412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 18)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Подь-подь-подь.

Что бы это значило? Голубь ли воркует? Кошка ли мурлычет? Или то хрипло-звонкое ржание молодого жеребца: почуяв за дверью конюшни движение, он пугливо отвернул от яслей узкую голову, тщетно ожидая, что дверь откроется.

Это Плонек, думает Офка, содрогаясь в полусне, это он красными глазами оглядывает крыши в своей шкуре красного кота, влача за собой огненный хвост предсмертных криков.

– Курочка, – говорит Ястшемб, – курочка, подь сюда.

Яростные палящие дни. Пожарище заката. А потом опускается ночь со своими светилами, их широкие, низко свисающие хвосты метут небо.

Ёша, языческий бог, и другие боги – Помян и Свист-Посвист – долго беседовали через частокол, а потом сидели на валу и говорили со старым домашним духом, Хованцем. Проводив их, Хованец воротился через щель между дверными петлями, прянул в воздух – и на чердак.

Боги ушли, а с ними ушла и ночь – ночь, что подобна тису, в ней бесследно тонут крошечные молнии ранней зари, эти острые копья, что рассыпаются язычками огня, но их сменяют все новые и новые язычки, пока дерево-тьма, шумя крылами, не улетает, – лебедь-призрак.

Яркое утро. Никто не знает, как наступает утро после ночи, в которой тебя не было: а оно все снова встает и подходит к окошку, к нише, откуда убрали тяжелые ставни, – все снова и снова.

Месяц оставил в небе свой бледный след – тонкий серп. Лель и Полель побежали вперед, эти звезды-близнецы, или, как их называют латиняне из Византии, братья Диоскуры.

Спящая Офка закинула руку за голову, под густые волосы, что разметались по плечам, спокойная, как застывшая волна. И только ее дыхание нарушает тишину, отдаваясь легкой зыбью в висках и чуть заметной дрожью жилки на груди, и беззвучно улетает, чтобы снова вернуться.

Поди сюда, курочка, поди.

Офка взметнула руку и проснулась с криком. Он склоняется над ней и снова укладывает ее на подушки, прислушиваясь к реву рога, что прозвучал вдалеке и едва пробился сквозь крик Офки.

Это старый Стшегония. Он возвращается раньше, чем ждали. Надо было нам еще вчера ускакать.

Девушка очнулась.

– Твой отец, – говорит Ястшемб.

И снова мысль: наши четыре дня кончились, но никто их у нас не отнимет.

Но вот сигналы приблизились: три рога. А теперь стук в ворота и бряцание мечей.

Ну и странные же духи навестили сегодня дедушку, воспользовавшись открытой дверью.

Он повалился на бок, он двигается, он говорит:

– О, Лель!

А теперь доскажем коротко весь этот эпизод, не вдаваясь в вопрос о том, как дедушке пришел на ум Ястшемб, его старейший пращур, который пользовался покровительством Болеслава Храброго, – это будто бы он приказал подковать лошадей в войне с полянами, – не вдаваясь и в то, откуда взялась тут Офка Стшегония, и о ней живет предание, но оно касается событий, имевших место лишь триста лет спустя; Офка потом не один десяток лет томилась в силезском монастыре, прежде чем сойти в безымянную могилу.

Человек же, который звался совсем не Ястшемб, а скорее Збилут, вышел навстречу старому Стшегонии и открыл ему ворота – мечом.

И лишь благодаря тому, что за него заступился некто из рода Олавы – возможно, что Имко, – порубанный спасся, его без сознания увезли в родовой замок. И все же он выжил и в 1295 году участвовал в Гнезене в коронации короля Пшемислава, – однорукий, седой как лунь и – без языка.

В дверь, куда он вошел непрошеным гостем, Стшегония вонзил два кинжала. С тех пор старик всегда носил на железной шейной цепочке, в память о Ястшембе, или Збилуте, короткий кинжал.

В заключенье скажем просто: таково

Четвертое явление духов

На сей раз это очень старые духи. И все какие-то не разбери-поймешь. Они и сами путаются в названьях лиц, родов и племен: Стшегония, Ястшембец, Авданец, Олава, Завора, Старикон; путаются в злых и добрых божествах и духах: Помян, Свист-Посвист, Плон и Плонек, Ёша и Хованец. Имена, одни лишь имена. Тьма, ясный день, лебедь-призрак и роги. Древние, древние духи.

С криком прибегает Кристина, светя конюшенным фонарем, и видит: дедушка повалился на бок и лежит распростертый на сиденье. Она трясет его, сажает, а дедушка, придя в себя, спрашивает:

– Что случилось? – поднимается, вытаскивает руку из второго отверстия, и уж настолько-то он сельский хозяин, чтобы, покатав между пальцев прилипшее дерьмо, сказать с сожалением применительно к его консистенции: – Жидковато малость!

Поневоле приходит в голову, что всем этим духам, и тем, что постарше, и тем, что поновей, не говоря уже о совсем древних, пора бы наконец отказаться от дедушки: ведь вот он как отвечает на их старания и хлопоты. Горе с такими дедушками! Но об этом можно спорить всю ночь, хотя бы и ту самую, которую дедушка, как обычно после таких душевных треволнений, проспит сном праведника. Так что же тут прикажете делать?[31]31
  Девятнадцатый пункт.


[Закрыть]

Итак, в третий раз Бризен. На этот раз с обязательной явкой дедушки. Ничего он не жалел для Глинского, для этой ненасытной утробы. А толку что!

Итак, дедушку огорчают брошенные на ветер деньги. Раз уж мне все равно ехать в Бризен. Черт меня под руку толкал, дуралей несчастный!

И все же разбирательство удалось на славу.

С Небенцалем мы уже знакомы. Он открывает заседание и вникает в дело:

1) Левин выступает как истец.

2) Мой дедушка как ответчик.

Оба сидят в трех метрах друг от друга, каждый на деревянной скамье, выкрашенной в коричневую краску. Небенцаль восседает на своем возвышении напротив. Да и все помещение окрашено в коричневый цвет, вернее, вся мебель и деревянная обшивка – столы, помост, шкафы и скамьи, а также оконные рамы и подоконники (четыре), двери (две – одна в боковой стене, другая за судейским столом). Коричневый тон – самый темный, чтобы не показывал мушиных следов, и краску ежегодно обновляют, ибо скамьи вытираются от жестких ягодиц, а шкафы – от жестких рук. Да и стены чуть ли не до половины коричневые.

На скамье позади дедушки сидят проповедник Феллер и брат Рохоль. На скамье позади Левина – Мари, тетушка Хузе и наш приятель Хабеданк. На следующей скамье примостился живодер Фрезе. Он часто встает и садится то по одну, то по другую сторону прохода. Небенцаль призывает его к порядку.

Хоть убей, ничего не понять!

Итак, Небенцаль уткнулся в свою бумагу. Он говорит: «Иск». Он говорит: «Водяная мельница». Он говорит: «Левин». И наконец, говорит: «Ответчик».

Он глядит на моего дедушку, а тот изобразил на своем лице самые приятные чувства: почтительность, добродушие, достоинство. Чернота в его глазах прикрыта мутно-голубой, молочной пленкой. Часовая цепочка выпущена по животу, и, так как дедушка сидит, она немного стягивает пузо.

Допрос свидетелей.

И сразу же выясняется, что здесь нет ни одного свидетеля, который бы удовлетворил судью Небенцаля: такого, который бы все видел и сам стоял при том, как шлюз или, если хотите, плотина была открыта.

– Никто не открывал, сама прорвалась, всегда может случиться, у меня такое первый раз, – доказывает дедушка и просит занести это в протокол. Секретарь Бониковский заносит.

– А теперь расскажите вы, – обращается Небенцаль к Лео Левину.

Он даже говорит: «Господин Левин».

И Левину приходится рассказать, что мой дедушка не однажды грозился – скоро, мол, он им такое покажет, что все ахнут.

– К кому же ответчик обращался с таким заявлением? К вам? К кому же?

Тетушка Хузе украшает это прекрасное разбирательство выкриками с места. Вот и сейчас опять:

– Все слышали, каждый вам скажет!

– Кто же слышал? Может быть, вы?

– Нет, не я.

– А тогда призываю вас к порядку.

– Хабеданк, – требует тетушка Хузе. – Скажи ему ты!

– Господин Хабеданк? – осведомляется судья. – Старый знакомый!

– Много чести, – отзывается Хабеданк. Так что сказать суду? То же самое, что говорил Левин. – А на другое утро, – говорит Хабеданк, – мы с Мари стояли на берегу и ясно видели: плотина не сама прорвалась, вот и Низванд тоже говорит. Да и что за подпорная плотина такая? Этого еще сроду не бывало.

– А уж это мое дело, – говорит дедушка.

– С чего же вы взяли, господин Хабеданк, что плотина не сама прорвалась? – Небенцаль воплощенная любезность, он выслушивает все объяснения Хабеданка. Не выезжать же, в самом деле, на место!

Он высказал свое сомнение вслух, на что тетушка Хузе не преминула выкрикнуть:

– Глупости, все давно убрано.

– Вы-то ведь ничего не видели, – говорит Небенцаль.

– То-то что видела.

– Это когда же, простите?

– После.

– Ах, после… – И Небенцаль улыбается.

То был уже четвертый выкрик тетушки Хузе – мы не все их привели. «Глупости» обойдутся ей в полтора талера, да и то по старому тарифу.

– Безобразие, – говорит тетушка Хузе. – И не подумаю платить.

Небенцаль улыбается. Он уже после третьего выкрика и вторичного предупреждения мог бы ее оштрафовать. О чем он и ставит ее в известность, а на этот, пятый выкрик только замечает вскользь:

– А этого, сударыня, считайте, я не слыхал.

Тут тетушка Хузе поднимается с места.

– Уважаемый суд, – начинает она, – я должна вам кое-что рассказать…

– Тетушка! – взмолился Левин.

– Молчи, это нужно, сам видишь!

– Итак: уважаемый суд! Перед вами молодой человек, вот он стоит, работящий, скромный, способный, не какой-нибудь хапуга – Лео, посмотри же на господина окружного судью! И он сам, своими руками, – Лео, покажи руки! – трудами этих рук – а этим гордиться надо, а не стыдиться – построил себе мельницу и вот гуляет с девушкой, что поет, как ангелочек, – спой им что-нибудь, Мари!

Ну, это, пожалуй, слишком, тетушка Хузе! Мари вся зарделась.

А Хабеданк:

– Продолжай дальше, тетушка Хузе, только лучше про что другое.

Хоть Левин и повеселел, увидев, как застыдилась Мари.

Итак, дальше:

– Он с ней гуляет, но, как я уже сказала, по-честному, они на будущую пасху хотели свадьбу сыграть, а теперь как же им без мельницы?

Тетушка Хузе, как видите, немного заливает. Насчет свадьбы. Но это, разумеется, ничему не помеха и бьет на чувства.

– Да, – говорит тетушка Хузе и повышает голос: – А вон стоит тот грубиян, корчит из себя святого, а у самого ни столечко сердца нет, стоит и крысится, и, кажется, с удовольствием слопал бы меня на полдник. Молчи, молчи, знаю я тебя, еще с тех пор, как ты вот такой был, вот он такой был, и вечно полные штаны, да уж помалкивай, голубчик, и что только из тебя выйдет, старый аспид ты!

Как видите, она немножко зарапортовалась.

– Продолжай, тетушка Хузе, теперь уже все равно! Молодец баба! – с чувством шепчет Хабеданк. И трижды повторяет: – Ну и баба!

– Так я же вот что вам скажу!

Тетушка Хузе уже снова владеет собой. Она делает шаг вперед и, потрясая кулаком в сторону судейского стола, кричит – да так громко и так пронзительно, что Фрезе позади вскакивает и становится, разинув рот, как раз в проходе между двумя скамьями, а красноносый Бониковский мычит: «Ну и ну!» – и швыряет ручку в чернильницу.

– Глядите, как бы люди сами не покончили с этим неймюльским дерьмом! Не дожидаясь окружного суда!

– Свидетельница! – Окружной судья Небенцаль снова схватил колокольчик и названивает изо всех сил. – Свидетельница Хузе! Что это за речи! Я требую уважения к суду!

– Вот то-то же, – отвечает тетушка Хузе сердечно и просто. – Поступайте как следует, и вас будут уважать.

– Вы сейчас же, – с подчеркнутым спокойствием продолжает Небенцаль, – сейчас же сядете на место. И будете себя вести как должно. Ваши показания – утверждаю – лишены всякого значения для суда.

Хоть убей, ничего не понять!

И все в таком же роде, а в заключение: представленных свидетелей отвести. Издержки? Что за вопрос! Назначить новое слушание с привлечением свидетелей Низванда и Корринта. Поляки?! И вы настаиваете, господин Левин?

Левин переступает с ноги на ногу. Он оборачивается и смотрит на тетушку Хузе.

– Конечно же, да, Лео! – кричит тетушка Хузе. – Не бойся, Лео, мы тоже все придем.

– Да, – говорит Левин.

– Будут посланы повестки, – объявляет Бониковский.

– Только чтобы своевременно! – кричит тетушка Хузе.

Небенцаль уже закрыл заседание.

– Фрезе, – говорит мой дедушка, выходя из суда. – Это вы привезли всю их шайку?

– Так уж пришлось, – отвечает Фрезе. – Случайно совпало.

– Поговорим в другом месте, – заявляет дедушка.

Город – это, что ни говори, город. Бризен – это, что ни говори, Бризен. Все дороги ведут сюда – точнее: на Рыночную площадь, еще точнее: в «Немецкий дом» Вечорека.

– Город – это, что ни говори, город, – мечтательно произносит Феллер, выглядывая в окно. – Эти дома, эти аккуратные палисаднички, и этот большой домина – канцелярия господина ландрата, и это замечательное здание окружного суда! Зеленая облицовка и башенки.

– Ну еще бы, город – это город, чего стоят одни женщины! – подхватывает ротмистр фон Лоевский, он уже опять здесь. – Ихнего пола тут, доложу я вам, что песчинок на дне морском.

– Хо-хо! – вторит ему дедушка. И, обращаясь к стойке: – Еще кружку пива для господина ротмистра.

Феллер угодливо хихикнул, он не на шутку развеселился, должно быть, выпил свой стакан крошечными глоточками. Он погрозил господину ротмистру указательным перстом и укоризненно цыкнул: «Тссс!»

– Объясните же мне, Фрезе, – приступил к нему дедушка и потребовал, чтобы Фрезе объяснил ему, как он позволил себе привезти дедушкиных супостатов в своей немецкой телеге.

Фрезе залпом осушил кружку, которой угостил его дедушка, и заказал себе вторую.

– Плачу я сам! – заявил он, сразу же выгреб мелочь из правого нижнего жилетного кармана, одним духом выпил и эту кружку и обратился к моему дедушке, протирая левым мизинцем уголок глаза: – Я тебе, так и быть, кое-что шепну на ушко.

Это прозвучало несколько развязно. Лоевский откинулся на своем стуле: сомнительное общество для офицера.

– Вы, кажется, живодер, как я слышал?

Живодер Фрезе поднялся с места, бросил Феллеру, который тоже порывался встать:

– Сиди, сиди! – и, обратись к моему дедушке: – Ты настоящий преступник, такого поискать надо!

С этими словами, составляющими наш двадцатый пункт, Фрезе уходит из «Немецкого дома».

И сразу же заезжает к дядюшке Салли за своими седоками. А те уже выходят на улицу.

Впереди выступает тетенька Гликля, хоть она никуда не едет. Она подбадривает отъезжающих, называя их «деточки»:

– Деточки, бутерброды я вам завернула.

– И бутылку кофею, – говорит Хабеданк, протягивая Фрезе бутылку, завернутую в войлочный лоскут.

И вот они садятся, первой – тетушка Хузе, Хабеданк и Левин ее поддерживают, за нею прыгает Мари, за нею Левин, Хабеданк садится последним к Фрезе на облучок.

И вот отбывают, и что-то еще говорят, наклоняясь вниз, и что-то кричат, оборотясь назад, а дядя Салли еще немного бежит за телегой.

Не успели они выехать из города, еще не доезжая до Фалькенау, ни до железнодорожного переезда, как тетушка Хузе заводит песню. Потому что день уже клонится к вечеру.

 
Как поутру
Звенит в бору
Манящий звук рожка.
 

Вот уж песня так песня! С паузой после каждой строки, не говоря уже о том, что конечное «поутру» и конечное «в бору» приходится держать как можно дольше.

 
Тара-ра-ра-туру-ру-ру…
 

Цыганский альт Мари. И визгливое сопрано тетушки Хузе. Тенор Хабеданка звучит как старый гобой, да он еще выводит им этакие кларнетные коленца. И тогда Левин смеется, а Фрезе не упускает случая противопоставить им смолисто-черный звук тубы, почти что рев. Иногда с ближнего выгона откликается на него старая корова. Тут уж Мари не в силах петь. И какую-то минуту одно лишь сопрано тетушки Хузе стелется в мягком, насыщенном пылью летнем воздухе, который колеблют только поющие голоса, да слепень, да черные мушки, что садятся животным вокруг глаз и роем взлетают, когда лошади вскидывают голову.

Так подъезжают они к Полькау.

В Полькау уже стемнело.

Стемнело, настолько это возможно в светлую ночь.

Встань же ночью и подойди к окну.

Там, вдалеке, протекает речушка, ее сейчас и отсюда слышно. Это тот самый еле различимый звук, с каким движется спокойная вода, плавный ток, из которого только временами вынырнет ночная хищница рыба да пониже, невдалеке от места, где речушка вливается в Древенцу, выставит голову проворная выдра, с резким плеском рассекая воду.

Рыба поймала мошку, а выдра только всхрапнула разок, хватая воздух.

Тот, кто бродит здесь сейчас, верно, думает, что так тихо еще не было на свете. Новая трава, успевшая подрасти после первого покоса, жестче в стебле, она лишь нехотя клонится под низовым ветром и выпрямляется, чуть он утихнет. Легкое шуршание. И только на кузнечиков угомона нет, но их голоса – это часть тишины, она как бы пульсирует.

И эти шага в траве – они тоже часть тишины. Медленные шаги. Неуверенные. А вот и слова.

– Где была я так долго?

Ты стоишь у окна. Ты видишь эту идущую фигурку, такую маленькую: Йозефа. Но ты не можешь позвать: Йозефа! Она не услышит тебя. Она слишком далеко.

– Где была я так долго?

– Всё на чужбине, Йозефа, знаю. Но чего же ты ищешь у воды? Возвращайся назад, ты пьяна.

– Где была я так долго?

– На чужбине, Йозефа. И, только напившись, ощущала ты все по-другому. Но это лишь казалось тебе.

Ты видишь, она идет прямо к воде неуверенным шагом, откидывает голову и останавливается, сложив руки на груди. С ясным челом.

Кричи сколько хочешь, она не услышит тебя.

Отойди же от окна. Не упрямься.

Йозефа ушла. В медлительную воду. В эту речушку, что уносит ее прочь.

Перевод Р. Гальпериной.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Вихрь налетел и умчался. На земле лежала сбитая моль и шевелила крылом.

Мы рассказываем здесь историю. История легко забывается. Двадцать пунктов мы предъявили, четырнадцать еще впереди.

Хабеданк остановился на проселке. Вихрь, пронесшийся, словно камень с крутизны, поблизости от Хабеданка, кружил теперь где-то по полям, распавшись на шесть или семь разноголосых воздушных потоков, которые чертили на различной высоте кривые, взлетали, порой падали, а иногда лишь спотыкались.

Это было за день или два до поездки на телеге живодера Фрезе. Поездки в Бризен.

Хабеданк стоял на проселке, идущем с севера, от гряды холмов за Стругой, к рощице между Гроновом и Тшанеком, а от рощицы ему навстречу шел человек. На нем было длинное пальто – это в летнюю пору – и черная шляпа.

Итак, они повстречались: скрипач Хабеданк, этот цыган, и деревенский флейтист Геете Иоганн Владимир, выходец из Богемии, а сейчас житель Хохенека, но ненадолго.

Говоришь, смотря по тому, как человека знаешь, а как же коллегам не знать друг друга.

– Do stu piorunów!

Флейтист Геете повернул обратно и пошел с Хабеданком назад, к Яну Марцину, где он только что был и куда направлялся Хабеданк. Они уселись на поленнице за домом, и Геете засвистал: «И странника спрошу я – откуда держишь путь?»

– Из каталажки, – ответил Хабеданк. – Не прямым путем, но почти что. Do stu piorunów!

– И отчего они такие? – говорит флейтист Геете. Он подразумевает немецкие власти, и этого немецкого дедушку, и немецкого пешего жандарма, который пропал неведомо куда. Но что может ответить Хабеданк?

– Всё не музыканты, – продолжает, стало быть, флейтист Геете. Надо же кому-то, раз скрипач молчит.

Видео, этому Геете не известно, что господин ландрат совсем недурно играет на рояле, да и Небенцаль тоже. Но разве это делает их музыкантами?

Нет, нет, Геете, всё не музыканты.

Вот если бы здесь собрались Вайжмантель, Хабеданк, Геете, Виллюн – вся четверка – и от них бы зависело, как все дальше пойдет в Неймюле, в Малькене, в Бризене, как быстро подвинулась бы наша история и, без сомнения, легко бы разрешилась.

Хабеданк во время той беседы на поленнице за домом Яна Марцина еще с минуту прикидывал и так и эдак и вдруг прервал бравурную коду Геете, возобновившего свой концертик вальсиком-фантазией:

– Набожные люди эти немцы.

На что Владимир Геете отставил флейту и с самым серьезным видом громко произнес: «Хо-хо!» – больше ничего, и лишь затем проиграл заключительную каденцию.

Когда он кончил, Хабеданк сказал:

– Все это не от набожности. Тетушка Хузе, если хочешь знать, тоже набожная. И не потому, что немцы. Тетушка Хузе тоже немка, если хочешь знать.

А флейтисту Геете тем временем стало ясно, что немузыкальность тоже не причина.

– Просто-напросто, – сказал наконец Геете, – это из-за гро́шей.

Пожалуй. У моего дедушки есть гроши. И у бризенских господ тоже. А Кроликовский? У него же нет. У Феллера тоже не так уж густо. Даже у Глинского, – хотя и побольше.

– Просто-напросто, – пояснил Геете, – одни потому, что у них есть гроши и они хотят их сохранить, а другие потому, что хотят иметь и получают за то, что на побегушках.

– Тут ты прав. – Хабеданк встал. – Пойду в дом. Завтра едем с Левиным в Бризен; Фрезе, здешний живодер, нас захватит. Суд назначен, понимаешь?

И на следующее утро он отправился. А теперь, значит, вернулся обратно.

Все еще благоухает жасмин, бесчисленные кусты его сплошняком тянутся от рощицы до самого шоссе и от шоссе, тут уже пореже, заворачивают широкой дугой по лугам к Неймюлю и оттуда вниз к мельничному ручью – будто белое и зеленое ожерелье.

Как долго цвели в этом году боярышник и крушина! Да и сирень тоже. Все в этом году цветет дольше, чем в прошлые годы.

– Не к добру, когда так цветет, – говорит Хабеданк.

Что за печальные разговоры! Ян Марцин прохаживается по своему домику, хлопает в ладоши, хватает метлу и, напевая, танцует с ней польку, кружится между стульями и, наконец, запыхавшись, садится на стол и что-то кричит.

– Да помолчите же, – громко говорит Мари, и все замолкают, все, кто тут сидит: Хабеданк, и Геете, Вайжмантель, Виллюн, Антония, и Скарлетто, и Лео Левин.

– Музыку давай! – кричит Ян Марцин.

За этим дело не станет, Виллюн все время держал гармонику на коленях. На мехах прибавилась новая заплатка – светлая, из старой клеенки, потертая, но еще послужит. Сейчас меха почти не пропускают воздуха.

И вот он сидит и играет, две четверти с коротким затактом, левой-левой-правой, левой-правой, левой-правой – ну просто ноги сами ходят.

– Помнишь, – тихо произносит Геете, – как десять лет назад, помнишь?

Хабеданк хорошо помнит, все они помнят – и поляки и немцы, – этому побольше десяти лет, точнее сказать, одиннадцать, всех тогда захватило: поднялись в Королевстве Польском, в княжестве Познанском, в Галиции, где, значит, стояли солдаты царя, и пруссаки, и австрийцы.

– Помнишь? – кричит Вайжмантель, он не может молчать, и Хабеданк сразу понимает:

– Косинеры.

И Вайжмантель начинает об этом петь под музыку Виллюна.

Ян Марцин выпрямился, метла ему больше не нужна, и Антония подбоченилась, Антонио и Антонелла входят и становятся в дверях, а Вайжмантель поет:

 
Это время наступило, подошло —
Растоптали мою душу, растоптали.
И откликнулись ей город и село,
И, откликнувшись ей, глухо возроптали.
 
 
И промолвили тут кайзер и король:
– Это кто ж там умоляет о защите?!
Разгоните, раздавите эту голь!
Душу польскую в поляках задушите!
 
 
Слуги царские явились, прискакав.
Но бушует наша огненная ярость.
Сами знаем, кто тут прав, а кто не прав!
Обойдемся без священников и старост.
 
 
Косы, косы косят вражескую рать,
Но грохочут царской конницы копыта.
Мчится войско, чтобы смять нас и сломать.
Мы разгромлены. Мы смяты и разбиты.
 
 
Под луной в кровавых лужах – мертвецы,
Воронье, кружа, кровавой алчет пищи.
Там, где жили наши деда и отцы, —
Только дым, один лишь дым на пепелище.
 

А как же все-таки обстоит с нами? Вот они, те слезы, что мы всегда забывали пролить, слезы Яна Марцина, и Геете, и слезы Мари, слезы Левина, и что же мы теперь скажем? Пьяница Виллюн уронил седую голову на руки, а Ян Марцин, который никогда не пил, икает и через щербины в зубах втягивает воздух, как утопающий.

Мы скажем: в январе 1863 года поляки вышли из своих домов и выступили из своих деревень в княжестве Познанском, в Галиции, в Королевстве Варшавском, или Королевстве Польском – что одно и то же, – и всю зиму, которая была не то чтобы слишком суровой, но, однако же, зимой, стояли в поле и дрались в семистах сражениях и в битве косинеров, и с ними бок о бок русские и белорусы, украинцы, венгры, чехи и немцы тоже, французы, итальянцы – много или всего несколько, не в том суть; польские сыны и польские отцы поднимали косы и разили ими кавалерию, которую варшавский наместник и царский пес маркиз Велепольский против них бросил и которая совершала рейды по стране. Всюду в этот год их поджидали крестьяне – за околицей своих деревень, на опушке своих лесов, а в городах – другие поляки, на улицах, ведущих к просторным площадям, где провозглашена была свобода Польши.

Восстание кончилось, как пол Вайжмантель. «…Только дым, один лишь дым на пепелище». Слезы, да. Но слезы гнева. А над гневом – гордость. Гордость, которая выстояла все те десять или одиннадцать лет, что прошли, и которая, значит, останется.

Вайжмантель умолк. Он стоит неподвижно, белый как лунь, а рядом с ним застыл Ян Марцин. Виллюн еще перебирает кнопки гармоники, и еще звучит мелодия, левой-правой, левой-правой, раз-два, раз-два, но все слабее, все тише. Где это мы?

На полях в русской Польше, в Кракове, в Кельце, в лесу к югу от Лысой горы. Где-нибудь, но всегда там, где люди не смиряются.

Тем временем наступил вечер. Окна еще светятся. Вечером хорошо.

Перед домом стоит итальянский цирк Скарлетто с лошадью и фургоном и всеми зверями. Вас на ночь покормят: тебя, Эмилио, тебя, Франческа, тебя, Казимиро, и, уж конечно, тебя, Тоска. Пошли, Антонио, поможешь, пусть себе лясы точат, ты знаешь, что надо делать.

Но вот приближается ночь. Здесь нет гор, с которых она могла бы спуститься под музыку оживающей за ней темноты, и она приближается по равнине, идет неспешно по лугам от Струги и поднимается с Древенцы, а может, даже с заросшего камышом прудика перед Гарцевом. Вслед ей несутся лягушачье кваканье и неумолчное стрекотание кузнечиков, которые описать невозможно.

В доме Яна Марцина темно. Только разговоры еще, односложный ответ Вайжмантеля, несколько брошенных шепотом слов Антонии: дети никак не засыпают, потому что завтра воскресенье.

Будто искорки юркнули в темноте, через стол и вверх к потолку. Черный кот Яна Марцина выпрямляется, словно нацеливаясь их схватить, но протягивает лапу и тут же отдергивает. Он не спит, вспыхивающие зеленым светом глаза следят за приглушенными разговорами и движениями, которые становятся все реже. Наконец он остается один с Яном Марцином, старик кладет свою морщинистую руку ему на голову.

– Kotek, – говорит он и: – Późno już. – Поздно уж, котик.

Но они все сидят.

– Завтра опять останемся с тобой одни, – говорит Ян Марцин.

Ночь дошла до шоссе, теперь она проходит мимо Гронова, минует Неймюль, приближается к Голюбе и спускается вниз по Древенце неведомо куда. Свежо стало над просторной долиной, где в гулком безмолвии течет Висла.

Ян Марцин гладит кота. А кот валится на бок и вытягивает лапы. Светает. В молочно-сером покрывале приходит это воскресенье. Только бы дождь нам не помешал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю