Текст книги "Избранное"
Автор книги: Иоганнес Бобровский
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Выйдя на улицу, дети мигом притихли.
Нет, сразу ничего не выяснится.
Штрасбургского полицмейстера зовут Бирфакер. Никто не знает, откуда его принесло, он явился нежданно-негаданно и так и остался в городе чужеродным телом, а когда-нибудь, глядишь, его переведут отсюда.
Сегодня он получил письмо. От окружного судьи в Бризене. Дело о поджоге. На подозрении некто, незаконно проживавший в указанном владении. По всей вероятности, акт мести ввиду предстоящего выселения.
А также насчет моего дедушки, это, мол, немец, исконный неймюльский житель. Что же до находящегося на подозрении (тяжком) Хабеданка, ныне пребывающего в бризенской городской тюрьме, то оный Хабеданк настаивает на своем alibi и ссылается на нового капеллана по фамилии Рогалла.
– Ну что ж, вызовем этого господина, – говорит Бирфакер.
Означенное духовное лицо на вызов явилось.
– Да будет благословен Иисус Христос!
– Здрасте, – отрубил Бирфакер.
И капеллан сел без лишних слов.
– Я попросил вас сюда, – с глухим ворчанием начал Бирфакер.
– Это мне известно, – отозвался капеллан.
– Как вы сказали?
– Вы попросили меня сюда, – отвечал Рогалла, – я к вашим услугам.
«Этому пальца в рот не клади», – заключает про себя Бирфакер и, нащупывая почву:
– Вам, как я понимаю, еще внове ваши обязанности? Еще не освоились как следует?
– Нет, почему же? – возражает Рогалла. – На моем счету здесь четыре погребения, три крещения и одно бракосочетание – так недолго и освоиться.
– В таком случае прошу меня выслушать, – говорит Бирфакер.
Итак, слово за Бирфакером. Этот разговор стоит привести полностью.
– Сударь!
– …капеллан! – дополняет Рогалла.
– Так точно, – говорит Бирфакер. – Вы, как и я, впрочем, не здешний житель.
– Как же, как же, – говорит Рогалла. – Из Роговки, в двадцати двух километрах. А вы?
– Я – нет. Да это и не важно.
Короткая пауза. И с глухим рычанием:
– Вам, господин капеллан, конечно, знакомы задачи, к коим обязывает ваш сан.
– Наша святая церковь, – говорит Рогалла.
– Наш Германский рейх, – поправляет его Бирфакер. – Олицетворяемый для каждого из нас высокочтимой особой нашего победоносного кайзера.
– Так что же у вас, собственно, новенького? – осведомился капеллан Рогалла.
– Сейчас узнаете, – огрызнулся Бирфакер. – Итак, владение за номером сорок два дробь два в Неймюле, перешедшее в собственность казны, до первого октября шестьдесят восьмого года числившееся за Пильхом – дайте мне кончить, – ныне списанное в убыток по случаю пожара – нет, нет, прошу вас, господин капеллан, – на тяжком подозрении у нас некий цыган, именуемый Хабеданком – вам случайно не знаком этот человек?
– Хабеданк?.. – повторяет в раздумье Рогалла.
– Вы его, стало быть, не знаете? – устанавливает Бирфакер.
– Дайте подумать, – говорит Рогалла.
– Вот, собственно, и все, – заключает Бирфакер.
– А кто он, этот Хабеданк? – спрашивает Рогалла.
– Бродячий музыкант. Он будто бы играл на каких-то похоронах здесь, в Штрасбурге.
– Верно, припоминаю, – говорит Рогалла. – Погребение Цабеля Замюэля, скрипач, пожилой человек. С ним был еще один, тот пел. Славные люди.
– Господин капеллан, не все ли равно, кто играл на скрипке, да и вообще играл ли кто-нибудь. Здесь это в порядке вещей, и никто не спрашивает, как, мол, тебя звать и все такое.
– Вы же спросили, – возразил Рогалла.
– Спросил для проформы. Почему вы настаиваете на знакомстве с каким-то бродячим цыганом?
– Я вас не понимаю, – заявил Рогалла.
– Сейчас поймете, господин капеллан. Означенный бродяга цыган проживал во владении, ему не принадлежащем. Покупатель оного потребовал его освободить. И тогда цыган, мстительный, как все цыгане, решился на поджог.
– И вы обо всем этом осведомлены? – спросил Рогалла.
– Да, это известно. Цыган же утверждает, будто во время пожара его не было в Неймюле, он якобы находился в Штрасбурге. Если исходить из даты погребения, это как будто и верно: дом сгорел на следующий день, ночью.
– От Штрасбурга до Неймюля три верных дня пути.
– Я бы не сказал, господин капеллан. На резвых лошадках да с перепряжкой в Малькене всего лишь сутки. Маловероятно, на первый взгляд, допускаю, а все же вполне возможно.
– Господин полицмейстер, – возразил капеллан Рогалла, – об этом же и речи быть не может. Такой человек, мало того: два таких старика…
– Господин капеллан, – говорит Бирфакер и выпрямляется во весь свой рост. – Надеюсь, вы не намерены покрывать всякий сброд, который доставляет столько хлопот нашим властям? Зачем вам это нужно?
– Вы это серьезно?
– Да, господин капеллан, и я просил бы вас не уклоняться от ответа.
В этом присутственном месте царят сумерки. На подоконнике выстроились четыре тарелки с мушиным ядом, но мухам, видно, неуютно здесь.
Рядом с письменным столом, на этажерке, где сложены папки с делами, стоит бутылка.
– Красное винцо, – говорит Бирфакер на вопросительный взгляд капеллана, – знакомое вам, полагаю, по многим обстоятельствам.
– Наша святая церковь… – начинает Рогалла.
– Оставим это до другого раза, – обрывает его Бирфакер, – речь идет о случае общенациональной важности.
– А тогда разрешите удалиться, – говорит Рогалла.
– Прошу вас остаться здесь.
– Господин полицмейстер, – говорит Рогалла, – у меня впечатление, что вы учиняете мне допрос.
– Глупости, – говорит Бирфакер и вдруг становится приветлив. Проведя рукой по столу, он и в самом деле схватил муху и внимательно ее разглядывает, прежде чем заговорить.
– Давайте же без обиняков, – говорит он, растирая муху большим и указательным пальцами. – Перед нами ясный случай, акт мести, направленный против немца, пользующегося общим уважением, и, стало быть, против всего немецкого в целом. Вы меня поняли, не так ли?
– Нет, – ответствует капеллан Рогалла.
Бирфакер поднимает руку и ставит ее на стол ребром между собой и священником.
– Но позвольте! Поскольку все мы, как немцы, стремимся к единой общей цели…
– Вы полагаете? – спросил капеллан, удивленно вскидывая брови. – Я бы не сказал…
– К черту, к дьяволу! – Бирфакер хватает со стола тяжелое пресс-папье, осколок гранаты семидесятого года, и швыряет его об пол.
Рогалла поднимается.
– Я, кажется, здесь лишний.
Опять двадцать пять: то же само сначала! Но теперь встает и Бирфакер.
– Взвесьте все как следует, господин капеллан. Я говорю с вами, как немец с немцем. Надеюсь, это вам понятно?
– Я священник.
– Знаю, господин капеллан, немецкий священник. Вашему церковному начальству вряд ли понравится подобная нерешительность.
– Господин полицмейстер, – говорит капеллан Рогалла, – скажите мне, пожалуйста, открыто и ясно, чего вы от меня хотите. А я тогда подумаю.
– Подумаете? – рычит Бирфакер. Опять он дал маху. Пожалуй, он давеча поторопился. – Итак, господин капеллан, нам нужно ваше показание. Оно затребовано бризенским окружным судом для судебного разбирательства. Согласны вы дать присягу в том, что этот цыган…
– Мне кажется, этот вопрос не в вашей компетенции, господин, как бишь вас?
– Бирфакер, здешний полицмейстер, и вы меня явно не поняли. Разумеется, я не уполномочен требовать от вас присяги, это сделают другие. Я спрашиваю, встречали ли вы здесь, в Штрасбурге, в указанное время бродячего цыгана, именуемого Хабеданком? Но только прошу без виляний, нас устроит только ясный, недвусмысленный ответ.
Рогалла опять задумался. Он стоял и думал. И спустя некоторое время сказал:
– За день до пожара, если исходить из этой даты, он еще был здесь. Я видел его в Штрасбурге вечером, часов примерно в восемь. С ним был пожилой человек, собственно, даже постарше. Кроме того, как мне сейчас вспомнилось, я видел его и до погребения, в «Немецком доме».
– До – меня не интересует, – оборвал его Бирфакер.
Итак, на желаемый ответ в желаемой форме рассчитывать не приходится. Надо будет поближе заняться этой духовной особой, решает Бирфакер.
– Отлично, стало быть, в день пожара, согласно вашему показанию, Хабеданка уже в городе не было?
– Этого я не могу утверждать, – возражает Рогалла, – трудно себе представить, что оба старика в ту же самую ночь снялись с места – единственно для того, чтобы поджечь какую-то халупу.
Он говорит «халупа», этот священник, видно, он и в самом деле из здешних. Но не мешает лишний раз его одернуть.
– Ваши шутки неуместны, у меня свои соображения, и я позволил себе пояснить вам, как нам надлежит смотреть на это происшествие в целом.
И после короткой паузы:
– Я прикажу зафиксировать ваше показание в письменной форме. А вы будьте добры подтвердить его собственноручной подписью. Шиманский!
И вот оно, скрепленное собственноручной подписью, показание капеллана Рогаллы (коему преподан урок насчет истинно немецкого поведения, а также предложено поостеречься на будущее и коего еще, возможно, ждет проборка от своего начальства): Хабеданк за день до пожара в восемь часов вечера находился в Штрасбурге. А больше ничего.
– В один ли день и в одну ночь – или наоборот – он добрался до Неймюля, об этом мне ничего неизвестно, равно как неизвестно и вам, это решаем не мы с вами. – Короткий поклон. Бирфакер отворяет дверь в темную прихожую и зовет: – Шиманский! – И, оставляя без внимания короткий кивок, с которым капеллан Рогалла покидает это присутственное место, снова кричит: – Шиманский!
Входит Шиманский.
– Отослать по адресу: Бризен, окружной суд.
Итак, показание отсылают. На это потребуется время. Пакет из Штрасбурга следует в Бризен. Полицейская корреспонденция идет побыстрее, чем судебная, – распоряжение почтового управления в Мариенвердере.
У Хабеданка уже десятидневная отсидка за спиной, когда он предстает пред очи Небенцаля.
– Скажи, пожалуйста, так это ты? – ласково встречает его Небенцаль. – Можешь спокойно сесть.
– Ничего я не знаю, – говорит Хабеданк.
– Ну конечно, не знаешь, зато мы знаем. Подумаешь, важность, сгорела старая лачуга, и по этому случаю такой переполох!
– Но меня за что в каталажку? – спрашивает Хабеданк.
– Знаешь что, – говорит Небенцаль, – лучше уж сознайся, ведь это ты ее спалил.
И так как Хабеданк мгновенно воздел обе руки к небу: «Как бог свят, ни сном ни духом!» – то он спокойно продолжает:
– Небось ежа захотел испечь, да как-нибудь и заронил.
Чтобы испечь ежа – на случай кто не знает, – надо обмазать его глиной. Глиняный шар бросают в огонь, и, когда он затвердеет и потрескается, его достают и снимают корку, а вместе с коркой снимутся кожа и иглы. И стало быть, еж до полной готовности истушился в собственном соку. Но сперва его надо выпотрошить. При желании можно начинить картофелем.
– Никакого ежа я не пек, – отвечает Хабеданк. – Я как пришел из Штрасбурга вместе с Вайжмантелем, так Пильховой хибары уже и в помине не было, а только один Кроликовский.
– Ты, значит, из Штрасбурга прикатил? Небось на паре?
– Немного нас подвезли, да только самую малость, а больше попутных телег не было.
Небенцаль терпеливо допрашивает цыгана, но не узнает ничего утешительного. Оба старика притащились пешком, на своих старых ногах. Тут уж ничего не поделаешь.
«Завтра же переговорю с господином ландратом», – решает Небенцаль и отправляет Хабеданка обратно в камеру.
Минутный разговор с ландратом. У господина Дрислера другие заботы, у них затевается вечернее состязание в кегли.
– Надеюсь и вас там увидеть, Небенцаль, на сей раз мы без дам, в непринужденной обстановке. А насчет поджога – о нем, по-моему, все и думать забыли. Вычеркнуть из кадастра – только и всего.
– По судебному ведомству это не так просто. Штрасбургский полицмейстер усматривает в этой истории антигерманскую акцию.
– Помилуйте, голубчик, этак мы с вами бог весть до чего дойдем.
И Небенцаль не может отделаться от мысли, что это опять типичный случай австрийского ротозейства.
Итак, мой дедушка получает из Бризена уведомление следующего содержания: «Продажа неймюльского владения за № 42/2 (надворная постройка для челяди) не состоится по причине пожара, уничтожившего оное».
Ну, а как же Хабеданк?
Хабеданк четверо суток спустя возвращается в Неймюль. Вместе с Мари и Левиным.
Милый дедушка, на этот раз у тебя сорвалось. Одного подозрения недостаточно. Дело прекращено за отсутствием улик. Никаких улик во всей этой истории.
Ни единой улики.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Итак, Хабеданк опять на свободе и даже разгуливает по Неймюлю. Это могло бы нам послужить так называемым подпунктом, хоть они у нас не в счет, и потому лишь подпунктом, что для настоящего полноценного пункта здесь не хватает двух признаков: выразительной краткости, а главное – чувства.
Но то, что стоит за подпунктом, сейчас у всех на языке, не говоря уже о сердце, а кое у кого оно, наоборот, в печенках.
Всем сердцем радуется Вайжмантель и, конечно, Мари с Левиным. Что до тетушки Хузе, то она радушно приняла Хабеданка при его возвращении из Бризена и на прощание поднесла ему целый сноп красного лисохвоста, которым, как известно, пользуют от поноса. Ольга Вендехольд и Файерабенд приходили поздравить Хабеданка, и, что особенно того порадовало, Вайжмантель принес другу его скрипку.
Хабеданк сидит на зеленой скамье без спинки перед входной дверью живодера Фрезе, перебирает струны и прислушивается к тому, как они замирают. Его забавляет слушать, как задорно и звонко заявляет о себе струна за струной, противопоставляя себя гомону на крыше, и как эти звуки постепенно отступают и, пусть совсем скромно, но с задушевной нежностью, утверждают себя, как раз затихая.
Ласточки стрелой, оглашая воздух громкими криками, слетаются к крыше дома, где под самым ее козырьком лепятся полушариями их гнезда из нанесенной в клюве глины. И так как козырек крыши сильно нависает, они, подлетая к гнезду, на той же скорости входят в крутой ухаб, или подныривают, или отклоняются по кривой, а потом, выравнявшись, взлетают вверх, к краю гнезда, к полукруглому его отверстию, из которого торчат широкие клювы птенцов, разинутые в истошном крике.
Ну чем не тема для скрипки Хабеданка: на крик птенцов откликается высокая нота струны E, на успокоительное щебетание родителей – другие струны, A и D, а иной раз, к вечеру, и басовая четвертая. Когда же пальцы Хабеданка заскользят по грифу – то вдруг очень быстро, то снова медленно, – получается даже своеобразное двухголосие: один из тех несложных мотивов, что понятны и стадам, пасущимся в лугах, и каждому пастуху на свете, – посредине небольшая колоратурная завитушка, за которой снова следуют ясные звуки, ясные еще и в своем угасании. Закрываешь глаза, чувствуешь на веках дуновение ветра, которое приносят ласточки, и невольно прислушиваешься, так как крик на мгновение умолкает, чтобы тут же возобновиться с тою же силой, разве что один птенец немного запоздал – ему досталась зеленая муха, но сейчас уже и он примкнул к общему хору.
Хабеданк большими пальцами ног зарывается в песчаный грунт. Он тоже прикрыл глаз. Опустил скрипку и прислонился к нагретой солнцем стене дома. В неухоженном, заросшем сорняками садике Фрезе все еще цветет боярышник, и запах его проникает в самое сердце. Словно чье-то дыхание, но дыхание, которого мы заждались.
Итак, вас беспокоит сердце. А моему дедушке в печенку ударило.
– Цыгана-то выпустили, – говорит он с кривой усмешкой.
Вот и все, об остальном молчок. Тетка-жена и вообще-то на эту тему не разговаривает. У нее укрылась проповедница Феллер, живет уже который день, присматривает за курами и готовит впрок крыжовник. У обеих женщин, должно быть, есть о чем поговорить. Феллера, во всяком случае, тетка-жена на порог не пускает.
Мой дедушка больше пропадает на мельнице: самое время для ремонта, надо выверить работу жернового постава. Мельница должна быть в порядке к тому сроку, как кончится молотьба и урожай ссыплют в амбары. В этом году нам перепадет больше зерна и, стало быть, больше работы.
Поляки еще здесь, может, с ними и столковаться? Покамест, хоть и трудно сказать, сколько продлится это «покамест». Главное, с евреем покончено. Не скоро найдется смельчак, который решится поставить мельницу под самым носом у дедушки. Но дедушке, как уже сказано, ударило в печенку. А тут еще этот процесс на шее, очевидно, будет назначен второй срок – не так скоро, но уж, наверное, в июле.
Что, собственно, еще приходится от меня Глинскому? Дедушка аккуратно ведет счет синим карандашом на последней странице библии. Это довольно внушительный список.
– Ничего, я с ними со всеми разделаюсь. – Так говорит мой дедушка. И это будет, пожалуй, нашим семнадцатым пунктом.
Господин Нольте, Фридрих Нольте, окружной начальник – личность преклонных лет. Мы его до сих пор не тревожили, потому что все время, о каком шла речь, он был пригвожден к одру болезни. А сейчас пусть потрудится встать – что он и делает, тяжко стеня и многажды вздыхая. И вот с таким-то вздохом и в одних подштанниках он садится на стол, по которому давно уже не гуляла пыльная тряпка и на котором в единственной чернильнице высохли чернила. Достает дежурную тетрадь и ее раскрывает. И после долгих размышлений опять захлопывает. Да и как можно такое вписать? Даже при наличии чернил. Немного воды, и можно развести вязкую массу. Но рука не поднимается такое вписать.
Окружной начальник вздохнул и принялся растирать больную ногу, снова вздохнул и произнес ту фразу, которую мы предусмотрели для нашего восемнадцатого пункта, а именно: «Смутные времена!» Что же под этим разумеет господин Нольте? Уж не Пильхову ли хибару?
«Смутные времена», – сказал Нольте, и он, конечно же, разумел под этим нечто худшее. Пожары бывают везде и повсюду и во всякое время. От молнии и таких вот поляков никто не гарантирован. И, конечно же, полные амбары загораются чаще, чем пустые. А застрахованные горят дружнее, чем незастрахованные. В мариенвердерской страховой конторе осведомлены об этом не меньше нашего. Но никто и не почешется. Разве кому уж так повезет – сгорит и хлев, и как раз перед тем, как хозяин, собравшись с силами, задумал строить больший да прикупить себе против прежнего еще парочку коров, – тогда, пожалуй, проснутся и в Мариенвердере: «Тут, знать, не один боженька огоньком баловался, кто-то ему помогал». Но все равно никто и не почешется. Небольшое сообщение окружного начальника Нольте – вот и все, что им требуется. Какой же еще может быть разговор о Пильховой хибаре!
Разумеется, всякий другой на месте Хабеданка, которому неожиданно так повезло, просидел бы в Бризене по меньшей мере года полтора за милую душу, пока бы весь не высох, будь он хоть поляк, хоть цыган – раз уж ему не попался такой капеллан, а тем более который все помнит.
«Смутные времена», – сказал окружной начальник. Под этим он разумел, что смута завелась в деревне Неймюль, особенно же на выселках. Такая смута, что даже его потревожила на одре болезни.
Заходил к нему проповедник Феллер. Нольте уже знал, что у Феллера ушла со двора Йозефа. Но об этом он ни слова, как, впрочем, и Феллер, и разговор у них вертится вокруг неймюльской смуты. Низванд и Корринт последнее время частенько посиживают в трактире Розинке, поскольку дедушка учинил им расчет. И не только они – другие тоже, такие, как Файерабенд, Лебрехт и иже с ними.
– Эту пару надо попросить отсюда, – говорит Феллер. Итак, Низванду и Корринту будет предложено убраться.
В сущности, Феллер прав. Лицам, не имеющим постоянной работы, хотя по своему положению они в ней нуждаются, таким, как поляки и им подобные, не может быть предоставлено право жительства: см. распоряжение касательно проживания лиц иных национальностей, однако же обоего пола, от 1 октября 1863 года. А также разъяснение от прошлого года. Впрочем, статьи о лицах иных национальностей недостаточно, ибо, как уже сказано, здесь разумеются и другие.
Приходил и живодер Фрезе. С жалобой на Альберта Каминского, который схоронил свою павшую телку, введя этим его, Фрезе, в убыток. Все это еще, правда, недостаточно уточнено законом, да и его, Фрезе, беспокоит не столько издохшая телка, сколько все та же смута. С той разницей, что Фрезе говорил не о Низванде и Корринте, а о мельнице Левина и о Пильховой хибаре. Говорил больше обиняками, как и свойственно Фрезе, которому по роду его занятий никак нельзя портить отношения.
И наконец, до ушей Нольте дошла и самая свежая новость – о событиях, разыгравшихся в риге у Розинке: о выступлении цирка.
Поистине смутные времена.
Это говорит начальник Нольте и снова громко вздыхает:
– Когда мимо проедет Кроликовский, пришлите его ко мне.
Но пешего жандарма Кроликовского уже давно никто не видел – ни третьего дня, ни вчера, ни сегодня.
– Куда это запропал Кроликовский? – спрашивает по всей деревне старая экономка Нольте, спрашивает каждый день – и третьего дня, и вчера, и сегодня – и возвращается ни с чем: его нигде нет.
– Святая матерь божия, – говорит Корринт, которого старушка повстречала на выселках, – на что это он вам сдался?
– Господин Нольте его требует.
И тут Корринт не сплюнул, а только посвистал сквозь зубы. Повернулся, бросил на ходу:
– Не знаю, мне он не попадался, – и заспешил обратно на выселки.
– Если встретишь, скажи ему! – кричит вслед Корринту старая экономка.
– Ясно, скажу.
– Ну и дела! – Старая экономка стоит перед своим хозяином, скрестив руки на животе. – Говоришь – подать сюда Кроликовского, а о твоем Кроликовском ни слуху ни духу.
Где же пропадает Кроликовский? Тоже своего рода подпункт, но мы не станем на нем задерживаться, а прямехонько махнем через Древенцу неподалеку от поста Пласкирог, взяв чуть выше по точению – там есть брод.
Этот путь и выбрал Кроликовский, трясясь на своем казенном скакуне Максе, но не в казенном мундире, не в фуражке с кокардой и без холодного оружия, а в цивильных шмотках, выражаясь языком самого Кроликовского, и было это уже четыре дня назад ночью.
Он перебрался через брод. Взял через перелесок. Объехал кругом болото. Ближайшая деревня – Валка. Перед Валкой, направо, в лугах стоит рига. Словом, добрался до места верхом, и никто его не видел, ведь Кроликовскому в точности известно, когда пограничный патруль обходит свой участок. Но там он застал не тех, кого с полным основанием располагал встретить, а как раз наоборот.
Кроликовский что-то долго лопотал по-польски и куда быстрее, чем обычно, хлопал себя по ляжкам, вопил и наконец рухнул на колени с воздетыми руками. Его и схватили за руки, перекинули через пень и угостили палками. Ибо это были не те контрабандисты, а их противники – не сподвижники Кроликовского. И погнали со спущенными штанами через луга к перелеску и в самое болото. А теперь выкручивайся как знаешь! Мерина же Макса оставили себе.
Что же теперь думает Кроликовский? Он по колена увяз в болоте и при малейшей попытке выбраться только глубже проваливается в вязкую топь.
О, когда же пройдешь ты, темная ночь?
Он мог бы это спеть, но Кроликовский не так благочестив, он никогда не учил гимнов. Да и вряд ли бы он стал сейчас петь. В таком случае он мог бы кричать. Но он не кричит.
Должно быть, боится русской стражи. Он прислушивается к зову птицы, что кличет через правильные промежутки. Прислушивается к шороху зверька, что крадется по болоту. Должно быть, ищет рябчиков. Которые здесь не водятся.
А луна все стоит и стоит на месте. То ли она бледнеет, то ли наливается желтизной – не скажешь. Стоит и ни с места.
Временами что-то булькает в болоте. А больше ничего. И все же он принимается звать, но кто станет ночью бродить по болоту? Разве что контрабандисты!
К утру, когда он уже различает во мгле верхушки берез, мимо проходят его контрабандисты, возвращаясь с границы. И слышат его крики. И они его вытаскивают – очень просто – по гати из свеженарубленного кустарника.
Кроликовского засосало по грудь, и только старый пень или что другое твердое помешало ему погрузиться с головой.
Хоть болото и теплое, его трясет, приходится его поддерживать. И должно быть, от всего пережитого у него отшибло разум, потому что он тут же заговаривает про Иннокентия, про этого русского, вожака другой, вражеской, шайки.
– Стало быть, это твоя работа, гад? Вот почему мы не слыхали сигналов. Вот почему пришлось побросать весь товар в воду.
И самый отчаянный, Стани, тот, что всегда с ним так любезен, кивнул головою направо. К стоящим там трем дубам.
Шайка Стани торопится, уже совсем рассвело. И когда они уходят, кто-то один остается на месте. Кто-то висящий на дереве, на крайнем суку того дуба, что приходится слева. Его грязная одежда разостлана на земле сушиться. Кроликовскому безразлично, кто ее завтра прихватит.
– Подать сюда Кроликовского, – приказал окружной начальник Нольте.
– Кроликовский глаз не кажет, – рапортует его старая экономка еще несколько дней спустя.
Так никому и невдогад, почему Кроликовский не является на зов. Он числится в нетях. Уже годы спустя некий седой бородач, открывший торговлю в Штрасбурге, стал как-то вечерком рассказывать про немецкого жандарма:
– Он висел на дереве под Валкой, я сам видел, собственными глазами, – на дубе.
О том, что это он его повесил собственными руками, бородач не распространялся. Да и зачем, в сущности?
Нольте снова раскрывает тетрадь. Он заносит в нее то, о чем намерен доложить начальству, но не все, а по выбору. Завтра, если позволят ноги, он зайдет к Розинке.
Пусть Розинке заберет свою бумагу. Кому она теперь нужна? Шашни Кроликовского с контрабандистами? Ни одна собака не почешется! Итак, захлопнули тетрадь. Точка.
Нового жандарма зовут Адам.
– Поди, теперь правильного прислали, – говорит дедушка. – Адам? Должно быть, правильно мыслящий поляк.
История без объяснений. История без видимых причин. Что, например, побудило Розинке обратиться с таким заявлением?
Скажем прямо, нам сие неизвестно.
Уж не то ли, что Кроликовский взял за правило вечно торчать в его трактире? И позволял себе туманные намеки, чтобы хозяева наливали ему стопку за стопкой – бесплатно, разумеется.
Это что еще за туманные намеки?
Но и сие нам неизвестно.
Что же дедушке делать, если Хабеданк так и будет наяривать на скрипке – что в Неймюле, что в его округе – свое «гей-гей-гей»? Если Вайжмантель, этот бродяга в онучах, сузив наконец круг своих странствий, так и будет шататься между неймюльскими выселками и сторожкой Яна Марцина? Если Низванд и Корринт так и будут вечерами постаивать или посиживать за стойкой у Розинке, потягивая свое винцо, хоть и на дедушкины деньги, но не за его здоровье? Если Йозефа Феллер со своей великопостной миной так и будет слоняться живым укором или живым остережением по его собственному дому – ходить, бродить, чем-то шебаршить, ничего не пить и молчать как убитая, когда дедушка дома, но трещать без умолку, чуть он хлопнет дверью?
