412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 19)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Быть дню или нет, решают петухи.

Итальянский петух Яна Марцина стоит перед клеткой Франчески и, напружив шею, трубит поверх древесных макушек одну побудку за другой. Но Франческа лишь неохотно поднимает голову с гофрированным гребнем, приоткрывает один глаз, мигает и тотчас закрывает снова. Что ты так кричишь, золотой гребешок?

В утренней тишине слышно, как вдалеке в Тшанеке поют петухи, и старые и молодые, а когда ветер поворачивает – то в Гронове и Нейхофе. А гроновские петухи, в свою очередь, слышат пение неймюльских и отвечают им. И тогда над лугами встает день, сперва встает на колени и, меж тем как по коже у него пробегает дрожь, бешеным скачком – на ноги, потягивается и с фырканьем вскидывает голову.

Посреди спальни в ночной рубашке стоит Альвин Феллер, преисполненный чувства глубочайшего одиночества.

Мы спокойно это признаем. Он скорбит о жене, поверенной его тревог и битв, близкой и в то же время так и оставшейся чужой. «Отчего? – все еще вопрошает Феллер. – Отчего?» А когда повторяет это несколько раз, в нем поднимается гнев. Конечно, братья и сестры сочувствуют ему в его горе, это видно было на похоронах, от этого проще, но не легче.

Что ей вдруг втемяшилось в голову? Ведь она же вернулась домой. Кристина привела ее обратно и уговаривала; и на следующий день опять приходила и опять уговаривала. А та ни слова, только все бродит по дому и вдруг остановится, и лицо белое, как сеяная мука.

Что он тогда ударил ее книгой? Так ведь не первый раз в ее жизни и даже не первый раз за время их супружества.

Феллеру невдомек, что человек может умереть от подлости другого. Да это и трудно понять. Ходила по дому, ничего не говорила, и вдруг нет ее.

Тебе, Феллер, не догадаться, тебя охватывает гнев. Разве у нее не было всего вдоволь? И снова гнев, праведный гнев.

А не хочешь ли ты прочитать утреннюю молитву, Альвин Феллер, проповедник и пастырь общины? Неужто дрозд и неужто жаворонок должны пристыдить тебя, как поется в песне?

Но нет, он не читает утренней молитвы, он говорит:

– Слово мое, которое исходит из уст моих, оно не возвращается ко мне тщетным. Сказал господь.

Вот что он говорит – нам кажется, отчасти по привычке – и в ночной рубашке опускается на колени посреди комнаты.

В большом доме отца моего не много обителей, но много народа. Сплошь набожные и немцы, устанавливаем мы, хотя набожность и немец вовсе не одно и то же. Иной раз это сходится. У тетушки Хузе, как говорит Хабеданк. И еще кое у кого, добавим мы от себя, возведя это утверждение в ранг двадцать первого пункта, и сразу присовокупим двадцать второй: есть такие и есть эдакие.

У моего дедушки собрались эдакие. Такая, пожалуй что, одна лишь Кристина. Может, еще брат Густав с женой, малькенские евангелисты, которые, значит, окропляют своих младенцев. Их, пожалуй, тоже можно сюда причислить. И Ольгу Вендехольд, адвентистку. Она тоже здесь. Тут все немного перемешалось, на летнем празднике баптистов, чтоб он только, боже упаси, не явился продолжением Малькенской унии. Но нет, конечно же, нет.

Кристина носится по дому, вбегает в кухню, выбегает во двор, где стоят распряженные телеги; день выдался хоть куда, Кристина на радостях надела свое наичернейшее платье, совсем черное, что для всех настоящих празднеств, самое дорогое, которое ввек не утратит шелковистого блеска и всегда останется лучшим, – это самое свое красивое платье. Подходит к нему лишь черный ажурный платок. И черные чулки и туфли. Все остальное белое как снег.

В доме народу полным-полно, и все люди набожные, как уже сказано. Пуш и Кух, и Пушке и Кухель, и Пушинский и Кухарский, старейшины общин в Голюбе и Линде. Все с женами и взрослыми детьми, да еще малькенские родственники, и тесть Фагин из Малой Брудзавы, и Кристинин брат Генрих из Лисева с женой Эмилией Амалией. Старики сидят, а молодежь стоит.

– Эмильеемалья! – кричит с дивана матушка Пушке. – Сходи к Кристине, узнай, как насчет кофейку.

