412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 6)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

ЛОБЕЛЛЕРСКИЙ ЛЕСОК

– Значит, Лобеллен совсем рядом.

– Нет, далеко.

– Говорю тебе, рядом.

– Говорю тебе, далеко.

Тут надобно объяснить, что Лобеллен – это деревня, вытянувшаяся вдоль шоссе, а Лобеллерский лесок – это питейное заведение, ресторанчик в саду, un établissement, и притом на приличном расстоянии от Лобеллена. У кого в Лобеллене есть свои лошади, тот ездит в Лобеллерский лесок на телеге. И не берет с собой других лобелленских жителей, у которых лошадей нет. Разве что господина Теше, таможенного, досмотрщика таможни, таможенника, таможенное начальство или как там еще его зовут. Такой уж тут обычай. В Лобеллерском леске ему подносят пива, а Лене, так зовут жену его, – лимонаду.

Расход небольшой, а по воскресеньям здесь так хорошо. Хозяин заведения Амбрассат накрывает столы прямо на вольном воздухе и раз шесть подряд крикнет: «Мария!», пока не появится его жена и не расставит где надо садовые стулья.

Тут же собрались посетители: кровельщик Борбе с женой-акушеркой, и Какшис, паромщик, и крестьянин Буссат со своим братом, которого все зовут господин Буссат, и, как всегда, со своей законной половиной.

Хорошо здесь, в лесу. Амбрассат достает граммофон и заводит его, а рукоятку сует обратно в карман. И вот гремит музыка: «Лютцова вольный и смелый отряд» в исполнении Берлинского певческого союза учителей, я бы сказал, даже несколько устрашающем. Низкие голоса, которые рокотали что-то совсем глухо и вдруг становятся бархатно-мягкими, потому что мелодия идет вверх, еще можно послушать, но эти теноры – как они могут пускать такого петуха, я просто диву даюсь!

И вообще, этот граммофон.

Тесть Амбрассата, покойный учитель Фетт, привез его в 1893 году со Всемирной выставки в Чикаго. Он самолично поехал туда через Атлантический океан и вернулся живой и здоровый. Рассказов ему хватило на оставшиеся тридцать лет.

Амбрассат не жалеет на граммофон смазки; любой, кто к нему притронется, обязательно перемажется – вот почему Амбрассат заводит его сам. Он обещал это под честное слово своему тестю, когда тот составлял завещание. Да ведь так оно и надежней, правда?

Еще приятнее было бы, если бы пластинки играли подольше, но аппарат невелик, и ему это, наверное, не под силу, хотя это довольно прочный ящик из дерева; в боковых стенках сделаны застекленные прорези, так что всякий может, говорит Амбрассат, видеть сквозь стекло весь «препарат». Валик вращается медленно. Амбрассат говорит, что слаба передача. На одной пластинке знаменитый Карузо поет что-то африканское – наверное, из Мейербера. Голос звучит из зеленой жестяной трубы, которая красиво возвышается над ящиком. Так бы и смотрел целыми часами, как этот граммофон работает.

Стоит приезжему лишь прогуляться немного по лесной прогалине и увидеть речку Шешупе, которая, как известно, впадает в Неман только за Ленкенингкеном, а возле Лобеллена даже и не собирается, и он обязательно услышит приятные мелодии: «Под липой» или «Холмы мои и долы».

И тогда приезжий подумает, что и сам этот край как музыка. Прогалина становится все шире и шире, лес кончается молодым березняком, потом идет кустарник, потом начинаются луга, которые мягко, по-кошачьи спускаются к песчаному берегу. Да это ясно и без музыки, которую отсюда уже и нельзя различить, которая, наверное, уже и кончилась давно.

Сюда не долетают даже крики, с которыми дети Крауледата раскачивают качели – большой ящик, повешенный на жерди между двух сосен, в нем могут сразу поместиться четверо взрослых. Или шестеро детей.

Всегда найдется что рассказать, но здесь, у воды, лучше всего помолчать. Окуни выпрыгивают из воды и хватают мух и зеленых мошек, другие рыбы тоже поднимаются из сумерек наверх, но движутся еле-еле, останавливаются и подставляют свету свои темные спины.

Воскресенье потому и называется воскресеньем, что народ воскресает после трудов. Здесь так хорошо, что ничего лучше и не придумаешь.

Можно отойти в сторонку, поближе к лошадям, и отгонять от их глаз черных мух, а от боков – металлически жестких гудящих слепней. Занятие, за которое вас вознаградят разве что в раю, здесь, на земле, в нем мало проку, слишком уж много развелось этих тварей.

Музыка, и качели, и большие кофейники, белые и эмалированные, и свежие оладьи, и вот уже близится воскресный вечер. А Теше так и не приехали, у Теше сегодня крестины.

Амбрассаты об этом и не слыхали.

– Что вы говорите, господин Буссат!

Генрих, которого, собственно говоря, зовут Франц Киршник, стоит возле лошадей.

– Прицениться, что ли, вздумал? – спрашивает его крестьянин Буссат.

Генрих торгует скотом, он глуп, и у него водятся деньжата, а деньги к деньгам бегут; в общем, живется ему вольготно, по-холостяцки.

– К чему мне ваши клячи, – говорит Генрих, – можете их оставить себе.

Что-то другое на уме у этого Генриха, он думает не только о покупке. Как увидит скот, обязательно пристроится поближе: все Киршники такие, это уж изрестно, все они пошли в деда, старого Генриха, и потому их всех попросту зовут, как деда.

– Не хочешь, значит?

– Это мы еще поглядим.

И тут уже первые уезжают: Буссаты и Борбе. Старый Какшис еще остается. Фрау Вильман, супруга зубного врача, хочет домой, а муж ее – ни в какую. Господин Буссат все еще беседует с лесником Крауледатом, который уже упрятал жену и детей в свой автомобиль. Господин Буссат, стало быть, остается, а Крауледат уезжает.

И вдруг приезжает Теше, сейчас, к вечеру, на велосипеде, по служебным делам, хотя и воскресенье.

– Что, уже окрестили?

– Да нет, но служба есть служба. – Таков ответ. Но тут же Теше добавляет: – А шнапс есть шнапс.

И это верно. Последнее слово гласит: что правда, то правда.

Стало быть, шнапс. Притом особый сорт, который здесь именуется «шнапсус», но по крепости все равно что обычный шнапс или водка, точнее – может, это даже картофельный спирт. В будни обычно покупают четвертинку и разбавляют ее водой. Но тут продают в розлив. А самое-то интересное, что шнапс тут переливается всеми цветами радуги. Их можно сосчитать, но легко и обсчитаться, а чтобы глаз был острый, требуется смочить горло, принять дозу. И кто, наконец, вдоволь насчитается и сможет перечислить все семь цветов, тот уж за словом в карман не полезет, и рассказов тут хватит за полночь, а Амбрассатовой половине и в самом деле давно уже пора спать.

– Давай проваливай, – говорит ей Какшис и заявляет Амбрассату: – Ну и хитра твоя старуха! – Он подвигает свой стакан, и Амбрассат наливает ему до отметки.

Сам Вильман, здешний зубодер, уже уезжает, к тому же с песнями. Жена его усердно подтягивает, чтобы не так заметно было, как он пьян.

А Генрих все бегает на двор. Слабый у парня пузырь.

– Наш кайзер, – говорит господин Буссат, – много пил, а на двор не ходил. Сидит себе посиживает, я сам слыхал от господина ландрата. Господам гвардейским уланам пришлось поставить себе под столами во какие горшки. Разве можно было встать, раз кайзер сидит да сидит и все наливает себе и наливает?

Буссат красивым жестом поднимает свой стакан и пьет.

Анекдоты всем известные.

Теше встает и тоже выходит на двор.

– Погоди-ка, – говорит он Генриху, с которым он сталкивается за углом дома, и Генрих стоит и обстоятельно застегивает брюки и ждет.

Тут над лесом поднимается луна, совсем желтая.

А Теше идет вдоль стены и говорит Генриху в спину:

– Ты мне заплатишь.

Генрих говорит:

– Но тогда все узнают.

– Никто ничего не узнает, – говорит Теше. – Ты заплатишь все сразу.

– Сколько?

– Восемьсот.

– Ты что, спятил? Откуда у меня?

– Ты неплохо заработал в Валлентале. – Но так как Генрих молчит: – Ну ладно, давай половину. Для начала.

– Пошли обратно, – говорит Генрих.

– После договорим, – соглашается Теше.

И вот они сидят опять в зале. Потом Какшис говорит:

– Выпьем еще и пойдем.

Тут они выходят.

Шестеро мужчин идут лесом.

И четверо из них домой. Трое в деревню Лобеллен. Знакомый нам Какшис – в свой домик у переправы. Перед Лобелленом дорога сворачивает вниз, к Шешупе. И двое остаются в лесу. Теше захватил с собой четвертиночку.

Надо распить, раз душа требует. И, само собой, надо присесть.

И опять разговоры, долгое препирательство из-за денег – восемьсот или пока половину – и наконец: «Хватит ломаться, у тебя ведь есть».

Да, точно, у него есть. Деньги у Генриха есть, и ребенок, что родился у Теше, тоже от него.

– Устал я, – говорит Теше.

– Приляг, – говорит Генрих.

Ложится на спину и тут же засыпает.

А Теше еще сидит немного. Луна зашла.

Теперь пустая бутылка летит в кусты.

Вот и хорошо.

Летом ночи короткие.

Генрих просыпается. Что-то влажное касается его лица, и немного погодя опять. Что же это такое? Невозможно собраться с мыслями, столько шнапсу выпито, что мысли прямо плавают в нем. Страха он вовсе не чувствует, нисколько не испугался. Шнапс, словно теплое одеяло, укутал его – шнапс в семь цветов радуги.

Никак лижет меня кто-то?

Тут он открыл глаза.

Над ним стоит олень, широко расставив ноги, и еще раз проводит своим шершавым языком по лицу Генриха.

Это вовсе не так уж неприятно, только щекотно, и Генрих не выдерживает, смеется, и тут олень вздрагивает и неторопливо уходит в кусты.

В сизом утреннем свете Генрих, приподнявшись, видит, что олень белый.

Рядом лежит Теше и бурчит, когда Генрих толкает его в бок.

– Ну ясно, – говорит Теше, – бывает.

Генрих только что рассказал ему, что кто-то его лизнул.

– Но ты даже не знаешь кто, – говорит Генрих, и он слегка взволнован.

– Да будет тебе форсить! Белый олень.

Теше знает и сам: белые олени водятся тут неподалеку, в Траппенском лесу, они на самом деле серого цвета, чуточку темнее, чем исландский мох.

Кто знает, а вдруг это к счастью? Генрих никак не может успокоиться. Он встает, потягивается и начинает что-то насвистывать, но у него стучит в голове, и он перестает свистеть.

А Теше разобрал только одно слово: счастье.

– Так как же насчет четырехсот? – спрашивает он.

– Ладно, – говорит Генрих и садится с ним рядом. – Но только под расписку.

– Само собой, даю слово мужчины, – говорит Теше. Генрих отсчитывает четыре сотенные и кладет остальные обратно в бумажник.

«Не меньше десяти таких же», – мелькает в голове у Теше. От одной этой мысли начинает болеть голова, а тут еще столько шнапсу выпито, так что Теше совсем не до свиста.

– Черт возьми! Я оставил свой велосипед в Лобеллерском леске, – говорит Теше.

– Не пропадет, – говорит Генрих.

А теперь можно уже все рассказать до конца.

Ребенок Теше так и растет в семье Теше, о Генрихе ни звука. Девочку назвали Мартой, сейчас она белокурая, а когда подрастет, волосы потемнеют.

Генрих пропал.

– Да мы же с ним вместе были, – говорит Буссат, – в Лобеллерском леске.

– Он хотел еще в Клокен съездить, – говорит Теше.

– Наверно, там назюзюкался, – говорит Какшис.

– Кто его знает, – говорит Амбрассат. – Тут возле границы много всякой швали околачивается.

Кто скажет, какими бывают последние мысли человека? Должно быть, в разных случаях разные.

Последние слова – дело другое, их передают потом из уст в уста, и, значит, можно еще что-то узнать, иногда они еще долго бродят по свету.

Генриху и тут не повезло.

Да что он такого сказал?

– Знаешь, забавно так: стоит над тобой олень и язык высунул, белый олень, говорю тебе, просто смех.

– Ясное дело, – говорит Теше.

И Генрих хочет подняться.

– Брось, Теше! Да будет тебе, Теше.

Вот и вся история. По-прежнему люди ездят в Лобеллерский лесок, болтают о том, о сем. Граммофон Амбрассата. Качели Амбрассата. Семицветный «шнапсус» Амбрассата. Здесь так хорошо, в лесу!

– Ну и бочки бездонные, – говорит Буссатова законная половина, – на вас вина не напасешься!

– Наш кайзер, – говорит господин Буссат, – сидит себе да посиживает.

Перевод Г. Ратгауза.

РОЗА И ЕЕ МУЖ

Роза отворяет дверь. Она просовывает четырехгранный стержень в висячий замок, раз двадцать его поворачивает, замок отмыкается, она вешает его на петлю, кладет руку на железную щеколду и тянет за нее, дверь кабачка поддается и отворяется. Соломенная обивка обветшала, но еще служит на совесть и удерживает в доме вчерашнее тепло, а из открытой двери душно тянет шнапсом, кислым тестом, огуречным рассолом да мало ли еще чем.

Роза Липман вытаскивает из передника сальную свечу. Не оборачиваясь, она входит в дом, дверь затворяется. Теперь видно, что дверь посередке грубо обстругана, на серой доске примерно на высоте груди белеет пятно. Там было что-то намалевано – должно быть, смолой, какое-то приветствие непонятными буквами. Это намалевал Лейб в тот год, когда вернулся после войны и все увидели, что он рехнулся. Он бегал по деревне, потерял штаны и снова нашел их, и так обрадовался, что опять бегал и всем их показывал.

Был он тогда еще совсем молодой, всего годок как женат, когда его забрали с собой солдаты, чтобы он показал им дорогу, и царский офицер приказал избить его, будто бы за ложные сведения. «Если бы только они его тут же бросили, – всякий раз говорит Роза, – я бы его как-нибудь дотащила и обязательно выходила». Но они избили его и увезли в Георгенбург и там посадили под замок.

Из Георгенбурга, куда его увезли на телеге совсем еще юнцом, он вернулся пеший, ноги обмотаны соломой и тряпками, и все время разговаривал с дорогой, по которой шел, и с рекой, которая катилась слева широко, беззвучно, однообразно.

С рекой Лейб и до сих пор разговаривает, с дорогой же перестал. Он идет вдоль берега до самого Рамбинаса, где берег вдруг круто подымается, а потом резко падает вниз, словно хочет совсем перекрыть реку, где земля становится черной, идет до самых песчаных ям на лесной опушке. Что бы ему ни попадалось – камешек ли, птичьи перья, стекло, – все он кидает в реку и радуется, когда перья, медленно кружась, уплывают и когда камни быстро ложатся на светлое дно, а осколки стекла сверкают, пока их не занесет плавучим песком.

 
Вот блестит,
Как алмаз!
Инвалид
Наш дядя Влас, —
 

так он напевает при этом, а перьям говорит: – Плывите скорей, вам же лучше будет.

Роза подходит к полуоткрытой двери, смотрит на дорогу. Лейб, видно, где-то заночевал, может, в чьем-нибудь сарае, это на него похоже. Он слабый, бледный, руки у него вечно холодные, но он никогда не болеет. Он слоняется по двору, сам с собой разговаривает, припасает торф и хворост, меняет водку на брусковое мыло, поит лошадей, когда у шинка останавливаются крестьянские телеги, но Роза чаще всего успевает отобрать у него ведро, он и не спорит – идет прочь и даже радуется.

«Прибежит, конечно», – думает Роза, и затворяет дверь, и громко говорит, ни к кому не обращаясь:

– Ну что это за деревня…

Деревня действительно не бог весть что. Семь крестьянских дворов на крутом берегу, словно на валу крепости. Изъезженная песчаная дорога ведет вдоль частокола и поворачивает прямо к переправе. Там стоят два-три деревянных домика, собственность таможни. Чуть пониже на реке видны две сваи и причал для пароходов. Низкорослые вишни с потрескавшейся корой. Четыре шеста вокруг прошлогодней копны, крыша риги совсем прохудилась и покосилась. Тут собирается на слеты воронье. Вот и вся деревня. И лужа в песчаной лощинке после прошлогоднего половодья все еще не высохла. Ну и деревня. «На белом свете чего только не бывает», – говорят старухи. «Ну что за деревня!» – говорит Роза Липман.

Она родилась под Вильной, как и все Липманы, семья известная, великий рабби из Ковно им сродни. Там, под Вильной, все по-другому. Там тоже песок и деревянные дома, но потом начинается город с высокими въездными воротами, вокзалом, и фабриками, и быстрыми дрожками на рессорах, а у родных Розы там ресторан. Только у дяди Нейма, артиста, нет ничего.

Ну что это – семь или восемь дворов на высоком берегу, откуда открывается вид на заречье. Далеко до тех мест, где небо сходится с землей. Или можно смотреть назад вдоль дороги, которая бежит через луга к лесу. Вот и вся деревня. И жители, которые выходят на улицу ближе к полудню, когда пристает пароход. Местные жители, Подшувейт, и забулдыга Пошка, и Мильбредт, и Папендик. И учитель Сикорский из приходской школы, с громкими разглагольствованиями и вечной песней про немецкий Рейн. Он препарирует лягушек, спиртует червей и, должно быть, вгоняет в них те премудрости, которые неслухи не желают усваивать на его уроках. Местные жители.

Стенные часы в шинке Розы Липман показывают десять. Заходит старик Влас, одноногий, ветеран, по прозвищу Калмык. Садится. Роза приносит ему клок газеты. Он отрывает себе уголок, сворачивает цигарку, насыпает туда искрошенный черный табак. Потом выпивает. Все это молча. Роза ополаскивает стаканы. Поговорить успеется и после, когда придет торговец скотом Кен; он нынче, как и каждый вторник, едет пароходом в город. И Лейба все еще нет. Вот и Калмык его сегодня не видал. Последний раз, говорит, вчера вечером.

Вечером на реке всегда так: кажется, словно другого времени суток не существует. Идешь, идешь и не замечаешь, как остановился. Чувствуешь под ногами нетвердый песок и все же стоишь, как на камне. Приложишь к уху ладонь и услышишь то, чего никогда не бывает. Песчаные ямы светятся зеленоватым светом, берег почернел, и, едва зайдет солнце, река становится совсем белой. И течет далеко, к той мрачной горе, где живут литовские духи и призраки наполеоновских солдат и охраняют сокровища, каждый – свое.

Оттуда, от Рамбинаса, идет Лейб, его подгоняет ветер. У ветра есть имя, его зовут Антанас, и всегда он рассказывает одно и то же: в Граудене лес рубят, в Краупишкене почтарь напился, в Лифляндии молоко сластят. Ночь наступает, прежде чем Лейб добирается до деревни.

Тут он слышит, как мужчины, спотыкаясь, спускаются вниз по склону. Вот Пошка. А это господин Кен. А это учитель из церковной школы. И еще трое или четверо других. И господин Кен повышает голос, и Сикорский говорит ему что-то назидательное насчет Рейна, прекрасной немецкой реки, и тому подобное. Но разве можно поучать богатого скототорговца? Какой тут подымается крик, сами понимаете, так что про все остальное мы быстро доскажем.

– Вот он, еврей придурковатый, – говорит Пошка.

– Гляди-ка, и вправду он, – подтверждает Сикорский.

– Поди сюда, – говорит Кен.

– Евреи народ чистоплотный, – говорит Сикорский и чуть пошатывается.

– Но этот вот по уши в дерьме, – говорит Кен.

– Всегда чисто вымыты, – настаивает Сикорский.

– Как пес, вылезший из болота, – говорит Кен.

– Ты, верно, забыл про свое омовенье, проныра несчастный? – кричит на него Сикорский. И, вновь обращаясь к скототорговцу, поучает: – У них обычай такой.

– Да ты поди сюда, – говорит Кен.

Они тащат его к пристани, а потом и вниз по сходням. Он и не упирается, а только смеется тихонько. Его окунают в воду шесть-семь раз.

– Грязный еврей, – говорит Пошка.

– Еще, еще давай, – говорит Кен, – на нем грязь прошлогодняя.

Сикорский, шатаясь, бредет по сходням обратно к берегу.

– У нас в роте был Ицик, – орет он, – так тот книжки писал.

– Ах, брось, – говорит Кен и идет за ним следом.

А Папендик стоит на берегу и не знает, куда же девался этот еврей.

– Куда он пропал? – спрашивает он, а Пошка тоже не знает.

– Да, куда он пропал? – спрашивает Папендик уже громче.

Кен поворачивается.

– Кто пропал? – переспрашивает он.

– Да этот самый Липман, – говорит Пошка.

– Вот болван, – говорит Кен. – Да ты бы нырнул за ним.

Мужчины все еще стоят на месте.

– Эй вы, проваливайте отсюда! – говорит Кен.

Сикорский бежит вверх по склону. «Обогну деревню стороной, – думает он. – Через час я дома».

Красавец Рейн ему надоел. Здесь река не такая. Совсем белая. Идешь, идешь и не замечаешь, как остановился. Чувствуешь под ногами нетвердый песок и все же стоишь, как на камне. Приложишь к уху ладонь и услышишь то, чего никогда не бывает. Над лугами ползет туман и подымается все выше.

В питейном заведении Розы Липман стенные часы показывают полдень. За столом сидит Влас. Он заказал два стаканчика, третий Роза ему налила просто так. В шинке пустовато. Несколько человек ждут парохода. Роза смотрит в окно. На пристани стоит торговец Кен. Что-то нынче он не зашел.

Вот уже виден пароход. Кучер Кена достает большой портфель, отдает его Кену, усаживается поудобнее, теперь можно и обратно ехать.

– Допивайте, детки, пароход дает свисток, – кричит Роза и отворяет дверь.

– Sudiev[26]26
  С богом, прощайте (литов.).


[Закрыть]
.

Только Влас остается.

Роза стоит на дорожке, вытирает руки о передник. «Скоро полдень, – думает она, – а Лейба все нет». Она машет вслед пароходу, который уже заработал своими лопастями, и возвращается в дом.

– Еще стаканчик, дядя Влас?

Перевод Г. Ратгауза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю