене цветенья,
огромные деревья подпирали небо,
но выпал снег,
пришла Елизавета
годы спустя,
братья стояли на берегу,
вышел внук на дорогу,
удочку бросил в траву.
Перевод Е. Витковского.
ДЕРЕВЕНСКАЯ МУЗЫКА
Еду в путь последний свой
с непокрытой головой
на дубовом челноке
стебли руты в кулаке
и по дружеской толпе
мой челнок плывет не тонет
этот жарит на тромбоне
тот долдонит на трубе
те толкуют вдалеке:
все он строил на песке
Над колодцем лыс и гол
журавель – раздетый ствол
а с него ворона: карр
отобрать у дурня дар
бросить руту на тропе
но никто меня не тронет
этот стонет на тромбоне
тот рыдает на трубе
от него – твердит народ —
время скоро уплывет
Еду значит в мир иной
с непокрытой головой
лунный свет на льду лица
у глупца у мертвеца
сверху ходят по траве
раздается крик вороний
там играют на тромбоне
там играют на трубе
я лежу себе в песке
стебли руты в кулаке
Перевод В. Леванского.
ДОРОГА К ДОМУ
Синь.
Ветры.
Высокая сосна.
Ее журавль облетает.
На лесистом склоне
скромное беленое
жилище,
зеленое свеченье
ивняка.
Ветер. Он вел меня.
Я рухнул у порога.
Он наклонился.
Ему я не товарищ.
Ведь я бескрыл и шапку
вечером
закинул к птицам.
Смеркается. Мышей летучих
крылья касаются моих волос.
Пусть сломан руль, не утону,
как посуху пройду я по воде.
Перевод Георгия Ашкинадзе.
ОТЧЕГО МЫ ТВЕРДИМ
Отчего мы твердим
о дереве, птице в полете,
и о рыжей скале,
разбившей зеленые волны,
и о рыбе
в кружеве пены,
когда уже поздно и сумрак
укрывает леса?
Эти краски, рисунки —
игра,
и, боюсь, не к добру.
Чей же сон я забыл:
камня,
дерева,
птицы летящей,
кто мне скажет? Или в потемки
канут их голоса?
Боже, если ты есть
и ты позовешь меня, боже,
я помедлю,
помедлю немного,
пойду поброжу.
Перевод В. Леванского.
ЮНАЯ МАРФА
В травах забытья, в змеиных гнездах
застывает желтая жара,
прочь ступает зыбкая, как воздух,
Марфа, истомленная сестра.
Тайну до сих пор скрывая в лоне,
память о ночах хранит она,
старину поет. На небосклоне,
на земле заткала все луна.
В полном мраке, над заросшей кручей
падает на камни узких троп.
О, когда ты в лес придешь дремучий
разыскать, рыдая, Марфы гроб?
Перевод Е. Витковского.
МИЦКЕВИЧ
Я перед рощей дубовой,
замок затих, и свечу поставила мать
перед ликом у Виленской брамы,
над рекой неслись паруса,
ястреб пронесся в дыму,
над синевой,
алый вечер за ним пришел.
Дни прошли в городах,
дни прошли на дорогах,
горный обвал по имени Крым,
перед морем дорожная пыль поднималась,
повозка катилась в степях Аккермана.
Я свыкаюсь со счастьем,
я думаю: это легко,
я думаю, голос мой крепнет,
я ливень пью,
головой прислоняюсь к стенам Парижа,
небо я пью как уста, и я вижу
ястреба, взнесенного ветром
над рощей дубовой, река
вьется внизу, на равнине,
а там, в вышине,
в предрассветных сумерках
над лесами, над селами —
день, пылающий гневом,
мятеж.
Я приду, утомлен
болтовней и напевом шарманки,
но в ушах все звучат
призывы этюда,
я привстану над пропастью,
я жадно буду ловить зовы и звуки
дрожащим алчущим ртом,
я скажу: это легко.
Перевод Е. Витковского.
БАХ
Городская свирель —
сей муж своенравный, со шпагой,
как с мелодией сентиментальной
(и представьте себе,
человек деловой, с головой),
детской радости полный
там, где плещет волна, там, где время
как живая вода.
Оттого с ним и дружат
и нагой Иордан,
и беременный небом
Евфрат.