– Несу уж, несу, – радушно отзывается тетка-жена. – Чашки на столе, пирог тоже.

– Мелиемеля, сливки на кухне.

Матушка Пушке и сестра Кухарская завладели разговором. Сено и окучка картофеля, ветер и погода.

– Видать, будет гроза, – говорит матушка Пушке.

Но грохочет вовсе не гром, а дедушкин баран за сараем, так называемый Мальке, названный так, потому что куплен у торговца Мальке; баран встревожен и бухается рогами о дощатую стенку.

На что сестра Кухарская отвечает:

– Откуда! – И говорит: – В прошлом году мы, бывало, отойдем в уголок и пропустим по рюмочке с Йозефой. – И вздыхает.

А Кухарский:

– Помолчала бы лучше, старая коза.

– Что ты, Кухарский!

Но, как уже сказано, кофей. И лепешки. И пирог с маком.

Дедушка входит, он повязал галстук.

– Ну, вы! – говорит он.

Тут появляется Феллер, ему тоже наливают кофею, а потом все гурьбой выходят из дедушкина дома, еще немного стоят во дворе и возле ворот и затем идут, облаченные во все черное и с книжками псалмов, вдоль обочин изрытой песчаной дороги к молельне, входят туда – Феллер первым – и становятся на колени между скамьями, кладут голову на деревянную перекладину перед собой, а «Глас верующего» справа, рядом с собой, а потом опять обстоятельно поднимаются, Кух похлопывает себя по коленкам в силу привычки, хотя что рейка для ног, что пол чисто вымыты, и наконец садятся. Проповедник Феллер всходит на кафедру и возглашает:

– Возлюбленные во Христе братья и сестры!

Итак, летний праздник баптистской общины Неймюля начался.

Феллер запевает:

 
О души, спешите к святому кресту…
 

Это запевается всеми в унисон, и так спокойно идет дальше, лишь дважды прерванное откашливанием моего дедушки, но затем:

 
О все, ко кресту приидите,
Спешите же все ко кресту!
 

Поется уже в четыре голоса. И там, где женские голоса тянут, а именно, на первом слоге «приидите» и на втором слоге «кресту»; тенора и басы еще раз повторяют: «ко кресту приидите» и «все ко кресту».

 
И подарит спаситель вам ныне,
Еще ныне блаженный покой.
 

При первом «ныне» у сопрано красивейшая модуляция: сперва терция вниз, а потом квинта вверх, тогда как остальные голоса продолжают на той же ноте, вплоть до внезапной паузы для всех: после второго «ныне». А затем – «блаженный покой» все тише и тише, и напоследок – «покой», который сопрано и бас держат выше и ниже похожего на орган гудения средних голосов, пока они не отзвучат.

Это, может, не всякому известно, но это очень красиво.

У дедушки, разумеется, другие заботы, но о них поговорим после. И зачем вообще этот летний праздник, думает он, и на то у него свои причины, – праздника урожая вполне достаточно, но и об этом не будем говорить. Летний праздник – и все тут.

О чем станет проповедовать Феллер?

Он стоит весь черный, раскинув в стороны руки, и говорит медленно и громко. Заканчивая предложение, он так бесповоротно захлопывает рот, что кончики его калмыцкой бородки еще с секунду трясутся. Не поймешь, не то он еще будет говорить, не то уже закончил. Но поскольку за этим не следует «аминь» с растянутым «и», проповедь, стало быть, продолжается. Там парит орел веры, голубь кротости, пеликан жертвенной любви и еще множество пернатых, которых отец небесный питает, и все летят под потолком молельни к сияющим светом окнам за кафедрой.

Рохоль встает и проходит мимо Феллера к окнам, он открывает их настежь, а когда идет обратно, Феллер поворачивается к нему и говорит:

– «Впустите солнца свет!»

Это псалом, которого все никак не дождутся. Кристина тотчас начинает – и слишком высоко, но она могла бы взять еще выше.

Рохоль сначала возвращается на место, еще стоя подхватывает и, продолжая петь, садится. Тетушка Рохоля толкает его в бок и кивает, у нее рот занят песней, затем, оборвав, пригибается к нему и шепчет:

– Альвин-то, боже ты мой, до чего же он плохо выглядит!

Что верно, то верно.

Потом все вместе встают и говорят хором: «…Испытай мое сердце, испытай мои помыслы, посмотри, не вступил ли я на путь зла…»

Тут дедушка обрывает, дальнейшего он уже не говорит. Он поднимает глаза на Феллера, но проповедник будто окаменел, волосы у него стоят дыбом и слезы ручьем текут по щекам. Дедушка пугается, но собирается с духом и еще успевает подхватить последние слова: «…на пути вечном».

Вокруг дедушки повсюду, слева, и справа, и позади, поднимается плач, форменный дождь, слышится шуршанье черных шелковистых платьев – это достают носовые платки, – потом громкое сморкание и вперемежку утешающие слова мужчин: «Ну чего ты, в самом дело, ну хватит уж». Дедушка говорит Кристине:

– Утри-ка лучше нос.

Будто снова похороны.

В открытые окна, до самых краев полные света, видно кладбище и могила Йозефы. Могилу покрывают черновато-зеленые венки и букеты белых цветов. Виден светлый деревянный крест, на нем висит маленький веночек белого клевера. Веночек Вайжмантеля.

Баб вообще не надо бы пускать в молельню, хочется сказать дедушке.

Но он этого не говорит. Он с шумом усаживается поудобнее на скамье и листает свой «Глас верующего», чтобы найти следующий гимн: «Взираю в немом преклонении».

Так что же, тут только поют, и все?

А вот в трактире у Розинке играют: гармоника, скрипка, флейта, и это в воскресное утро и посреди самой что ни на есть набожной деревни.

Розинке входит, тучный, без пиджака в воскресное утро, и становится за стойку.

– Сегодня ничего не подам и отпирать не стану, новенький рыскает всюду.

Он имеет в виду жандарма Адама, который сейчас вовсе не рыскает, а все еще сидит в молельне – надо же всюду показаться.

– Будто собачка рыскает, – говорит трактирщица, фрау Розинке, и добавляет: – Ступайте лучше отсюда.

Они уходят черным ходом: Геете, Виллюн, Вайжмантель, Хабеданк и Мари с Антонеллой, обе друг без друга прямо жить не могут.

Но тут эта Розинке говорит, потому что очень уж хороша музыка:

– Завтра поиграете, – и еще по другим соображениям, поворачиваясь им вслед: – Можете, если хотите, сесть за ригой, я бутылочку вынесу.

Они садятся за ригой кружком вокруг Вайжмантеля – он обещал рассказать о герое Стефане.

– Был такой паренек, – говорит Вайжмантель, – двадцать лет, черноволосый, белый да румяный, кровь с молоком. Учился. И вдруг в шестьдесят втором году, только рождество прошло, стучит он в дверь к своему брату в Варшаве, стучит, значит, в дверь и говорит: «Начинается на будущей неделе». – «Да ты что? – брат ему на это. – Господин маркиз (это Велепольский, значит) – он вас в порошок сотрет. Садись-ка лучше опять за парту!» А меньшой ему на это: «Хороший же ты после того поляк!» – Повернулся и был таков, а через две-три не дели началось. Гей-гей-гей-гей! А маленький Стефан, орленок, все впереди, голос у него сильный и громко кричит: «Убирайтесь, господин маркиз, и вы, казаки, туда же следом!»

– Хорошо бились, так его! – мечтательно говорит Виллюн. – Спой-ка нам про косинеров.

 
Это время наступило, подошло —
Растоптали мою душу, растоптали…
 

Здесь не летний праздник. Звонкий старческий голос Вайжмантеля дрожит и срывается на самой высокой ноте: «душу». Потом мелодия вновь начинается с самого низа: «растоптали».

Хабеданк держит скрипку горизонтально, приперев ее к груди, и равномерно водит смычком, повторяя в том же порядке все одни и те же три ноты. Виллюн после каждого стиха играет два такта сопровождения, полные аккорды, а флейточка Владимира Геете, возвышаясь над тенором Вайжмантеля, который вдруг обретает почти юношеское звучание, колдует, чередуя тоненький свист с неожиданно низкими трелями, и вдруг начинает петь как встречный голос с самого верха до самого низа, почти сливаясь с мелодией Вайжмантеля.

 
И откликнулись ей город и село…
 

Они поют: Мария, Антонелла. Виллюн всякий раз подхватывает последний стих строфы.

Через картофельное поле к ним идет Низванд и еще издали кричит:

– Что, летний праздник?

Никакой не летний праздник. Только музыка. Но она доносится до двора Германа, где сидит Корринт и говорит Левину:

– Хо-хо!

На что тот, как обычно, отвечает:

– Посмотрим.

Она доносится сюда, Шесть строф, только слов не разобрать. Постойте-ка, эта строфа, что поет сейчас Вайжмантель, мы ведь ее не знаем вовсе.

 
Ухожу. И ты уйдешь отсюда.
Все уйдем – за реки, горы и валы.
Но дождемся, доживем, еще увидим чудо —
Воспарят над Вислой красные орлы!
 

Но, Вайжмантель, это же не так: красные или черные орлы, красный – значит, летит с юга и под его крыльями вскипают воды Вислы, а устремляясь с севера, в небе распростерся черный с цепкими когтями, – это же не так. Есть такие и есть эдакие, это и было нашим двадцать вторым пунктом. Сейчас мы собрали вокруг себя таких. А эдакие справляют летний праздник.

Жандарм Адам еще какое-то время стоит на виду перед дверью молельни. В каске, или шлеме, как это у них называется. Официальная мина, чуть сдобренная летним праздником. Потом правая рука к головному убору – и шагом марш.

Он огибает угол риги, останавливается, говорит:

– Петь и играть на музыкальных инструментах в общественных местах только с предварительного разрешения.

– Пожалуйте к нам, – приглашает Хабеданк.

«Я вам такого пожалую!» – ответил бы на это бывший Кроликовский, но Адам пообтесаннее, он делает три шага вперед.

– Весьма сожалею, – говорит он, – такое предписание.

А тут уже стоит Корринт – он шел следом за Адамом, – стоит и говорит что попало и не дает себя перебить.

– Чего там предписание? Вышел из дома божьего, все пел: «Веселитесь, веселитесь, солнце светит всякий день», – а сюда заявился – нос воротит и глаза что щелок. Смотри, не обделайся.

И напоследок сплюнул.

Адам предпочитает не связываться.

– Потише-потише, служба есть служба.

– Пойдем к Герману, – говорит Корринт.

– Сделайте одолжение, – говорит Адам. Три пальца к головному убору. Удаляется и входит к Розинке. А в трактире: – Господин Розинке. Вам известно постановление. Сегодня спиртное не подавать.

– Как же не известно, господин жандарм, нам все известно.

Адам окидывает взглядом ряд заготовленных бутылок.

– Может, откушаете, – вкрадчиво говорит Розинкина жена, – ну хоть глоточек.

– Сейчас нет, я при службе.

– Так возьмите бутылочку с собой.

Бутылочка как раз умещается в нагрудном кармане Адама.

– Малый не промах, – замечает фрау Розинке, когда жандарм вышел.

– С этим, значит, поладили, – говорит Розинке. – Надо, пожалуй, еще припасти.

Есть, как уже сказано, такие и есть эдакие, но водка одна: так смотрит на это Розинке.

Во главе с Низвандом и Виллюном они проходят по деревне. Вайжмантель, потом Мари с Антонеллой, Геете с Корринтом и позади Хабеданк. Добро пожаловать во двор к Герману!

Дедушка как раз садится обедать вместе с Феллером, ему, значит, повезло, не видит он этого шествия, но при желании мог бы хотя бы его услышать. Вот они, его другие заботы, еще с утра не дававшие ему покоя в молельне. К чему вообще летний праздник? Он не устраивает моего дедушку ни с какой стороны. Это, согласен, темные слова.

Но темные слова – это темные слова. Иногда мы в них видим, как в зеркале, а иногда и нет. Тут, во всяком случае, нет.

Итак, они во дворе у Грегора Германа. Он владелец тридцати шести моргенов пахотной земли и лугов, держит работницу, и батрака, и скотину. Стало быть, это поляк-католик, как и его сосед Лебрехт, к которому рассчитанные дедушкой рабочие с мельницы, Корринт и Низванд, на первое время устроились. Все сидят во дворе, вокруг колодца, где высокая трава: музыканты, и поляки, и цыгане, и Виллюн с бутылкой, и Лео Левин, подложив под себя старый кирпич. А теперь сюда же направляются циркачи, через сад Лебрехта, откуда есть калитка во двор к Герману. Чем больше солнца, тем больше веселья, а чем больше веселья, тем больше шуму.

Герман входит в дом и говорит жене по-польски:

– У меня эта сходка беспорточных во дворе вот уже где сидит!

А Германова жена задирает нос, что не так-то легко – расплывшаяся картошка почти не выделяется на ее широком, как блин, лице, – и бросает:

– Голь перекатная!

А когда те, на дворе, начинают петь, потому что разве удержишься при такой погоде и стольких знакомых, друзьях, благожелателях, и гремит эта песнь, которая всю ночь будет звенеть в ушах, если ты ее услышал, – «Еще Польска не сгинела», – да еще в сопровождении всех инструментов, когда Вайжмантель там, на дворе, вскакивает, и за ним Корринт, а жена тут, в доме, хватает платок, набрасывает на плечи и, подпевая, идет к двери, – при такой, значит, песне Герман бурчит:

– Наживешь еще неприятностей, двор-то мой.

И, опередив жену, выбегает наружу.

И останавливается во дворе перед этим беспорточным сбродом: перед двумя детьми, что справа и слева льнут к Антонии, черному обжигающему пламени, перед Хабеданком, который, склонясь над своей скрипкой, не столько поет, сколько выговаривает слово за словом, перед Вайжмантелем, который откинул белую как лунь голову и взывает к небу, простирая руки, перед этой красивой Мари, перед Скарлетто, который снял колпачок. Так что же он хотел сказать, Герман?

Да он ничего и не говорит. Обходит группку кругом, останавливается здесь, останавливается там, а вот и песня кончилась. Теперь он говорит:

– Czart[32]32
  Черт (польск.).


[Закрыть]
старый, поет, как bąk[33]33
  Выпь (польск.).


[Закрыть]
в камыше, – и показывает на Вайжмантеля и добавляет: – Идите к черту!

Получается вроде бы шутливо, во всяком случае, должно звучать вежливо, однако же не звучит. Но тут он находит среди них Хабеданка, этот вроде бы рассудительный.

– Cygan[34]34
  Цыган (польск.).


[Закрыть]
, ты же понимаешь, – говорит он, – будут неприятности. Идите куда-нибудь еще; нет, нет, не сразу, не сразу, так, не спеша.

Так, не спеша. У Грегора – это мы сразу скажем, – многовато пахотной земли, скота и если не все, то достаточно и других благ; говорят: «Жениться – не лошадь купить», и: «Кто не взял за женой приданого», – ну, так он взял; это было десять лет тому назад, он тогда пришел из Кельце гол как сокол. Этого не троньте, думает Герман. И еще думает: чтобы шло себе помаленьку, незаметно – тут не испортить, там не испортить, – спокойно.

Хабеданк раскусил Германа, ему понятно, что это за птица.

– Ребятки, – говорит Хабеданк, – у меня уже с голоду живот подвело, – и уводит с собой Мари, Вайжмантеля и Виллюна.

– Летний праздник, где он есть, этот летний праздник? – спрашивает флейтист Геете. Он намерен его украсить и кричит вслед Виллюну: – Пошли на летний праздник.

А Виллюн откликается, размахивая бутылкой:

– Так его!

– В Бризене все по-другому, – говорит мой дедушка. – Поглядел бы ты на летний праздник в Бризене!

А Томашевский на это:

– Надо думать!

И Каминский:

– Чего ты хочешь здесь, среди этих вахлаков!

Они сидят на опушке ольхового лесочка, возле мельничного ручья, чуть повыше мельницы, на сколоченных наспех лавках из неструганых досок, а кругом на попонах разлеглись остальные баптисты-мужчины, а баптистские дети кидают коровьи лепешки в воду – для рыб, – но не камни, которые бы рыб разогнали. Женщины-баптистки сидят, разбившись на две большие группы: те, что помоложе, – на солнышке вокруг Альвина Феллера, одетого во все черное и застегнутого на все пуговицы, и говорят о благолепии мира, а те, что постарше, устроились под деревом, в тени, и разговоры у них идут о другом: о ниспосланном нам кресте и горестях, стало быть, о всякой хвори: ломоте в пояснице, о киле́, о слабой груди, роже, а сейчас о жилах на ногах.

– Ведь как оно: сначала, думаешь, пройдет, ан нет, вот погляди-ка, не прошло, даже и не думает.

– В Бризене все по-другому, – говорит дедушка, выпрямляется и смотрит по сторонам, – там даже духовой оркестр!

– Подумаешь, – говорит Фенске, – трубачи. Чем у нас плохая музыка?

– Много ты понимаешь, – говорит дедушка. – Для Садлинок, может, и такая годится.

– Да еще если собаки подвывают, – презрительно бросает Коссаковский.

– Вам бы все под господ подделаться, – говорит Фенске. – Разве не красиво? Да вы послушайте!

Но кто станет слушать! Женщины не станут, им надо поговорить, а когда открываются рты, закрываются уши и болтовня не умолкает, – каждая непременно хочет сама рассказать то, что другой давно известно. А у мужчин свои разговоры:

– Ведь поглядеть – одно дерьмо, а еще требуют!

– Раньше-то как? – говорит Коссаковский. – В михайлов день, когда им уходить, талер в зубы, и будь здоров.

Это они о польских батраках.

– Золотое времечко было, – говорит мой дедушка, – а все почему? Страх божий потеряли.

Нет, они не слушают. А между тем Геете на своей флейте наколдовал целую чешскую ярмарку, песни для танцев и танцы для пения, воздушные палатки с остроконечным верхом и пестрыми веющими флажками, карусель с лошадками и качели. Но нет, кто станет слушать!

Что ж, тогда, стало быть, кофей здесь, на лужайке, и совсем плоские пироги с повидлом.

– Ну, музыкантики, – говорит Кристина, – просим к столу.

Перед кофеем еще речь и красивая песня Кристины, песня: «Сердце, сердце, когда ты узнаешь свободу».

Но Кристине и песней не рассеять горя, ничто Кристину не минует, тут уж ничего не поделаешь.

Ну, а потом старую шуточную: «Было у Адама семеро сынов».

– Ой, прямо все юбки обмочишь, – говорит старуха, фрау Кух, а на лице ни улыбочки.

А под конец Барковский со своей любимой песней:

 
Пусть сверкают молнии, пусть грохочет гром,
Пусть бушует ливень – все зальет кругом.
 

И он не только поет, он обнимает дедушку за талию, кружится с ним и орет во всю глотку:

 
А там, высоко в Альпах, такая красота!..
 

– Ой, не могу, – говорит Кристине фрау Кух, – вертит почтенного человека и так и сяк, ну, прямо все юбки обмочишь.

Всегда брат Барковский, на каждом летнем празднике, – под конец эту песню.

А затем группками, маленькими и побольше, назад, в деревню. Женщины с песнями, не ноют разве что дряхлые старухи, те с воркотней: «Вот нашлепают кому-то по попке!»

Потому что дети не хотят идти спать.

– Что значит «нет подачи», – говорит Розинке. – Пусть только явится!

Но Адам не является. Во всяком случае, не сразу.

Зато являются другие.

Барковский стоит в дверях, размахивает руками и, обернувшись, кричит кому-то, стоящему внизу у лестницы:

– Что мы, к синим крестам[35]35
  «Синий крест» – общество трезвости на религиозной основе, учрежденное в 1877 году.


[Закрыть]
попали, что ли?

– Ну уж нет, – отвечает снаружи Кухарский внезапно помрачневшим голосом.

К заведению Розинке ведет каменная лестница. Пять ступенек. И деревянные перила, цепляясь за которые этот угрюмый собеседник из Голюбы взбирается наверх.

– Не к синим крестам, пропади они пропадом.

В Голюбе, чтобы вы знали, живут эти самые синие кресты, которые не пьют даже по праздникам, по праздникам особенно, пропади они пропадом!

Но не подумайте, чего доброго, что Барковский и Кухарский, и больше никто. Все потянулись следом: Пуш и Пушинский, что из Линде, голюбчане Кух и Пушке, и Кухель, и мой дедушка с братом Густавом, шурином Генрихом и тестем Фагином, Рохоль, Томашевский и Коссаковский, о которых мы больше не хотели говорить, и Каминский. Фенске из Садлинок тоже.

Феллер приходит позже. А последним, как мы увидим, жандарм Адам. Притом Феллер намеренно не спешил.

И все же они не последние, ни Феллер, ни Адам. Но и не первые, Барковский и Кухарский тоже не были первыми. В зале у открытого окна уже сидели цыгане, и батраки, и бродяги, и Виллюн. И Геете аккомпанировал страшной балладе, которую Вайжмантель исполнял со всякими «та-та-та», и «ля-ля-ля», и пропусками, потому что слишком уж чудовищные вещи творятся в таких песнях. Опальный думный дьяк Висковатый повешен вниз головой, а царь Иван Васильевич, с посохом в руке, кричит, словно ему язык вырвали. И тут приближаются бояре, они, значит, поняли, чего он от них хочет, и у каждого в руке ножичек. Первый отхватывает одно ухо, второй – другое ухо, этот – нос, тот – губу, только волосы никто не берет, оттого что с них кровь капле.

– Господи, петь такое в воскресенье! – говорит Розинкина жена и наклоняется над стойкой в надежде понять эти «ля-ля» и «та-та», а может, и догадаться, о чем Вайжмантель умалчивает. – И что же дальше!

А потом, стало быть, боярин, который отрезает уд.

Тут бросается к нему царь, глаза налиты кровью, шваркает шапку свою царскую оземь, топает ногами и с пеной у рта кричит: «Жри, собака!» И заносит свой осыпанный рубинами царев кинжал над боярином, а тот, человек не шибко храбрый и нрава тихого, стоит и дивится: с ним то же будет, попробуй он сейчас ослушаться?

Геете сопровождает балладу на флейте.

– Ну и ну! – Виллюн потягивается на лавке и почесывает крестец. Вот как выглядит история! И мы вспоминаем: Виллюн учитель, хоть и разжалованный, но от этого никуда не денешься. К счастью, обычно он соблюдает приличия.

У Вайжмантеля для всех есть песня.

Пришли баптисты, стало быть: «Розы цветут на могилке в степи». Что-нибудь такое чувствительное. А затем:

 
Опалинский притащился —
Спал в канаве и не мылся.
 

Стало быть, что-нибудь немецкое.

Будто этим чего-нибудь добьешься.

– Что вы здесь толчетесь? – говорит Рохоль.

Мой дедушка так не скажет, он говорит трактирщику:

– Розинке, как же так, я думал, только своя компания?

– А что такое, – отвечает Розинке, – места довольно, я думал, вы сядете по ту сторону.

Значит, Розинке тоже думает, но, разумеется, как трактирщик.

– Ты мне зубы не заговаривай, – говорит дедушка и отстраняет тестя Фагина, который было заикнулся:

– Они же хорошо играют, эти цыгане.

И тут как раз в двери появляется Феллер, сразу понимает, что происходит, и подскакивает к Виллюну.

– Господин Виллюн, – говорит он, – мы справляем здесь наш ежегодный летний праздник.

– В кабаке? – спрашивает Виллюн. – Ничего себе.

У Виллюна неправильные представления. А все потому, что в Малькене у евангелистов нет летних праздников.

– Господни Виллюн, – еще раз веско произносит Феллер.

Но тут вмешивается фрау Розинке:

– Это какой же такой кабак, господин Виллюн? Мы приличное заведение.

В самом деле, снаружи, над дверью, можно прочитать: «Трактир и номера Германа Розинке». А снизу, помельче: «Первое заведение в Неймюле».

– Ну так как же, сядем там? – спрашивает Фенске и направляется уже к углу возле печки.

Но дедушка видит не только Виллюна и этого флейтиста из Хохенека, но также бродяг и цыган, да еще там расселись его, пусть бывшие, рабочие – Низванд и Корринт. И дедушка, окинув гордым взглядом всех собравшихся, изрекает:

– Я не сяду с поляками.

Это изречение дедушки, мы его тоже посчитаем, хотя оно не столь уж ново. Итак, номер двадцать третий. На это отвечает флейтист Геете:

– Поглядеть на вас – вроде бы человек приличный, а так себя ведете… простите, как вас зовут?

Дедушка никак не опомнится. Ну, уж дальше некуда! Но Феллер встал перед ним и убеждает:

– Иоганн, разреши мне, – и снова начинает о летнем празднике, однако тут же переходит на святость воскресенья, которое для набожного человека должно быть подобно пшеничному полю в лучах вечерней зари. – Выгляните наружу, дорогие мои, вы же сидите у окна.

– Сидим и будем сидеть, – отрезает разжалованный учитель Виллюн.

– Ну и сидите себе, – с досадой бросает Фенске. Шкалика водки никак не дождешься. Он, значит, так ничего и не понял.

– Господин Фенске, – говорит Хабеданк и встает.

Но тут вперед проталкивается Розинке, как бы не дошло до драки. Он стоит между дедушкой с его приспешником Феллером и этими музыкантами и поляками и призывает:

– Без ссор, господа. – И, поскольку в эту минуту как раз входит Адам, говорит, причем говорит прямо и твердо, чтобы опередить возможные намерения Адама: – Нельзя ли вас попросить сюда, господин жандарм.

Адам прикладывает два пальцы к каске.

– В чем дело, господин Розинке?

– Не нужен нам здесь жандарм, ступайте домой, – говорит Рохоль и, по примеру Фенске, хочет пробраться в угол у печки.

– Вот до чего мы, значит, докатились, – с горечью произносит дедушка, – даже спокойно посидеть нельзя.

– А тебе мешают цыгане? – кричит Фагин брату Густаву со своего места у печки. – Ведь они с самого обеда играют нам!

– Тихо! – говорит мой дедушка. – Либо они, либо мы, господин Розинке!

Это не вполне понимает даже большинство баптистов, даже большинство неймюльцев. А гости и подавно.

– Ну и убирайтесь, – говорит Корринт и трясет Виллюна за плечо: – Давай рвани-ка!

– Тихо! – повторяет мой дедушка, но этого уже никто не слышит. Виллюн рванул «Старые камрады». Хабеданк тут же вступает, нажимая сразу на две струны, которые звучат, как все шесть, а Геете выводит поверху искусные трели.

И под этот бодрый марш немцы Неймюля, Линде и Голюбы переходят на сторону печи. Одного только дедушку Адам вынужден слегка подталкивать и уговаривать, положив ему руку на плечо, пока дедушка ее не смахивает.

– Уберите руки, господин жандарм, никто не давал вам такого права.

Невежа, он мне с самого начала был подозрителен, думает дедушка, медленно направляясь к печке. Уже одно то, что человека так звать. Нет, он тут долго не заживется.

Может, дедушка думает, что он сам здесь заживется? Это наш двадцать четвертый пункт. А сейчас водочка.

Фрау Розинке некогда дохнуть. Туда-сюда. Трактирщик Розинке предпочел бы стоять за стойкой, но жене не справиться, и он сам идет с бутылкой – только не зевать, не то забудешь поставить крыж на доске.

– Дамы, видно, придут позднее? – спрашивает фрау Розинке.

– А как же, – говорит Кухарский.

– Придут за нами, – смеется Фагин, – да мы то не пойдем.

– Поставь-ка лимонадику, – говорит мужу фрау Розинке.

Но до лимонада дело не доходит. Во-первых, дамы заговорились – у Рохолей, где гостит тетушка; у Кристины, где проливают последние слезы по Йозефе, и кто их знает, где еще. А во-вторых, цыганская музыка действует дедушке на нервы.

Чего никак не скажешь о Фенске, который уже затеял разговор через весь зал, не скажешь о Пушинском и Кухеле, которые опрокидывают шкалик за шкаликом после сегодняшнего поста и пресного пения, о шурине Генрихе из Лисева, который, всех опередив, развалился на стуле, поднимает руку со стопкой в сторону музыкантов и кричит:

– Хозяин, налейте этим господам!

Он имеет, стало быть, в виду этих цыган и так далее, на что дедушке остается только крякнуть. Но он вдруг гаркает Розинке:

– Только не полякам!

– Тогда и мне не надо, – говорит Геете.

Шурин Генрих ничего еще не понимает, а уже все произошло.

– Слышишь, они не желают пить твою водку, – говорит Томашевский и вскакивает.

А Коссаковский сидя орет:

– В шею лапотников! – И тоже встает и шагает к музыкантам, на ходу продолжая грозиться. – Это мы еще посмотрим, кому здесь командовать.

И вот уже шагает мой дедушка, таща за собой вцепившегося ему в фалды старика Фагина.

А как же Адам? Он улизнул. Кстати, вместе с малькенским Густавом. Они о чем-то беседовали. И вдруг оба скрылись.

Так что известная в немецкой истории национальная оборонительная борьба может начаться, или, лучше сказать, вспыхнуть.

– Так его! – Это слова Виллюна.

Корринт и Низванд спокойно поднимаются, одним взглядом измеряют расстояния и занимают важнейшие стратегические позиции: один перед музыкантами, другой в центре треугольника: печь – стойка – дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю