Текст книги "Избранное"
Автор книги: Иоганнес Бобровский
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Сюда, к этой буковой рощице в полукилометре севернее шоссе, ведет проселок, который, войдя в рощу, становится просекой. А когда вы как следует отшагаете по просеке и вам навстречу вот-вот засквозит солнечный простор полей, вы увидите дом под широкой сенью буков, этакий неторопливый, спокойный дом. В этом доме живет Ян Марцин. С тех самых пор, как дом существует.
Ян Марцин будто бы отец Скарлетто, ходят такие слухи, хотя наверное никто не знает. Живности у него всего-навсего несколько коз с коричневыми полосами вдоль спины, да стайка черных кур, да пестрый петух. Марцин живет здесь постоянно, другие, кого вы у него встретите, только гости.
Гостям тут переводу нет. Темный элемент, по мнению жандарма Кроликовского, – он вбил себе это в голову и теперь то и дело сюда завертывает на своем мерине Максе, хоть ни разу еще не напал на след того, что ему мерещится: ни на беглых батраков из поместья Чибож, ни на браконьеров, ни на контрабандистов, промышляющих в одиночку на свой страх и риск. Здесь бывает совсем другой народ, и только одно непонятно, почему постоянно другой: кто приехал надолго, кто заглянул мимоходом, иные заскочат на минуту, но и это всегда не те, кого ищет Кроликовский; иные располагаются как у себя дома, но и эти Кроликовскому без интересу, а бывают и совсем необычные гости, такая пара вот уже два дня как живет у Яна Марцина.
Они проводят под крышей всего лишь несколько часов, неприютную предрассветную пору. Остальное же время гоняют по окрестностям, полеживают на опушке, доходят до самой Струги и полощут ноги в воде, а потом возвращаются с двумя букетиками незабудок и с волчьим аппетитом – до всего решительно, кроме приятных разговоров. Яна Марцина это, впрочем, не смущает, он и сам не из разговорчивых, разве что скажет про себя: «Могли бы что и надеть», – соберет в охапку одежду – юбку с блузкой, куртку, штаны да две полотняные рубашки, брошенные на постель, и аккуратно все сложит на лавку у изножья кровати. И только тихонько насвистывает. Да, необычная пара.
Мари подоит коз, Левин тут же выпьет половину молока, потом они снова убегают, иной раз голоса слышны совсем близко, но напрасно бы вы стали их искать. А сейчас они сидят на лугу под дождем. Это та пора, когда распевает иволга, особенно в том месте, где кончаются красные и откуда тянутся белые буки, так называемые carpinus betulus. От пения иволги глаза застилает слезами, ее заслушаешься – и уже ничего не видишь, а если ты стар, как Ян Марцин, то прислонишься к дереву и только губами шевелишь, вслух же ничего не скажешь, разве только:
– Ах ты боже мой!
И на лугу слышно пение иволги. Но вот брызнул дождь, и она умолкла. А Левин и Мари все сидят на траве нагишом, сидят и кричат наперебой: «Вот, вот, вот!» И опять: «Вот, вот!» Они считают дождевые капли, каждый считает те, что достаются другому.
Дождь еще только накрапывает. Еще кажется, будто каждая капля испаряется, едва прикоснувшись к накаленной коже. Упав, она рассыпается пылью, смотришь – исчезла, и помину нет. Но дождь набирает силу, капли падают все чаще – участился и счет, он становится все громче, переходит в крик, и вот уже волосы Мари свисают ей в лицо намокшими черными прядями. Она привстала на колени и выпрямилась, оборотясь к Левину, который все еще лежит на боку и только помахивает рукой. Обеими руками Мари откинула волосы, пригладила их руками, собрала в копну, приподняла к затылку, а затем опустила на шею, крепко-накрепко отжала, и вода ручьем заструилась между лопатками и по спине. При этом плечи ее отогнулись назад и выпуклость живота под грудью выступила вперед.
– Ну, чего тебе? – спрашивает она Левина.
Да, на что это Левин так смотрит?
Он все еще лежит на боку и только чуть приподнялся на правом локте. Что-то он увидел на лоне Мари, что-то, очень для Левина забавное. Дело в том, что дождевые капли – одна, другая, третья, – падая на треугольник волос, повисают на них, а потом скатываются вниз и тянут их за собой, заставляя ложиться. Но, глядишь, то здесь, то там, то вон там – волосок за волоском снова поднимается и встает, такие уж они непокорные. До чего же это забавно! И Левин смеется.
– Ну, что ты там увидел? – удивляется Мари. Она все еще отжимает волосы.
Что может Левин сказать на это? Как хорошо здесь, на лугу! Как хорошо здесь, под дождем! Бывало ли когда так хорошо?
То было еще задолго до дождя, время подходило к полудню. Старый Ян Марцин расхаживал по своему домишку, топал по истертым половицам, где поправит сбившееся лоскутное одеяло, где отщипнет нагоревший фитилек сальной свечи. И нет-нет да и сделает презрительную мину. Раз, другой, третий. С этой, третьей, миной становится он к окну.
По просеке, тянущейся от шоссе, подъезжает пеший жандарм Кроликовский. Ян Марцин состроил четвертую мину. Кроликовский останавливается у крыльца и с высоты своего мерина кричит:
– А ну, выходи!
И в эту самую минуту Ян Марцин показывается в дверях.
Кроликовский, как всегда, озадачен, сейчас он даже особенно озадачен: старик здесь один. Он слезает с коня и подходит к двери. Ян Марцин пропускает его. Кроликовский проходит через обе комнаты, не замечая кучи платья на скамье, проходит назад и снова ничего не видит, а потом садится в седло и трогает мерина. Ян Марцин стоит в дверях и провожает его взглядом. А когда гости возвращаются уже порядком после дождя, он ничего им не рассказывает. Не успел Кроликовский ускакать, как пошел дождик. Уж не для того ли, чтобы смыть следы докучливого всадника? Зачем же я стану им что говорить!
– Впервые живу! – восклицает Лео Левин.
Они сидят в горнице втроем. Ян Марцин им кое-что рассказывает. Старые побасенки. Про Лею Гольдкрон, что бродила по стране босиком, и где ни пройдет со своей красной гривой, там горят господские дома. Пока старый князь, проживавший в своих Рыпинских владениях, где был у него летний дворец, не велел ее поймать, прельстясь ее красотой. Она же спустя долгие годы утопилась; пришла на озеро во всем своем убранстве и всех украшениях, сложила их на берегу и ступила в воду, как и пришла, нагая, но теперь уже старухой и еле передвигая ноги.
Он кончил, и стало слышно, как трещат сверчки. Они жили в пазах стен, заделанных старым мхом. Левин как-то советовал Яну Марцину вытащить старый мох и заменить его свежим. Но старый Ян только головой покачал.
И сейчас Левин понял – так оно и должно быть. Он стал среди комнаты и сказал:
– Никуда я не уйду отсюда!
А Мари закрыла лицо руками и сказала, не опуская рук:
– Мы завтра же отправимся домой.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Пункт пятнадцатый никакого отношения к нашей повести не имеет, зато имеет прямое отношение к нам. В не совсем точной передаче он гласит: грехи отцов взыщутся на детях до третьего и четвертого колена.
Итак, мы говорим об отцах или дедах, хоть и не следовало бы забывать, что отцы и деды – те же дети, только в третьем, четвертом или двадцать седьмом колене. Тут лишь копни – и концов не сыщешь. Мы повсюду вокруг находим виноватых и смотрим на них с осуждением, а сами тем временем, быть может, втихомолку выгораживаем себя.
А ведь, к примеру сказать, эта повесть пишется для нас, для нашей пользы.
«Милый человек, прости!» – читаем мы в «Музыкальном вертограде» Альберта, изданном в 1641 году, и это, как явствует уже из обращения, напоминает нам о бренности человеческого рода, о чем, однако, мы предпочитаем не вспоминать. Вайжмантель незнаком с этим кенигсбергским изданием, хоть музыку ту можно исполнять в три голоса на прекрасные тексты, вокалитер или в сопровождении инструментов. И все же Вайжмантель говорит теми же словами, что и означенный маэстро Альберт:
– Милый человек, прости!
На что Хабеданк:
– Что ж, ступай!
Однако Вайжмантель не прочь пройти с приятелем еще десятка два шагов до небольшого пригорка против Неймюля.
Они и на сей раз возвращаются лугами, что тянутся вдоль Древенцы, как возвращались недавно. Забыты штрасбургские похороны, забыт и новый капеллан, они толкуют о лошадях, в частности о сивой кобыле из Кладруба, что в Богемии. Куда уже только ее не носило! Недолго пожила в Челенте, ожеребилась в Розенхайне, а теперь она в Брудзаве и уже перепродана в Линде.
Тем временем приятели взобрались на пригорок.
Но Вайжмантель не повторяет свое «прости». Он стоит и не произносит ни звука. Как и Хабеданк.
Там, насупротив, где Пильхова хибара отстояла свои тридцать-сорок лет, стоит один лишь жандарм Кроликовский, а больше ничего нет, если не считать остатков забора. Правую руку Кроликовский заложил за борт мундира в двух ладонях от воротника. Так он стоит, и Хабеданк направляется прямехонько к жандарму. А Вайжмантель словно к месту прирос.
– Господин жандарм! – говорит Хабеданк.
– Заткни хайло! – откликается Кроликовский. И, спохватись, как он есть должностное лицо: – Молчать, ртом не разговаривать!
И здесь-то, на обугленных останках Пильховой хибары, Хабеданка – именем закона и властью Кроликовского – берут под стражу. И переправляют в Бризен. Показания же Вайжмантеля, как личности, не имеющей постоянного местожительства, в расчет не принимаются. Властью того же Кроликовского.
«Поджог», – заключает секретарь Бониковский, а судья Небенцаль: «По тяжкому подозрению».
Дознание производится в бризенской городской тюрьме. И как неизбежный вывод – обращенный к штрасбургскому полицмейстеру запрос следующего содержания: действительно ли арестованный, согласно его показаниям, участвовал в погребении (по католическому обряду) Замюэля Цабеля, штрасбургского мещанина-земледельца? Совместно с личностью, именуемой Вайжмантелем. И если да, то когда именно и до какого времени его видели в Штрасбурге?
– Ведомо нам, аще кто возлюбит бога, тому всякое его деяние во спасенье.
Это говорит проповедник Феллер в Неймюле, посиживая в чистой горнице моего дедушки.
На что дедушка:
– Не только что ведомо, а мы видим это снова и снова.
– Аминь! – ответствует проповедник Феллер, что должно означать: «Быть по сему!»
– И так оно и есть на самом деле, – заключает мой дедушка.
Эти слова вполне могут составить наш шестнадцатый пункт.
Да-да, говорит про себя Феллер. Зря я волновался. Все обошлось как нельзя лучше. А что он тогда в Малькен съездил, подумаешь, велика важность! Еврей убрался восвояси, о процессе и думать забыли, да и цыган сидит под замком.
Больше Феллер, правда, ничего не знает, но и этого вполне достаточно.
Мой дедушка посылает тетку-жену за вином своей гонки. А теперь можно и встать, поднести стаканчик к окну да полюбоваться, как полуденное солнышко сияет сквозь чистую, будто слеза, влагу. Таким днем, как сегодня, можно гордиться.
– Все как по заказу, – говорит дедушка, – мне и халупу ту покупать не придется.
– Должно, молнией в нее ударило, – говорит Феллер и, позволив налить себе по второму разу, добавляет: – Тем более что и молнию подхватил Кроликовский, и теперь она в надежном месте под замком.
После третьего шкалика он возглашает:
– Правая молитва доходчива.
А с четвертым в руке выносит всей этой оказии окончательный приговор:
– Несомненно, то был суд господень. – А также: – Десница господня всегда побеждает.
– Можешь сказать об этом слово в следующее воскресенье, – замечает дедушка.
– Долгом почту, – заверяет Альвин Феллер. И с тем идет к себе домой.
А в доме ни души. Он обходит ригу и хлев, заглядывает в каждый угол и приглушенным голосом зовет: «Йозефа!» – но уже знает: Йозефа где-то шляется.
Подожду ее здесь, решает Феллер, войдя в кухню, но он не в силах усидеть на месте. Заходит к одному, к другому соседу и повсюду слышит, что Йозефа побывала и здесь, но давно как ушла.
– Я и повторить не решусь, что она тут несла, – говорит Барковский, а Рохоль прямо в лоб спрашивает:
– Это она от тебя слыхала?
Розинке косится:
– Вы ведь никогда ко мне не жалуете. Или вас какая надобность привела?
А Томашевский:
– Поостерегся бы, брат Феллер!
Итак, Йозефа Феллер обегала всю деревню. Сейчас она уже на выселках. Народ собрался у живодера Фрезе: Ольга Вендехольд и Файерабенд, престарелый Фенске из Садлинок и поляк Герман. Йозефа им и выкладывает все как есть:
– Его это, старикова, работа.
– Даже если так, – замечает Фенске, – кто на него докажет?
– Как тогда с мельницей Левина, – подхватывает Ольга Вендехольд. Она снова раскладывает карты и, озабоченно наморщив лоб, дамой треф почесывает свой пучок на затылке.
– Тьфу, дьявольщина! – выругался Файерабенд и хватил шапкой о стол. – Что ж, так оно и будет до скончания века? А твой-то, видать, с ним заодно?
Йозефа, надо ей отдать должное, не так уж пьяна, чтобы пропустить такое мимо ушей. Она оставляет бутылку на столе и со всех ног бежит домой. Входит в свой уютный двор. И налетает на Феллера, который ждет ее в дверях дома. Увидев ее, Феллер впервые теряет всякое самообладание.
Первый крик, что вырвался у него из глотки, он еще успел поймать зубами. Подняв «Глас верующего», он с силой ударил Йозефу по лицу. Но за первым следует второй крик. Феллер не успел его удержать, и он взвился до свежепокрытой крыши и улетел за ограду.
Зато уж третий крик так и застрял у него в глотке. Феллер швыряет прочь книгу и хватается за щеку, он видит: Йозефа повернулась и не спеша вышла за ворота, не спеша спустилась по улице и растворилась в сгустившихся сумерках.
Догнать ее и за волосы притащить назад?
А может, никто не видел?
С этой мыслью он возвращается домой: судьба правого претерпеть многое. Правым он считает себя.
Хабеданк между тем сидит в Бризене. На деревянных нарах. Без скрипки. Скрипку он поручил заботам Вайжмантеля. Мари и Левин уже в дороге, они миновали Гарцево и еще засветло доберутся до Полькау.
Ветер гонит туман со стружских лугов до самого шоссе. Какое облегчение после тяжелого дня! Еще можно различить гряду холмов, что тянется с востока и упирается в берег Струги. Они хорошо видны на фоне темных лугов, на них еще медлят отблески заката. Но вот уже выглянула первая звезда. А с поросших камышами прудов, что лежат западнее, доносится гуканье жерлянок.
– Твоего отца не так легко запугать, – говорит Левин.
– Легко-то не легко, – говорит Мари, – но сколько же можно?
Да, сколько же можно? Хабеданк утомлен годами, он уже не тот, что был, они с Вайжмантелем – два сапога пара, а ведь Вайжмантель – старик. А пожалуй что и можно, пожалуй что и выдержит. Ведь Хабеданк – цыган. Он выдержит даже здесь, в этой, как говорится, бризенской каталажке – в бризенском остроге, этаком казенном сундуке, кирпично-красном, утыканном железными прутьями здании, откуда не увидишь, как восходит на небо księżyc или la lune, проще сказать, луна, или месяц, или, как мне, может быть, кто-нибудь подскажет, кто еще помнит: цыганское солнце; кто помнит, как этот месяц или луна, белая, круглая и чужая, как вода, плыла над лесами, когда огни на земле померкли и вовсе угасли и лихие щеголи-разбойники спустились с гор к своим девушкам, одетым в парчовые наряды, перехваченные поясами кованого серебра, нарядными шалями, шитыми бисером, или пестроткаными лентами. И девушки вышли к ним с звонкой песней, и, услышав ту песню, разбойники укрепились духом и никогда уже ничего не боялись.
Но даже и здесь, откуда не увидишь ни месяца, ни луны, где только сгущается тьма и всегда темней, чем на дворе, и только решетчатое оконце, этот люк, расчерченный вдоль и поперек, чуть светится под потолком, – даже и здесь Хабеданк ничего не боится, он, этот настоящий цыган, у которого есть скрипка и который потому лучше кого другого знает, что такое вечер и темная ночь.
Он сидит, свесив ноги, одинаково готовый и сам вставить слово, и помолчать, ведь он не один в остроге и даже не один в камере, с ним сидят еще трое – один совсем мальчишка да двое лет по сорока, они гуторят меж собой, и Хабеданк охотно их слушает.
За последние три месяца ему пришлось говорить лишь о том, что уже всем известно, но о чем эта троица и краем уха не слыхивала. Ничего о мельнице, как той, так и другой, ничего о Кроликовском и о Пильховой хибаре. Словом, как есть ничего. И только малый имел кое-какое понятие о Неймюле – где он, по крайней мере, расположен. Он как-то побывал в Голюбе. Стало быть, наплывная мельница на Древенце, говорит малый.
То-то и есть, что не наплывная, а совсем наоборот, что одна, что другая, да и не на Древенце вовсе. Но уж если рассказывать, то как следует, по порядку.
Итак, небольшой приток Древенцы, быстрая речушка, на правом берегу два искусственных пруда, и оба принадлежат хозяину большой мельницы. А мельница та стоит – или, лучше сказать, покоится – на двадцати четырех сваях, укрепленных штуцерами и подпорками, обитыми жестью для защиты от льда. И уставлено на мельнице большое подливное колесо и жернова на совесть. Там двоим работникам хватает работы. Теперь-то старик, слышь, обоих уволил. Да они не торопятся уезжать. А другая мельница, много меньше, только прошлый год ставлена на живую руку. Сам Левин из Рожан, он еще дома у себя обучен этому делу, вот и сварганил себе мельничку чуть пониже по реке. Всего-то четыре сваи, да балки, да доски, да легкое колесо, потому река здесь мельче, а как эта шалашка на честном слове держится, то он и раздобыл две цепи и укрепил мельничку, поставив ее на якоря супротив течения. И как она устояла зиму и весну, это просто удивляться надо. И дело у него бойко пошло.
– Хитрюга твой еврей, – говорит малый. – Приезжает с голой задницей и сразу же дела делает.
– Да с чего ты взял? Совсем не с голой задницей, а с деньгами. За каждую плашку деньгами плачено, да из Голюбы на телеге привезено. Я ему еще гвозди ковал и обшивку делал, за два дня все было готово. К нему никто и глаз поначалу не казал.
– Да и с какой стати? – отозвался один из слушателей Хабеданка, усатый, это он в «Немецком доме» Вечорека исколошматил отставного ротмистра, господина Лоевского, старого пьянчугу. Этот ротмистр времен царя Гороха уже не первый раз бахвалился, что нечего, мол, немецкое пиво на каких-то поляков транжирить, это, мол, унижение – немецкое пиво продавать им по той же цене, что и людям порядочным, и что вообще не мешает проверить, дозволено ли их повсюду пускать, ведь этих поляков – что песку на дне морском.
Усач, значит, его отдубасил, хоть и не сказать чтоб слишком, а еще отвинтил у ротмистра орден, да и припечатал им его плешивую голову, она у него вроде налилась кровью, так возможно, что для охлаждения, и вот эта блямба на голове узором и отпечаталась. За что усача и закатали под арест.
– Что это ты завелся насчет какого-то Янкеля? – говорит усач, а другой, который все помалкивал, тоже откликается. Этот из тех, что предпочитают молчать, зато уж если что ляпнут, так хоть уши затыкай. Эти евреи, говори!, Христа распяли, гвоздями-восьмидюймовками прибили. Ему-де это в точности известно. А теперь они разбежались по всему свету, и каинский знак во лбу у каждого христоубийцу отмечает.
Все это уже так старо, что принимается за непреложную истину.
Он сказал это просто так, как человек, не привыкший суесловить, – не повышая голоса и без особого рвения. Ему-де это доподлинно известно, и лично он ничего против евреев не замышляет, ему ли упреждать господню волю, понеже, как это сказано в первом послании фессалоникийцам, все исполнится по слову его, а когда исполнится, он, мало говорящий, нисколько не удивится, ибо сие неизбежно, он разве лишь станет поближе и, пожалуй, немного подмогнет.
Малому уже доводилось такое слышать, все это, разумеется, так, но кое-что тут и не сходится.
– Когда я гостил в Голюбе, – рассказывает он, – был там один старичок еврей, его еще в кресле носили, и, куда бы ни принесли, с утра до вечера народ толпился, и за те полгода, что я жил в Голюбе, не было среди жителей ни тяжб, ни раздоров, и с каждой жалобой приходили к нему. Где-то он теперь?
Все трое приумолкли. А малый про себя: мне-то он вряд ли бы помог. Этот малый работал погонщиком скота, и случилось ему в Лисеве продать корову, которая ему не принадлежала. И тут же все раскрылось. Нет, это, видно, для тех, у кого деньги есть.
– Так твой Левин, говоришь, с деньгами приехал?
– И на телеге, – говорит Хабеданк.
– Ну, а дальше что?
– А дальше вот что, – отвечает Хабеданк. – Он начал скупать зерно, молоть его и продавать мукой.
И вот старик, что за плату молол, как это водится везде и всюду, вдруг замечает, что попал впросак: кое-кто возьми и надумай продавать урожай Левину, потому как деньги стали редки, и не раз бывало, что налоги приходилось поросятами выплачивать. Старик, известно, взбеленился, он все ходил по деревне и ругался на чем свет стоит, все сулился показать тому еврею, а что показать, это он про себя держал.
И вот как-то утром, по весне, мельницы Левина будто не бывало. Только мостки и две сваи, на которых крепились цепи.
Вот так фунт! Усач даже с нар соскочил и стал у стенки. А тот, молчун, видно, тоже смекнул, что чудом здесь и не пахнет, и только спрашивает, как это произошло.
Молчун, кстати сказать, попал под арест, потому что кто-то другой стащил на лесопилке у Кёнига партию досок, он же досок не таскал, а тем более у Кёнига.
– А все дело в том, что пришла полая вода, – продолжал рассказывать Хабеданк. – Каждому было видно, как такое могло случиться. Пруды в ту пору были спущены, и старик поставил против большой мельницы запруду, воды налилось с краями, а ниже по течению река так обмелела, что проглядывал песок. Все уже диву давались, что бы это значило. И вот плотину прорвало. Но только не водой прорвало. По всему видно было.
– Кто же так поступает? – развел руками малый.
– Кто? – усмехнулся усач. – И что же еврей сказал на это?
– Подал жалобу. В бризенский суд.
– Ну и как же теперь?
И тут уж Хабеданк про все рассказывает: про срок и что в Бризене перенесли слушанье. Про итальянский цирк. Про Пильхову хибару.
На этом их застала ночь. В одиннадцать часов в дверь заглянул надзиратель. «Прекратить разговоры!» – потребовал он. Но так и застрял у порога и тоже стал слушать. Покамест наш цыган со своей историей не добрался вторично до Бризена. «А теперь шабаш! Завтра снова будет день!»
Точно в этих словах есть какой-то смысл!
В эту ночь тетушке Хузе не спится. Лечь-то она легла, да никак не заснет. Левину пришлось ей все рассказать: и откуда он, и какими судьбами оказался в Неймюле, под самым носом у моего дедушки. И так же выпытала она Мари. Как это у них было с Пильховой хибарой, как они подошли к ней по шоссе, и там, где должен был показаться знакомый домик, только голубой стеной стояло небо.
– Нет, не пойду я с вами, детки, – сказала тетушка Хузе на следующее утро. – Ступайте одни. Незачем мне туда тащиться. Все это сразу же выяснится. Иначе и быть не может.
Ведь Хабеданк был в Штрасбурге и в обратную дорогу пустился утром за день до пожара. Это могла бы подтвердить старая крестьянка из деревушки, что южнее малькенского леса, а также молодой крестьянин, он ехал на телеге в стружские луга и подвоз двух путников, один был со скрипкой, а другой все напевал про себя. Но станут ли их об этом спрашивать?
Расстояние от Штрасбурга до Неймюля тоже известно. И все же Хабеданк – цыган и так цыганом и останется. А значит, нечего рассчитывать, что все сразу же выяснится. Итак, новый день настал. Надзиратель принес арестантам желудевого кофею. И вот они сидят вчетвером.
У малого из головы не идет вчерашний рассказ Хабеданка.
– С кем это ты был в Штрасбурге? С Вайжмантелем? И он, говоришь, все поет? Вот ты бы и спел нам.
Но Хабеданк не хочет петь. Зато петь принимается молчун, он что-то мурлычет себе под нос. Надзиратель давеча поздоровался с ним в особицу, оказывается, молчун здесь частый гость, можно сказать – завсегдатай.
Угодил я в каталажку,
На замок закрыли дверь.
Вши грызут меня, бедняжку,
Что-то ждет меня теперь?..
А затем припев: «Бум-та, бум-та, бум-та, бум-та». Проще простого. Хоть сразу подпевай.
Но Хабеданк привык к песням получше. Конечно, будь у него сейчас его скрипка, он мог бы придать какую-то прелесть даже этому унылому напеву. Ну, а так ничего это не стоит. Что у него там дальше?
Вышел я из каталажки,
В сердце – страх, в кармане – вошь.
Нет, браток, не жди поблажки:
Все равно назад придешь!
Вот и все. Да и припев никудышный. «Бум-та, бум-та, бум-та». Чистейшая ерунда.
Хабеданк тем временем узнает нечто для себя новое.
Усач уже накануне затеял эту игру, ближе к вечеру, когда мухи прекратили свои танцы под низким потолком и только пошныривали вправо-влево и крест-накрест, а потом садились на стену одна за другой, чтобы еще немного поползать и наконец остановиться; когда успокоилась даже жирная муха, совершавшая свои сальто перед окошком и то и дело стукавшаяся твердой головой о стекло.
– Видишь мух? – сказал усач. – Сколько их насядет друг за дружкой, столько тебе и в каталажке сидеть.
Что ж, это понять нетрудно.
Итак: вон сидит муха. Повыше, и как раз над ней – другая. А вот летит третья и садится пониже первой. Стало быть, уже три мухи. Вдруг верхняя муха сорвалась и улетела. Вернется ли она? И надо ли ее считать, раз уж она улетела? И как это понимать – должны ли мухи сидеть и не двигаться с места?
А вот и совсем новая муха. Садится на полметра выше, чем сидела улетевшая муха. Сколько же их, в конце концов, – три или четыре? Но вот, слава богу, вернулась как будто та, улетевшая муха! Во всяком случае, она садится на то же место. Итак, уже верных четыре.
А что, если их шугануть? Значит ли это, что тебя сегодня же отпустят? В открытую дверь – бум-та, бум-та? Нет, это не дело – могло ведь налететь и шестнадцать мух, четыре все же лучше, чем шестнадцать.
А не прихлопнуть ли всю четверку на стене? Их так и останется четыре, не больше. Все же какой-то результат.
– Ты что, с луны свалился? – говорит усач. – Представляешь, сколько явится на похороны?
Бум-та, бум-та, бум-та.
К тому же мертвые не в счет. А иначе можно было бы поймать несколько штук, да и приляпать их к стенке.
Тоже верно. И стало быть, гадание продолжается. Но без хитростей дело все же не обходится.
Было бы у нас варенье. Или сахар. Впрочем, сойдет и слюна. Если пальцем провести по стене, останется влажный след, и мухи насядут. И когда высохнет, тоже будут садиться. И никому невдогад.
– Но только чтобы табаком не пахло, – предупреждает эксперт. – Если слюна пахнет жевательным табаком, муха ни за что не сядет. И даже если просто табаком.
Но тут прилетела пятая муха и отползла чуть вправо. А может, она еще вернется?
Приходится следить во все глаза. Даже сейчас, утром, когда еще светло и мухи предпочитают чертить над головами сидящих и только редко присаживаются на стену. Таращишься на голую штукатурку и ждешь: сядет или не сядет? Прилетит новая или не прилетит?
К полудню мухи склонны на время угомониться.
Четыре дня? Пять дней? Шестнадцать?
Нет, сразу ничего не выяснится. На сей раз тетушка Хузе просчиталась. Она еще сохранила какую-то веру в добропорядочность мира. Разумеется, миру и по мнению тетушки не мешало б быть лучше, но то-то и есть, он намного хуже, чем считает тетушка.
– Посетители к Хабеданку? Кто такие? Дочь?
– А вам чего, молодой человек? Тоже родственник?
Новые новости! Посетители!
– Стало быть, ступайте вон туда за угол, в окружной суд, комната первая. Увидите человека с красным носом. Но только ведите себя как следует. Вежливо и уважительно.
И:
– Покорно благодарим.
Новые новости! Надзиратель Щесни двадцать лет на службе. А до того солдатчину отбывал. И никогда и слыхом не слыхивал о посетителях. Такого еще не бывало!
Да и у Бониковского глаза полезли на лоб. Посетители?
– Скажите, ведь это вы недавно приходили? По неймюльскому делу, да-да, водяная мельница. И сегодня вы опять здесь? И опять по неймюльскому делу? Так чего же вам надобно?
– Посетить содержащегося под арестом? По-нимаю.
– Кем же вы приходитесь арестованному? Стало быть, никем. Вот видите. Так чего же вам здесь нужно?
– Тэ-экс, вы, стало быть, выдаете себя за дочь. Мало ли кто сюда приходит.
Еще некоторое время в том же духе. И наконец:
– К сожалению, невозможно. Вы должны удостоверить свою личность. Или привести свидетелей. Незаинтересованных свидетелей.
В уголовном судопроизводстве – ну, да что могут понимать эти люди, всякие там цыгане, евреи, – стало быть, как это называется? Пособничество при побеге, опять же попытка запутать следствие и все такое в этом роде. А уж особенно: передача вестей с воли. Записки. Возможно, даже шифрованные. Или условными знаками.
Стало быть, никаких посещений.
И вот оба идут к дядюшке. Две улицы, площадь и тесный проулочек. У дядюшки сейчас урок. Тетеньки дома нет. Может, где по соседству.
– Пойду погляжу, – говорит Мари и убегает.
Лео Левин сидит у стены и прислушивается к голосам за тонкой перегородкой. К звонким голосам, что скачут наперебой, к быстрым и медлительным голосам, за которыми следует низкий голос, что заботливо подхватывает остальные голоса, словно обняв их за плечи и соразмеряя свой шаг с короткими шажками торопливых голосов. Много тут не услышишь – не разберешь ни слов, ни предложений.
Левин встает и подходит к двери. Сейчас он кое-что слышит.
– Как я уже говорил вам: если где случится беда, не смейте туда бежать, остановитесь поодаль – и ни шагу дальше. Но только кричите, кричите изо всех сил! Кто-нибудь да прибежит на крик, кто-нибудь другой поможет.
Левин даже огорчился.
– Послушай, что он говорит, – обращается он к Мари, которая вернулась, так и не найдя тетеньку. Может, мимо пробежала, ведь Мари ее не знает. Но и те, кого она спрашивала, не видели тетеньку. – Нет, ты послушай, чему он их учит!
Ибо дядюшка опять повторяет свое наставление:
– Значит, сами не подходите. Только кричите изо всех сил! Другие помогут.
– Что же ты, Левин? Правильно он говорит. Представь себе, кто-нибудь лежит под лошадью, ребятишки подходят, а она бьется тремя здоровыми ногами, потому как четвертая у нее сломана. И даже кусается. Смекаешь?
А вот и тетенька, пришла сама по себе. Остановилась на пороге и говорит:
– Леохен! – Увидела Мари и спрашивает: – А это кто же, Леохен?
– Это моя невеста Мари, – поясняет Левин.
– Ой-ой-ой! – Тетенька даже немного испугалась.
Мари побелела до корней волос и отступила назад. Но сразу очувствовалась и с этаким коротким смешком:
– Неправда, он шутит. Я дочь Хабеданка, ну того, что со скрипкой.
– Как же, помню, – говорит тетенька. – Он к нам заходил.
Так вот общеизвестный Хабеданк сидит в бризенской тюрьме.
– Ой-ой-ой, деточка! – говорит тетенька. Она все же неспокойна. «Невеста Лео? Этого еще недоставало!»
Дядя Салли тем временем отправляет детвору восвояси. Весь дом полнится гомоном – от чердачной лестницы и до самой кухни. Дядя Салли стоит в дверях и машет обеими руками.