Нет, ему не забыть
биенье залива морского
и того, кто незримо
ступал за огнем уходящим,
окликая планеты,
задыхаясь в древней тоске[8]8
Вторая строфа относится к пребыванию Баха у Букстехуде в Любеке. – Прим. автора.
[Закрыть].
И порой, то ли в Кётене,
где блещет придворная музыка,
то ли в Лейпциге
(роскошь бюргеров, великолепье) —
приближается звук,
возникает то самое – вновь.
Под конец
он не слышит уже
ликованья вешнего Троицы
в трубном пении меди
(до которой – 16 футов).
Только юные флейты
бегут перед ним, танцуя,
когда он, утомленный,
нотные бросив тетради,
покидает свой дом старомодный,
чуя ветер летучий, уже
не узнавая земли.
Перевод В. Леванского.
ВРЕМЯ ЩУК
Корни,
ясеня корни,
держите меня,
я – камень в прожилках,
я падаю камнем
из земного пространства,
задетый ласточкиным крылом.
Ласточка, белогрудка, лети
по туманной тропе.
Я выхватил
горькую щуку со дна,
о камень ударил ее.
Пока не поблекла зелень,
репейником
я останавливал кровь.
Скорей уноси меня,
лодка.
Высота посветлела.
Дерево птичьих криков
раскрывает глаза.
Перевод Георгия Ашкинадзе.
ПОЛНОЧЬ В ДЕРЕВНЕ
В распахнутом небе
тяжелым шагом
бредет через тени Сатурн
и свистит своим лунам.
Из провалившейся крыши
был бы он виден, но только
дом, переполненный сном,
словно лесом,
ворочается во сне,
и над дымом его и дыханьем
распахнуты крылья дремлющих птиц.
Пусть не спугнут наших снов
сны чужие и не услышим
гомона звезд и всех
шорохов тьмы, пусть только
кровь шелестит, восходя, упадая,
под сердцем краснокаемной
черновато-синей листвой.
Утром можешь
дым и пепел высыпать в небо
пред грядущим все ближе
шагом Сатурна.
Перевод В. Куприянова.
ВОЛЖСКИЕ ГОРОДА
Прочерк стены.
Башни. Берег уступом. Когда-то
рухнул бревенчатый мост. Вдаль уводили
огнища татар. С бородой клочками
бродячий монах среди ночи
учить приходил. И зори
взрывались одна за другой, кровью
окрашивалась вода.
Обойди вокруг камня.
Здесь в стеклянный полдень
пред народом простер
Минин руку свою. Крик
крепчал над рекою – причалил
Стенька Разин. Выходили на берег —
прибрежные травы по грудь —
казаки из Сибири, леса их
шли за ними вослед.
Здесь
услышал я весть,
возвещенную человеком:
войди в свой дом
сквозь замурованный вход
и отвори окно
для прибоя света.
Перевод В. Куприянова.
ТВОИМ ГОЛОСОМ
Твоим голосом
до ночи
говорит куст ивняка, огни
летят вкруг него.
Водяной цветок в вышине
во мраке плывет.
Своими зверями
дышит река.
В заросли аира
пришел я и сплел мой дом.
Улитка
неслышно
ползет по кровле.
В линиях моей ладони
угадываю
твое лицо.
Перевод Е. Витковского.
КОНЕЦ ЛЕТНЕЙ НОЧИ
Вслед огням
над водой
чертополох
вытягивает шею.
На листьях ясеня
птица расписалась клювом.
У корней камыша пожары
алых рыбьих плавников.
Против славы
ополчилась
пыль.
Туманными столбами
по равнине движется она,
шагает по воде
и мрачно трогает
чистейший пламень.
Перевод Георгия Ашкинадзе.
АИР
Под парусом ливня
носится вой,
голубые крылья
голубь распахнул
над лесом.
Сквозь папоротник
шествует, сияя,
свет
с фазаньей головой.
Лети,
дыханье,
найди жилье,
проникни сквозь окно
и в светлом зеркале
взгляни себе в лицо,
затем беззвучно повернись,
зеленый меч.
Перевод Георгия Ашкинадзе.
ПРИБАЛТИЙСКИЕ ГОРОДА
Свет без восхода-заката.
Гладь воды, оживленная гибелью мотылька.
Дождь есть дождь.
Сквозь лохмотья небес
прорывается ветер,
сеет речной песок, дюну
ведет за моря.
Свет
возвращается
через воды. Дождь
отыскивает путь
вслед за птицами. Пестрые доски
на высоких руинах
прибиты. На них
надписи:
«Было время травы».