– Да пошли вы все к бесу, засранцы вы! – говорит мой дедушка и, взяв клочок бумаги, направляется в сортир. В последний раз сегодня. На дворе уже совсем стемнело.
Окаймленная белым кирпичом дорожка, что ведет к внушительному деревянному зданию, эта аллея, пролегшая в кустах бузины и крушины, еще утром была расчищена с помощью грабель. А в конце аллеи два куста можжевельника сторожат дверь сортира и ведущую к нему деревянную ступеньку.
Самое строение представляет собой нечто весьма солидное и притом в истинно немецком духе, а старался над ним бродячий плотник-поляк, тот самый, что построил Феллеру его голубятню с многочисленными взлетными площадками и островерхой крышей.
К сожалению, дедушка донимал его своими наставлениями – по-польски, но в немецком духе – насчет величия в сочетании с простотой, почему прекрасный замысел так и остался незавершенным: отпал портик с двумя несущими столбами и зубчатым фризом, а также боковые балюстрады. Иначе здание получилось бы еще эффектнее, хотя оно и так эффектно.
Внутри два сиденья и никаких переборок – садитесь и беседуйте по душам, это вам не через деревянную перегородку.
Но сейчас мой дедушка один.
Он останавливается перед дверью и оглядывается, да не только по сторонам, а и назад, и даже заходит в тыл своему ретираду – это можно и так назвать, – короче говоря, все дотошно проверяет, он уже раз обжегся, и даже прислушивается с минутку до того, как сбросить крючок, а затем отворяет дверь и после обстоятельных приготовлений садится по установленной традиции справа.
Осторожность его более чем резонна.
Хоть выдвижной ящик под сиденьем оборудован откидной крышкой, которая ходит на двух ремнях, в этой крышке из поперечных планок есть щели. В такую щель можно просунуть доску, наискосок, чтобы она нижним концом упиралась в вещество – или навоз, или человечье дерьмо, – тогда как длинный конец торчит наружу, так что каждый, проходя мимо, может на него наступить, и тогда короткий конец ударит вверх, по посетителю. Тут недолго и испугаться, ибо это никакой не местный обычай, скорее чья-то озорная проделка. И дедушка две недели назад оказался жертвой такой проделки.
Гордость помешала ему кому-нибудь пожаловаться, за исключением Кристины, которая обязана делить с ним горе и радость на правах жены, супруги и тетки-жены.
И вот он сидит. Но ему не по себе. К тому же и темно. Самое время для духов и прочей нечисти.
Поэтому дедушка оставил дверь открытой.
На мельничном ручье за деревней щелкают, вовсю заливаются соловьи. Их и отсюда слышно, и мой дедушка мог бы в кои-то веки их послушать. Но кто знает, может, и это подействовало б ему на печенку, теперь, когда ему повсюду мерещатся враги: поляки-католики, и поляки-евреи, и евреи-цыгане – тут имеется в виду Мари, – и цыгане-итальянцы, и еще невесть кто.
Итак, он ничего не слышит. Разве только легкий шорох падающей наземь ветки – возможно, это вороны в соснах за коровником затеяли генеральную уборку до того, как предаться отдыху на своих спальных деревьях.
Итак, только шорох, в остальном – тишина.
Все огни в доме потушены.
Или это звезды?
Мой дедушка, облегчаясь, раздумывает между двумя присестами: что ему теперь делать?
А затем пускает в ход захваченную с собой бумагу – сообщение Бризена о том, что Пильхова хибара не подлежит продаже. Слегка покряхтывая, оттого что пришлось наклониться.
Он, собственно, мог бы уже встать, но продолжает сидеть.
И даже, как мне кажется, слушает соловьев. Во всяком случае, закрывает глаза и медленно откидывается назад.
Какой мир кругом!
И душа моего дедушки устремляется вон из тела. На выселки. И он говорит вслух:
– Если вы не уйметесь, я до вас до всех доберусь.
Так что же – сказать ему уже сейчас, в этот короткий миг душевного мира, что он слишком много на себя берет?