Перевод В. Куприянова.
РЕЧЬ
Дерево,
купол обширней, чем ночь
с дыханьем долинных озер,
с шепотом над
тишиною.
Камни
под ногой:
жилы в дорожной пыли
светятся долго,
вечно.
Речь
затравленная
с губами усталыми
на бесконечном пути
к дому соседа.
Перевод Г. Ратгауза.
В ПУСТОМ ЗЕРКАЛЕ
В паводке света плывем
лицами друг против друга,
роща, сверкая, летит
вверх над твоим бедром,
молнии крик мой зовет,
вы приходите издалека,
молнии, пепел,
хлопья пепла
спадают с тебя,
с одежды твоей.
Я склонился к плечу,
вена на шее твоей
вошла в мои губы,
ты не падаешь, я держу тебя
на руках, поднимаю
над бездной тебя,
веди же меня за собой.
Однажды принесу тебе снова
глоток, в небеса
полечу однажды,
но все же спущусь,
и ты услышишь мое дыханье,
и поля услышат тебя
над ветром,
светлый луч заговорит с тобой.
Перевод Е. Витковского.
ГНЕЗДО ПТИЦЫ
Мое небо
сменилось твоим,
и моя голубка
теперь
перелетает к твоей,
я вижу, две тени
упали
в овсяное поле.
Мы сменялись
глазами
и находим
ложе:
дождь,
говорим,
и целая повесть
в одном полуслове.
Зелень.
Я слышу:
на мою бровь
твои губы
с речами птиц
приносят
былинки и перья.
Перевод В. Куприянова.
НОЧНОЙ РЫБАК
В листве
еще не отболела
тишина.
Свет
руками оперся
о камень стены.
От корней ускользает
песок, спешит к воде.
Песок, багровый, шагай
по следу голосов,
сквозь мрак иди
и на рассвете выложи улов.
Засеребрятся бледно голоса.
Укрой,
в тайник зарой,
в прекрасную листву свой слух.
А голоса поют:
мертвое мертво.
Перевод Георгия Ашкинадзе.
КРИПТА. БРАНДЕНБУРГСКИЙ СОБОР
Здесь
вместилище мрака,
но стены со скрежетом
разверсты
навстречу теням и огням,
там проходят
деревья с безлиственной кроной.
Мрак древний, ты
не спускайся под землю,
ни шагу вниз,
сдержи дыханье, крик:
кто глаза мне закроет, кто
мне руки поднимет, кто
мои волосы понесет?
Ты говоришь: чтобы вечер
не приходил – ведь он приходит,
дымясь над водой, он называет
с другого берега
имя свое беззвучно, —
чтобы он не пришел,
колокол камнем встревожь,
и медный герой зазвучит,
на зов его
ветры
бескрыло восстанут
и побредут
босиком.
Перевод Е. Витковского.
ДОМ
1
Скользит над кровлей свет
за черной птицей вслед.
Стирает ветвь бузины
черты руки со стены.
Шпорник на клумбе в саду
не слышит, как я иду.
Дождь пишет, кровлю тревожа:
мне здесь приготовлено ложе.
2
У стены беседу
тени ведут:
как оденемся мы
сегодня?
В волосы воткнем дрожащий
цветок; над глазами
приклеен усик зеленый;
трилистник на груди.
Тени, ступайте вперед.
Ведь свет вначале
шагает так робко,
укажите ему дорогу.
По склону вниз,
при крике петуха,
над крышами зарю зовущем,
к речам звериным,
скачками по песку двора.
Тени, уйдите от двери.
Тени, уйдите от окон.
Выступите под крышей,
дрожащие усиков тени,
тени лоз виноградных,
тени, скажите:
тебе здесь суждено остаться.
Перевод Е. Витковского.
ВНОВЬ ПРОБУЖДЕНИЕ
Здесь
пустая
страна,
сквозь ее полотно
зеленью всходит иная, под спудом
бывшая болью
некогда
раньше. Восходит
она из времен чумы, бела
от костей, позвонков и ребер,
от россыпи извести.
Сочти
травы,
сочти
нити дождя,
и свет, и листья
сочти, и впиши
собственные шаги, оживи
словами
кровь в деревьях и
в легких, со стен
и ступеней ржавь
соскреби, пусть она
разъедает
теперь
язвы
твоих ладоней.
И не время думать о ней.
Нынче время для капель
на стеблях, для обновленной
травы и для глаз,
впервые открывших листву.
Перевод В. Куприянова.
МОГИЛА ЗИЛЬХЕРА[9]9
Фридрих Зильхер (1789—1860) – немецкий композитор, автор романсов и песен на стихи Гейне, в том числе «Лорелеи». – Прим. перев.
[Закрыть]
Скамейка сбоку, место для отдыха
под сенью листьев, крест над могилою
и деревцо; в молчанье вечном,
вслед наступившем за песней братства,
в молчанье без имен и без памяти.
Лишь тень от рук повисших и сомкнутых,
речей ушедших отзвук. Больше
нет ни вопросов здесь, ни ответов.
Перевод Е. Витковского.
ОТЧУЖДЕНИЕ
Время
бродит
в платье
счастья
и несчастья.
И несчастный
говорит картавым криком
аистов, но аисты его
избегают, мрачны
его перья, тень его ветвится,
ночь вокруг него, и путь любой
его уводит в воздух.
Перевод В. Куприянова.
НОВЕЛЛЫ
БЕЛЕНДОРФ
Сим необычным способом.
По скудности моих финансов.
Вот что можно прочесть в митавских «Ведомостях для образованных читателей», 1809 год, номер двадцать четвертый, речь идет о некоем Белендорфе, Казимире Антоне Ульрихе Белендорфе, родом из Митавы, который в этой газете ходатайствует перед балтийскими торговыми домами о выдаче ему заемного письма на сто талеров, каковое будет оплачено в Бремене.
Белендорф. Что известно об этом Белендорфе?
В пасторате Роденпойс говорят: молодой человек крайне странного нрава, волосы на затылке свисают, как овчина, но таким он был шесть лет назад, а потом его и след простыл. Гувернер Бендиг из Малого Вендена уверяет, будто Белендорф в Берлине издал какой-то «Поэтический альманах» и вообще занимался поэзией – в Иене и, как говорят, также и в Гомбурге, где обретался среди поэтов, которые били там баклуши при дворе какой-то ландграфини или принцессы. Но ведь сам-то Бендиг – санкюлот! Да и эта новость не самая свежая. Стишки Белендорфа, однако, известны. На восьмидесятилетний юбилей генеральши фон Розенберг и еще сия песенка в вышеназванных «Ведомостях»:
Ухожу я, странник вечный,
В путь без отдыха и сна.
Сочинитель не назван.
– Нет, это вовсе не Петерсен, – заявляет редактор Гензлер. – Говорю вам, это Белендорф. Ах да, ходатайство о кредите? Вы полагаете, никто не отзовется? Беренс, Гарткнох, Штрем. Господи, кому это нужно.
Он уверяет, будто тайный советник Вольтман предлагает ему профессуру. Как, в Бремене уже есть университет? А вообще-то он разве в Митаве сейчас, этот Белендорф?
– Чего доброго, он еще предложит издателям свои сочинения, – говорит редактор Гензлер. – Интересно, кому они нужны. Господи боже, тоже мне, сочинения.
«Уголино Геррардеска». Трагедия. Издана в Дрездене в 1801 году.
«Фернандо, или Святость искусства». Драматическая идиллия, издана в Бремене в 1802 году.
«История Гельветической революции» в четырех книгах. «Вольтманова библиотека истории и политики», выпуски десятый и одиннадцатый.
Возможно, он был на хорошем счету там, в Германии. Но сейчас он здесь, и о нем что-то не слышно.
Так у нас и повелось с некоторых пор: молодые люди, наделенные талантами, вылетают из родного гнезда и производят фурор там, на чужбине, а после возвращаются домой, ничего не добившись. И зачем только все это образование? Так говорит наш старший проповедник Гейнце, говорит пасторша Гизе из Роденпойса.
Вот она собственной персоной едет с патроном – бароном фон Кампенгаузеном – в его карете. Едет в Подекай. Они миновали уже имение Гензельсгоф, и тут барон говорит:
– Послушайте, дражайшая.
Сим необычным способом.
По скудности моих финансов.
Дождь. Дождь и дождь. За дождем пустота. Она кажется белой. Волосы, белые волосы безглазого существа, которое поднимает свое белое лицо над кромкой. Над кромкой. Какой кромкой?
Земля когда-то была плоским кругом, потом шаром, теперь снова стала кругом. Куда бы я ни ступил, она проваливается под моими ногами, черная земля податливее, чем белая, она проваливается всюду, куда бы я ни направился, – в Гальтерне, Штраздене, Риттельсдорфе, Вальгалене, в Бирше, – и я протоптал уже большую, широкую долину на этой плоской земле.
И вот начался дождь. Долгий дождь. Дождь, дождь и дождь. Но когда-нибудь утром море хлынет на прибрежный песок или же ночью захлестнет высокие дюны, хлынет и вломится в долину. Все затопит – Гальтерн, Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш.
– Господин барон! – кричит цыган Кашмих, конюх, и подбегает к нему. – Вы простудитесь, господин барон.
– Да, да, верно, – отвечает тот, но почему-то не встает с земли, подползает к забору, к белому обструганному столбу и ощупывает его руками.
– Все записано, – говорит он и трогает кончиками пальцев плоские борозды, которые провели по дереву древоточцы. – Все записано. Про долину, и как море хлынет в долину, скоро, нынче ночью.
– Господин барон, послушайте. Госпожа майорша мне строго наказала.
– Верно, верно.
Так они возвращаются назад под дождем, коротышка цыган и босой долговязый юноша в вымазанных панталонах, идут в имение через овечий выгон.
– Пускай идет куда хочет, Кашмих.
Вот что сказала на самом деле госпожа майорша. Нет, говорит Кашмих, так не годится. И Кашмих снова ведет Белендорфа к воротам усадьбы, а потом и в дом, и не с черного хода, а через парадный.
– Вам, Белендорф, доверяю учить моих сыновей. Вы человек образованный, приоденьтесь.
В Иванов день он появился в здешних местах и задержался на время, как, говорят, везде задерживался, жил то в пасторате, то в имении майорши Клингбейль, то тут, то там, оборванный, без паспорта, но именно тот самый всем известный Белендорф, со своими путаными речами о море, которое хлынет и все затопит, об унгеровской газете, издаваемой в Пруссии, о тайном советнике Вольтмане и каких-то господах Гербарте и Фихте, о моряке по фамилии Синклер[10]10
Исаак фон Синклер (1775—1815) – немецкий республиканец, поэт и дипломат; Иоганн Гербарт (1776—1841) – выдающийся педагог и философ; Иоганн Готлиб Фихте (1762—1814) – знаменитый немецкий философ, приверженец Французской революции. Все они были друзьями Белендорфа. – Здесь и далее прим. перев.
[Закрыть], о каком-то, судя по его словам, моряке или морском офицере.
Он уже несколько недель здесь, в имении и пасторате Гальтерн, небезызвестный Белендорф, но теперь, раз он прилично одет, стало быть, он человек достойного происхождения, человек уважаемый: господин гувернер и, стало быть, настоящий господин. Господин гувернер Белендорф.
– Кашмих! – кричит госпожа майорша.
– Да, да, знаю, – отвечает лакей Кашмих.
– А что делает епископ, господин гувернер? Вот начинается революция, уже началась, а он сидит на своем стуле в церкви, красиво одетый.
– Henri, – говорит Белендорф, – в Швейцарии нет епископов.
– Ну тогда пробст или городской пастор.
Henri – самый младший из трех молодых господ фон Клингбейль, он задает вопросы. Его шестнадцатилетний брат ничего не спрашивает. Семнадцатилетний тоже.
– В Риге, – говорит Henri.
Да, в Риге были епископы. Один весь побагровел от пьянства, другой рехнулся и стал ловить мышей в церкви, прочие же надели кольчуги и погнали в Латгалии крестьян вниз до Литвы или вверх, через реку Нарву. Не будем о них говорить.
– В Лозанне, – говорит Белендорф, – в девяносто седьмом году революция была у самого порога, она вышла на улицы в кантонах Ваадт, Унтерваллис и в городе Женеве. Мы стояли над озером, озеро большое, но видимость была отличная, казалось, до другого берега – рукой подать. Мы окликали людей на том берегу; они, наверно, слышали нас в Эвиане, в Тононе, во всем Шабле; и нам казалось, весь мир вышел нам навстречу, распахнув объятья.
– Господин гувернер, наша матушка, госпожа баронесса, интересуется, каков наш avancement[11]11
Успех, продвижение (франц.).
[Закрыть] во французском языке.
Это опять два старших брата.
– Лагарп, – говорит Белендорф, – призвал французов. Но еще до того, как они явились, высшие сословия, городские магистраты и знатные семейства успели собрать верных им людей и послали их туда, где уже вспыхнул пожар, – в кантон Ваадт, и в крепости, и в сельские общины.
– И революции пришел конец, – говорят молодые господа Клингбейль.
– Но в девяносто восьмом году явились французы с новою конституцией Петера Окса[12]12
Фредерик Сезар Лагарп (1754—1838), Петер Окс (1752—1821) – швейцарские политические деятели, защитники умеренных свобод.
[Закрыть].
– А вы сами бежали в Гессен, господин учитель?
– Я написал обо всем этом, – говорит Белендорф.
Он становится возле окна. Часы уже пробили полдень. Какая ранняя осень в этом году, ведь еще только август.
– Завтра продолжим беседу. По-французски.
Белендорф стоит у окна. Взгляд скользит по лугам. За окном с каждым днем все пустыннее. Рожь убрали. С горохового поля взлетают птицы, застывают в воздухе, как будто бы там, вдали, кто-то поставил заборы, очень высокие, но они нипочем для птиц, которые ненадолго садятся на них и потом летят еще выше. Один Белендорф и видит эти заборы, высокие обструганные столбы, но они нипочем для моря, когда оно нагрянет высотою с дом, нагромоздит стену на стену и перекатится через заборы, обрушится с высоты, заполнит долину, бурля, похоронит Гальтерн и Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш, мгновенной короною пены оденет колокольню и другой короной, поменьше, – крепко просмоленные башмаки здешнего пастора Рихтера, которые поплывут по волнам.
Все записано. В книге истории, на воротах сараев. Есть знаки в лесу, на поваленных стволах, и на земле, перед дождем.
– Господин барон, – говорит Кашмих.
– Да, ужинать. Да.
Этой ночью Белендорф пускается в путь. Увидит ли кто-нибудь, как он бежит через пустошь? Над ним мчатся облака, закрывают луну, снова приоткрывают ее: лунный свет рыщет в бурьяне, как стая гончих псов, они то кидаются врассыпную, то бросаются на добычу, они то тут, то там, вот уже свет луны вырвался далеко вперед, словно учуяв след.
Белендорф убегает от света, загребая руками, как веслами. Говорит что-то невнятное, как немой. На курляндских дорогах этой ночью нет никого, кто же его услышит? Туман пахнет остывшей золой.
В учительском фрачке, в рубашке с вышитым воротом, рукава слишком коротки.
Речушка Берзе, ясная и спокойная, течет по камням, песчаным отмелям, течет мимо рощицы и мимо развалин замка на левом берегу. На правом берегу стоит Доблен, дома и простая улица. И вот уже светлый день, и Белендорф стоит на этой простой улице в башмаках, в гувернерском фраке.
Прохожие направляют его в пасторат. И он спит целый день. Вечером его берут с собой, он аккуратно причесан, у юстиции советника Мейерса – вечеринка.
– Господин Белендорф, – говорит Мейерс, тоже писатель, который с недавних пор трудится над историей герцогства. Когда-то, говорят, он в честь Екатерины написал оду, которую приняли худо, потому что он назвал императрицу Аспазией и кое-кто решил, что сам он – вот глупец! – напрашивается на роль Перикла.
Мейерс, седовласый Мейерс с наглухо застегнутым крахмальным воротом, говорит:
– Не имел еще чести познакомиться, очень жаль, но тем приятнее, много о вас слышал.
И после второй рюмочки сразу же спрашивает:
– Мы прогнали Наполеона, мы отменили в наших провинциях крепостное право и сохранили рыцарские привилегии; теперь у нас есть свой университет. Позвольте спросить: молодые люди с пламенной душою – мы и сами были такими, – чем они заняты, чему посвящают свой пламень? На наших глазах везде наведен порядок, притом же Священный союз…
– Да, везде порядок, – отвечает Белендорф, – везде умиротворение, не так ли?
– Белендорф, – говорит пастор Беер, – ведь вы – поэт.
– Именно это я и хотел сказать, – подтверждает Мейерс. – Пламя юности, стало быть, отдано поэзии. Какой же расцвет искусств нам предстоит!
Белендорф наливает себе шампанского, оно пенится и льется через край.
– Мы слыхали, милый Белендорф, и, разумеется, читали ваши сочинения. В Германии вы были окружены целым роем поэтов.
Молчишь, Белендорф, огорчен?
Целым роем поэтов. Вспомни: Нейфер, Шмидт, Вильман, Цвилинг, Зеккендорф, Магенау, некий Гёльдерлин, Синклер.
Ты познакомился со всеми сразу? Как это было? Магистр Гёльдерлин жил у стекольщика Вагнера, в Гомбурге замечательный воздух, господин фон Синклер был всегда при дворе, Цвилинг добывал армейское обмундирование.
– Не правда ли, Белендорф? – говорит пастор Беер.
– Это было совсем не так, – говорит Белендорф медленно, и вот сейчас он произнесет тот самый вопрос, который Белендорф твердит везде и всюду, ответ на который Белендорф читает на пнях, на досках заборов, на дверях сарая и на земле после дождя, вопрос, который знаком и знатным прибалтийским семействам, и господину фон Кампенгаузену, и пасторше Гизе, вопрос, с которым Белендорф выходит сейчас из дверей зала, как он выходил из флигелей помещичьих усадеб, из стеклянных дверей пасторов. Каким должен быть мир, устроенный ради блага нравственной личности?
Нравственной личности, ах ты боже мой! Да ведь это каждый из нас, так ответит почти каждый из нас, и пусть он проваливает куда хочет, этот Белендорф! Нравственная личность!
А мир?
Юдоль, ниспосланная нам за грехи наши?
Где, кстати сказать, наведен порядок.
Как он должен быть устроен?
Обратите внимание: должен быть!
– У всех у нас когда-то были идеи, – замечает пастор Беер. – Но говорят: перемелется – мука будет.
А прочие гости, что они говорят? Когда он рассказывает о революции франков и о своей, Гельветической[13]13
Имеется в виду революция в Швейцарии (1798), провозгласившая Гельветическую республику (1798—1803).
[Закрыть]? О Женевском озере и о невообразимо высоких горах? Что говорят прочие гости?
Сидят, прикрыв лицо руками, вздыхают сквозь пальцы. Ужасно. С закрытыми глазами.
Стоит выйти Белендорфу, они говорят:
– Добрый человек наш господин гувернер, ничего не скажешь.
А другие, что они говорят, стоит выйти Белендорфу из зала?
Мейерс говорит:
– Налоговая реформа, как вижу, состоит в том, что все указы и распоряжения собраны воедино: пятый том имперских законов, податной устав. Титулярный советник Мурхграф в Митаве издает все законы в немецком переводе.
– Стало быть, все как и было, – говорит податной инспектор Бергман, – размер податей, вносимых в зависимости от числа ревизских душ, определяют общинные суды, статья двести пятая.
– Однако, согласно постановлению от двадцать пятого августа (параграфы двадцать третий, сто восемьдесят восьмой, сто восемьдесят девятый), статья двенадцатая существенно дополнена. Отныне при неуплате податей, кроме обычных мер взыскания, ясно предусмотрена военная экзекуция.
– Но только не у нас, – говорит Бергман, который еще не обзавелся новым сборником распоряжений да и не желает вовсе его иметь. – Арендаторы платят – и все тут!
– Без сомненья. Но параграфы сто восемьдесят восьмой и сто восемьдесят девятый недвусмысленно подтверждают, что и сами владельцы имений обязаны вносить платежи и сборы в пользу российской короны, ежели их арендаторы им задолжали и суд обязал их работать на землевладельца безвозмездно.
– Да что там, – говорит Бергман. – Во-первых, они уплатят, дело известное. А во-вторых, в любом указе о налогах есть свои пробелы и пустые поля, белые, как зимой в России: вы сели в сани, мчитесь под звон бубенцов через замерзшие озера, через болота, через заснеженные деревни, и кто ведает куда, и кто ведает откуда… Ничего, заплатят. Долг платежом красен.
– Славная поговорка у господина окружного инспектора, да-да, и мне уже довелось ее слышать, – говорит Мейерс. – И разумеется, Курляндия и Лифляндия платят по два рубля пятьдесят восемь копеек с ревизской души, исключая известные списки, касающиеся ученых, и так далее. Кстати, эти списки Мурхграф будет просматривать весьма тщательно.
Везде наведен порядок, и везде умиротворение. Кто же наводит порядок? И какой, собственно говоря? А как же нравственная личность? И как должно устроить мир? Именно должно?
Долг платежом красен.
И на время беглец исчезает совсем. Ее видят на песчаном берегу лифляндской реки Аа и на сыром левом, где река вбирает в себя множество притоков; он переходит через Западную Двину там, где зеленый Огер впадает в мутную реку; быстро, словно прыжками, идет он вверх по реке. Зеленая вода как стекло. По обоим берегам лиственные леса подступают к самой полоске прибрежного камыша, и дно реки, красное, каменистое, уже местами выступает из воды, и теснит прибрежный песок ближе к лесу, и блестит, дочиста вымытое и красное, как кирпичная стена, и осень красная в этих лесах, листья летят над рекой.
«Белендорф, Белендорф!» – кричат птицы и отворачиваются.
Белендорф идет по каменистому берегу. Он останавливается и смотрит птицам вслед. И снова видит письмена, знаки под ногами, врезанные в камень. По этому камню ходили люди, остались следы босых ног. Вот о чем ему надо рассказать в Абсенау и Лауберне, где он выходит из леса и бредет по равнине к северу от реки и живет в деревянных избах, но недолго.
И весной его встречает барон Фиркс из городка Кандау. Белендорф стоит на крепостном валу на коленях и расчищает от земли каменную плиту, но и плита пуста. Тогда он врезает знаки, которые ему попадались то тут, то там, врезает ногтем в нетвердый камень и следует за Фирксом по извилистым улочкам.
Лето до срока возвещает о себе грозами. Буря вырвала с корнем несколько старых деревьев на городском валу. И ночи становятся ясными, луна бела и, кажется, замерла в небе. Крысы выходят из подворотен и амбаров, медленно тянутся через рынок и бесконечным войском, заполняя всю ширину улицы, движутся к городской окраине мимо деревянных домишек, мимо крепостного рва, к самому ручью.
Мимо Белендорфа, который ходит по высокому крепостному валу, перешагивает через обвалившиеся своды, и глухой гул под каменными плитами эхом отзывается на его поступь.
Из развалин угловой башни доносится дыхание гнили и смешивается с душным запахом крушины.
Больше ни слова. Над молчанием теперь каждый день с заливных лугов поднимается утро, белый и серый свет, и резкие крики чибисов словно режут его на части.
– Сумасшедший Белендорф сейчас в Кандау. По слухам. И это не все. Он приедет сюда, – говорит Фиркс своей баронессе. – Осенью мы пригласим его на охоту, позабавимся вволю, когда он будет удирать от заячьего крика.
Ну, осени еще надо дождаться. По дороге в Цабельн много «негерманских» деревень, как их именуют. Здесь видели, как Белендорф шел за упряжкой волов. И снова знаки. На шлеях, на топорище. Следы ладоней.
Здесь, чуть подальше Вальгалена, его встречает Кашмих, который отправился в Штразден продавать лошадей, и заговаривает с ним, но Белендорф отмахивается – так же, как нынче вечером отмахнется госпожа майорша Клингбейль, когда Кашмих расскажет ей о встрече.
Тогда лакей Кашмих идет в кухню и говорит дворовым девкам:
– Эти немцы все одинаковы.
Дождь. Это дождь. Долгий дождь. Земля проваливается у меня под ногами. Я протаптываю большую долину, черная земля податливее, чем белая. И вот туда хлынет море, все затопит: Гальтерн, Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш.
И все записано.
С горохового поля взлетают птицы, высоко над заборами, которые видит один Белендорф, над белыми и свежеобструганными столбами, но морю это нипочем, когда оно нахлынет, перекатится через заборы и заполнит сначала долину, которую я протоптал, и потом всю сушу, которая подымется снова над водой, прежде чем навсегда опуститься. Ничего не останется живого. Я могу уйти.
Вижу: счастлив каждый встречный.
Но друзей не замечаю.
Я не знаю,
Где отрада мне дана.
Так сказано дальше в упомянутых уже стихах из митавских «Ведомостей», мы еще помним их.
Глубокомысленный Мариенфельд гуляет за грядою дюн, фигура, известная здесь и детям и взрослым, но забытая своим церковным начальством в Риге, а ему это все равно или почти все равно, что он забыт здесь, у Рижской бухты, в деревне за песчаными дюнами, за Ангернским озером, – Мариенфельд оглядывает самого себя и удивляется бессилию времени: вот этот сюртук он носит десять лет, а он все такой же.








