Текст книги "Избранное"
Автор книги: Иоганнес Бобровский
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Так было у тетушки Хузе. А сейчас Хабеданк и Левин стоят на шоссе, и перед ними лежит городок.
Дом на доме, рассыпанные как попало; булыжные мостовые; две церковные колокольни; штукатуренные стены конюшен; деревянные, дочерна просмоленные заборы. А позади труба паровой лесопилки Кёнига, ящичная тара.
– Пошли, – говорит Хабеданк.
И вот они идут по улицам. Прислонясь к забору, стоит старик, рядом с ним рыжий кот. День на исходе. Они минуют рынок, булочник Пельке запирает лавку, в трактире Вечорека дверь настежь, над ней вывеска «Немецкий дом». У католической церкви они сворачивают налево, по Замковой улице к Валовой, где живет дядюшка Салли. Низенький каменный домик, хедер, еврейская школа.
Дядя Салли – в Рожанах его звали Шлойме, он давно уже в Бризене шамес и школьный учитель – раскрывает объятия и снизу обхватывает длинного Левина за плечи, он знает, что привело его сюда, и говорит:
– Яви лик свой слуге твоему. – И еще говорит: – Яко исчезает дым, яко тает воск от огня, так рассеются враги твои. – Говорит неторопливо и спокойно. Потом сильным тычком отталкивает от себя Левина, хохочет, крутится, упирает руки в бока, так и покатывается со смеху. – Ну, реб ид, – говорит он, – разве ты не знаешь, что нам не по карману унывать!
Хабеданк пересек двор, он уселся у тетеньки Гликли на кухне, вытянув под стол усталые ноги. Пусть они там разговаривают, а мы поговорим здесь.
– Ты без скрипки, – с сожалением замечает Гликля.
На следующий день около полудня, когда Левин и Хабеданк стоят перед зданием суда, подъезжает на одноколке Высоцкий, ему принадлежит второй дом в Полькау, и высаживает тетушку Хузе.
– Под вечер, возле трактира, – бросает он, отъезжая.
И вот все трое стоят у подъезда: Левин, которого это дело касается, Хабеданк, который в него впутался, и тетушка Хузе, которая знает, что сказать.
Дядюшка Салли собирался проводить их, но Левин отсоветовал: сразу двое наших – не стоит. И дядюшка Салли кивнул и вернулся в хедер рассказывать детям, как Артаксеркс сидит на троне, и смеется, и велит привести Эсфирь и как появляется Мардохей, глаза у него большущие, а волосы черные-пречерные.
И вот все трое входят в красную кирпичную коробку. Левин придерживает дверь, тетушка Хузе выступает впереди, направляется к первой двери, стучит, откашливается и отворяет ее. Там сидит секретарь суда Бониковский – старый, седой и бесконечно длинный, как деревенская тяжба о наследстве. Он отрывает палец ото лба, бурчит:
– Вызовут!
– Что? – спрашивает тетушка Хузе и входит.
– Подождите в коридоре, – говорит Бониковский.
– Ну, это мы еще посмотрим. – Тетушка Хузе оборачивается и говорит остановившимся в дверях Левину и Хабеданку: – Входите и закройте за собой дверь.
Теперь ты попался, Бониковский, теперь изволь-ка встать и спросить, по какому вопросу, и выслушать, что будет трещать эта тетка, и не вздумай сказать: «А какое вы имеете к этому отношение?»
Но Бониковский спрашивает.
– Хо-хо! – кричит тетушка Хузе. – Отношение, говорите? У вас что, мозги переболтались! – И тут она выпаливает все, как бог на душу положил еще вчера в ее светелке в Полькау, все слово в слово и все называет своим именем: немец у нее немец, святоша у нее святоша, а дедушка и то и другое и к тому же еще изверг и parobbek.
Тут Бониковский поднимает руки вверх и изрекает пункт двенадцатый:
– Но слушание отложено.
– Отложено? Как так?
Левин выступил вперед, потому что тетушка Хузе на какой-то миг растерялась.
– Господин обер-секретарь, – говорит он, – обращаю ваше внимание на то, что вы обязаны были меня известить.
– Вот именно, – говорит тетушка Хузе, – и я тоже так считаю. Что случилось?
Ровно ничего не случилось. Бониковский сидит, как сидел, старый, длинный.
– Извещение послано, – говорит он.
Тетушка Хузе повертывается к Левину:
– Но ты ничего не получал, Лео? – И снова набрасывается на Бониковского, который думает, что общего у этой старухи с таким вот евреем. – Когда вы написали, что вы написали, и вообще, что это за порядки! – И далее в том же духе: – Безобразие! Неслыханно! – И напоследок: – Чернильная крыса!
– Обращаю ваше внимание… – кричит Бониковский.
– Обращайте, но это вы раньше должны были сделать – и там, где следует.
«Придержите язык», – как раз говорит тетушка Хузе, когда дверь в соседнюю комнату распахивается и на пороге появляется судья Небенцаль.
– Что за шум? – говорит он.
Тетушка Хузе отвечает очень просто:
– А вы помалкивайте, я разговариваю с этим господином.
– Это-то я слышу, – произносит Небенцаль с достоинством.
Бониковский вскочил и, вытянув руки по швам, гаркает:
– Разрешите, господин окружной судья, доложить по существу вопроса.
– Тихо, – говорит Небенцаль. – Речь идет, как видно, – говорит этот пьяница, – о неймюльском деле, вы же подняли крик на весь дом.
– Господин окружной судья, – говорит тетушка Хузе, – это, может, новые какие порядки, но у нас они не пройдут! – Следует лекция об обязанностях суда, в особенности окружного суда в Бризене. – Он же в вашем ведении, не так ли? – И вообще все необходимые разъяснения о том, что такое люди и христиане и что – нелюди и нехристи.
Хабеданк просто слов не находит. «Семьдесят четыре года этой тетке с толстым задом! Черт побери!» – и сплевывает.
Но ничего тут поделать нельзя.
– Когда, разрешите узнать, послано уведомление? – справляется Левин.
– На той неделе, – говорит Бониковский. – Ответчик, как вы сами можете убедиться, не явился.
Да, в самом деле, не явился. Где же он? Значит, все. Можно идти. Хабеданк поворачивается и шагает к двери. Но для тетушки Хузе дело отнюдь не кончено.
– Зайдем на почту, – объявляет она.
Да, уведомление написано канцелярией суда на прошлой неделе, повестка лежит на почте в Бризене. Вся судебная корреспонденция рассылается два раза в месяц, объясняет почтовый чиновник. Циркуляр почтового управления в Мариенвердере от 17 февраля 1871 года, за номером 10, абзац 4.
– Строчка вторая, – обрушивается на него тетушка Хузе. – Да говорите же по-человечески!
Других уведомлений для Неймюля не имеется, сообщают им, и теперь они действительно могут отправляться домой.
Дедушка не поехал в Бризен. Стало быть, знал. Тут, стало быть, все получилось как нельзя лучше: цидулька господина пастора, намек господина ландрата, фокус господина окружного судьи с перенесением срока, так оно и шло, без сучка и задоринки.
Тетушка Хузе простодушно восклицает:
– Ну уж я намылю ему холку, негоднику!
Это пункт тринадцатый, и относится он к моему дедушке.
Ничего себе сюрпризец, когда тетушка Хузе слезает в Неймюле с телеги, прощается перед домом моего дедушки с Хабеданком и Левиным, заключает в свои объятия Кристину, целует и называет ее деточкой, а напоследок повертывается к моему дедушке и гробовым голосом произносит:
– А с тобой мне надо поговорить, голубчик. Тут уж никак не отвертишься.
Но и результата тоже никакого.
Сколько бы ему ни говорили все добрые люди от Малькена до Бризена – людские, ангельские и уж не знаю чьи голоса, – все равно, знаем мы наперед, он поступит, как задумал, в духе своих предков, по их образу и подобию, но на свой обычный манер, то есть паскудно.
На следующий день тетушка Хузе перебирается к бабке Вендехольд на выселки. Вот уж не ждала, не гадала, это же форменный негодяй. Денька через три она собирается в обратный путь, домой в Полькау.
А дедушка расхаживает, как дух Конопка.
Потирает руки: все получилось как нельзя лучше.
Чешет затылок: и чего они все вмешиваются?
Проводит по щетинистому подбородку и сам с собой рассуждает: значит, Хабеданка вышвырну и поляков тоже в шею с мельницы, ну, а дальше как? Когда в воскресенье все сидят в молельне и поют: «О конце, конце молим тебя, господи!» – дедушка останавливается на полуслове, складывает руки на животе и громко возглашает под общее пение:
– Да-да, кончай уж! – И напоследок бурчит: – А нет, так я сам кончу.
Перевод В. Курелла.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
– Тебя вызывают в суд, ты тащишься в Бризен к этим господам и возвращаешься: ничего, мол, не было.
– Марья, – говорит Левин, – разбирательство отложено, я сам видел, черным по белому и с казенной печатью.
– Да как же это так? И почему старый черт все наперед знает, ему и ехать никуда не надобно, а ты ничего не знаешь – как же это так?
– Тебе этого не понять, Марья, – говорит Левин.
– Да и мне тоже, – отзывается Хабеданк.
Левин, тот, конечно, много чего повидал сызмальства, у них в Рожанах тоже не лучше было. Об этом можно говорить, да что толку.
Дедушке не сидится, он все ходит туда-сюда и сам с собой рассуждает. А то примется распекать Феллера, в нем-де нет должного усердия: его дело повсюду поспеть и послушать и повсюду свое слово молвить, где маслица на душу пролить, а где огоньку подложить под зад.
– Что это мне вдруг огонь вспомнился? – удивляется дедушка. Он уже высказался по четырнадцатому пункту, который гласит: «Кончай уж, господи, а нет, так я сам кончу».
Весть о том, что разбирательство втихомолку отложено, разнеслась по всей округе. Бабка Вендехольд и говорит Рагольскому:
– Мне эти суды ни к чему, но, если так и дальше пойдет, на что они вообще сдались и не лучше ли их побоку? Старикова это работа или нет?
– Ясно, его, – говорит Рагольский.
– Вот видишь, – говорит Ольга Вендехольд, – ведь можно же в крайнем случае поладить.
– Поладить стоит денег, – возражает Рагольский.
– Так деньги у него есть.
– Есть, да не про нашу честь! – говорит Рагольский.
Вот какие разговоры ведутся в Неймюле, на выселках, в деревне и в трактире Розинке. Низванд и Корринт, те и не то еще говорят, и на такой разговор приносит дедушку, но он и не заикается про то, что опять они лодыря гоняли, а только:
– Ага, вы? – садится и объявляет: – Пятнадцатого расчет – и проваливайте!
– Как так? – говорит Корринт.
– И куда? – говорит Низванд.
– В Россию, – преспокойно отвечает дедушка. – Мне вы больше не нужны.
– Сами, значит, работать располагаете? – спрашивает Корринт.
– А если не уберемся, что тогда? – спрашивает Низванд.
– Пятнадцатого расчет, но чтоб я вас больше не видел.
На этот предмет они еще подумают. Пятнадцатого получка – тут возражений нет, а там время покажет.
– И тебе надо убираться, – говорит дедушка. Он зашел в Пильхову хибару.
Хабеданк умеет себя вести. Он встает и спрашивает:
– Как же так?
Повсюду только и слышишь: «Как же так?» У дедушки глаза наливаются чернотой. Куда ни придешь, каждый только и спрашивает: «Как же так?»
– Катись отсюда без разговора, – отвечает дедушка. – Вместе со скрипкой и с Мари. – И с Левиным, надо бы ему добавить, он знает, что Левин нашел здесь пристанище. Но про это он молчок. А только: – Не твой это дом!
– И не твой! – говорит Хабеданк.
– Это Пильхов дом, – говорит дедушка.
– Так приведя его сюда, – говорят Мари. – Да поищи его хорошенько.
– Не важно, – говорит дедушка, – уж я сумею вас выжить. – И пошел своей дорогой.
Видно, придется снова нажать в Бризене, думает он, сейчас это, правда, не к месту, да ничего не попишешь. Если эти здесь останутся, я не знаю, что сотворю. Стало быть, опять той же дорогою – в Малькен.
Эта христианская уния, мерекает дедушка, обходится ему все дороже. Придется опять тряхнуть мошной, но желанное письмо, так или иначе, будет написано. Фрау пасторша стороной навела справки. В окружной кассе Ковалево-Шёнзе ей сказали, что игра стоящая. «Мы немцы», – говорит фрау пасторша, мечтательно закатывая глазки.
Как выглядит такое письмо в Бризен, мы уже знаем. Начинается оно: «Дружище!» – а кончается: «Твой покорный слуга». Самый же текст гласит: «Считаю необходимым обратить твое внимание на то, что речь идет о глубоко преданном нашему немецкому делу и притом весьма влиятельном человеке».
Господин фон Дрислер, сей школьный товарищ и королевский ландрат, получает означенное письмо. Следует короткое отношение в адрес налоговой инспекции касательно округа Неймюль, регистр за номером 42 дробь 2, надворная постройка, для челяди.
По записи в окружной кадастровой книге: владелец Пильх, alias Пильховский, выписка от 1 октября 1868 года.
Дальнейшие розыски показывают: Пильховский Станислав, родился 14.3.1841 года в Неймюле, перемена фамилии на Пильх. Означенный сельский хозяин в Неймюле овдовел и т. д. Дело за номером 27 дробь 2 дробь 91. От 21.9.1868.
Владелец выехал шесть лет тому назад. Местожительство неизвестно. «Ротозеи!» – констатирует ландрат в задней комнате Вечорекова «Немецкого дома».
Во всяком случае, имеется задолженность, и не с сегодняшнего дня. Владение Пильха в уплату налогов назначено к продаже. Извещение вывесить в бризенском окружном суде. Впрочем, это чистейшая формальность: покупатель налицо. Итак, еще одно дело доведено до успешного конца. Честь Германии не пострадала.
Господин фон Дрислер отвечает своему другу и единомышленнику письмом от 2 июля: «Твое новое благородное предстательство по делу нашего славного рейха побудило меня замолвить за тебя словечко кое-кому в мариенвердерской консистории. Ходатайство о твоем награждении встретит там, ручаюсь, единодушную поддержку и, судя по всему, будет милостиво принято также и в высших инстанциях».
В постскриптуме, мимоходом: «С 1.1.75 года в Шёнзе открывается вакансия на должность суперинтенданта».
Глинскому остается лишь повторить слова своей супруги насчет верности немецкому делу: как нам уже известно, делу этому особенно радеет известный сорт немцев, а именно: уроженцы Лемберга и выходцы из польской шляхты. Их преданность всему немецкому, как видите, на удивление велика, а их преклонение пред всяким величием – черта поистине немецкая, вернее, великодержавно-немецкая. У таких людей, по выражению тетушки Хузе, мозги переболтались, что можно приравнять примерно к разжижению мозга.
Замечание не скажу чтоб дружественное. О том, что́ представляют собой эти господа, мало, видимо, сказать «негодяи» или «собаки».
Итак, мой дедушка покупает у казны хибару Пильха, это, во всяком случае, установлено.
Кроликовский же подвергнет Хабеданка административному выселению. С подобающим случаю административным восторгом.
Кроликовский кричит об этом во всеуслышание – и не только в трактире Розинке, но и за оградой дедушкина курятника, он в точности знает, где об этом кричать, и заранее расписывает, как он все устроит, свалится на них как снег на голову:
– Стану это я перед ихней развалюхой на своем коне да как гаркну сверху: «А ну, выходи!»
В изображении Кроликовского это и в самом деле эффектная сцена: первым выходит Хабеданк, шапку он с перепугу забыл дома на крюке – ну, да это как хочет, – скрипку забрал с собой, а за ним его патлатая Мари, она еще на ходу застегивает юбку, а за этими двумя, возможно, поспешает еврей, ему-то уж я не пожалею пинка хорошего, скажу: «Становись!» – он и станет смирно, скажу: «Отделение, кругом!» – повернется, тут-то я и наподдам ему сверху, а потом скажу: «Запевай!» – они и споют под скрипку: «Мы, цыгане, весело живем».
Поистине весело. Он это охотно представляет в лицах, авось кто расщедрится на чарочку – Каминский или Барковский. Но ничто не вечно под луной. В ночь с пятницы на субботу Пильхова хибара запылала и сгорела дотла – и даже с частью садовой ограды.
А дедушке не сидится на месте. Он все ходит в одиночку и сам с собой рассуждает.
Да и Рагольский и бабка Вендехольд, чей разговор мы нечаянно подслушали, тоже одиночки, они тоже рассуждают больше про себя. А трактирщик Розинке – он иногда подвозил Левина в Штрасбург и в Шёнзе, а в Бризен, видите ли, не подвез – он, стало быть, и нашим и вашим и, значит, тоже своего рода одиночка, проще сказать, перевертень. Ну, а жена проповедника Феллера? А Кристина? А тетушка Хузе, чтоб и ее не терять из виду?
А Рохоли? С Томашевским и Коссаковским мы, правда, покончили, но не навсегда же! Что ж, и они одиночки?
А если рассортировать всю ораву по признаку – имеет или не имеет? Или, скажем, так: у кого много чего есть, у кого мало чего есть, у кого вообще ничего нет. Такое, пусть отчасти и упрощенное, деление все же полезно, в итоге получается несколько групп, между которыми, если приглядеться, заметны черты сходства, но немало и новых различий. Итак, зажиточные и богатые: в Неймюле – это баптисты, они же немцы, к ним примыкает и кое-кто из менее зажиточных кругов, а также те, кто от них зависит, такие, как Феллер или трактирщик, как торговцы, опять же жандармы, пешие и конные. Или учителя, покуда их не уволили, как это было с Виллюном.
С этой группой сотрудничают на правах одиночек такие стоящие на отшибе фигуры, как пастор Глинский, сей Велиалов сын, как галицийский ландрат короля прусского, этого новоиспеченного и вместе с тем восставшего из пепла Императорского Величества – по словам одной песенки, «доброго человека, проживающего в Берлине», – как окружной судья Небенцаль или налоговый инспектор Лабудде, как секретарь Бониковский или хозяин трактира Вечорек, – но все это становится опять-таки слишком сложно.
И вторая группа – та, что должна бы состоять из поляков-католиков или католиков-поляков, но вкруг которой неожиданно сомкнулись издольщики и батраки, а следственно, и адвентисты, а там, глядишь, и баптисты, и, стало быть, те же немцы, между ними, как мы видели, и тетушка Хузе, да отчасти и Ольга Вендехольд и, уж во всяком случае, запевала Вайжмантель, а также наши цыгане, да и вообще все новые и новые люди. Ну, а куда отнести чету Пальмов или того же Тетмайера? Да, все тут и сложно и просто. Как оно и отстоялось в нашей повести. Как оно и дальше пойдет в нашей повести.
Хабеданк сидит в распивочной Мозеса Дейча, что в Штрасбурге, если позволительно так именовать заведение, носящее название «Немецкого дома», он сидит в углу подле зеленой печки, расписанной белыми и розовыми цветами, перед ним фунтик сыру, тмин и соль. Хабеданк отрезает ломтик и макает сперва в соль, а потом в тмин, потому что соль пристает лучше тмина, и, поддев ломтик на острие ножа, подносит его ко рту. Хабеданк, какая еще забота привела тебя в Штрасбург?
Штрасбург, по мнению многих, унылый город, это находят даже цыгане. Штрасбургские конные ярмарки затягиваются надолго.
По какой же такой причине?
Причина, очевидно, та, что окрестности Штрасбурга, этот уголок в обширной излучине, которую Древенца описывает вокруг Хохенека, прихватывая к югу озерный край между Бобрау, Коноядом и Покшидовом, не слишком щедро и, так сказать, не слишком сладко кормит своих обитателей. Леса вокруг озер сыроваты, к западу от них тянутся болота, а к востоку – пески, к северу же берега Древенцы и вовсе тонут в зыбучем песке. Все это откладывает свой отпечаток на окружные деревни, что видно даже издалека. Цыгану здесь приходится работать честно и ту малую толику мышьяку, какою он располагает, тратить с оглядкой, с трезвым расчетом, а не изводить в два-три приема, как он привык, иначе его лошадка в первый день ярмарки бодра на загляденье, а, смотришь, на третий уже сдала; потому-то крестьянин, приехавший на штрасбургскую ярмарку, покупает лишь на четвертый день.
Штрасбург – унылый город. А все же это – окружной центр, обстоятельство, о котором мы доныне умалчивали. Бризен, по сути дела, отнюдь не тот державный город, за каковой мы его выдавали. Три тысячи восемьсот душ населения – так-то оно так, – две церкви и «Немецкий дом» Вечорека, да ко всему тому паровая лесопилка Кёнига, а все же такие учреждения, как окружной суд, налоговое управление и канцелярия ландрата, составляют неотъемлемую прерогативу Штрасбурга. Однако нам с вами можно уже с этим не считаться.
Бризен в рассуждение проезжих дорог расположен куда выгоднее для нашего повествования, поскольку местом действия мы избрали Неймюль. Мы, правда, уже указывали, что подобное происшествие могло бы случиться и к северу, и к северо-востоку от описанных мест, и даже еще севернее, хотя бы в районе Маргграбова в Олецком округе, или на Выштитском озере в Гольдапском округе, или даже много севернее, где небезызвестный нам Глинский именовался бы по праву Адомейт, оставаясь притом убежденным немцем. И все же здесь, пожалуй, нелишне было оговорить, что окружной город, собственно, не Бризен, а Штрасбург. Но пусть оно и нелишне, нас это ни к чему не обязывает. Штрасбург, как сказано, унылый город. Две церкви – стало быть, не больше, чем в Бризене, одна лесопилка, один «Немецкий дом», как, впрочем, и повсюду, можно еще добавить кондитерскую фабрику Гарчинского и Гехта да «Молочное хозяйство» Дембовского – тоже не бог весть что.
Итак, Хабеданк сидит в «Немецком доме», что в Штрасбурге, в питейном заведении Мозеса Дейча, и завтракает сыром. Он ожидает здесь нашего милягу Вайжмантеля, этого властителя царства песни в туго перевязанных онучах.
Пожалуй, мы уже достаточно хвалили здесь Вайжмантеля. Вайжмантель – старик. А разве стариков хвалят! Например, выделенные старики, если уж очень заживутся и станут окружающим в тягость, скоропостижно умирают. У Вайжмантеля, к счастью, ничего нет, вот он и живет.
Мозес Дейч выходит из своей лавки, где цепи для коровьих стойл соседствуют с кадкой мыла и бочонком сельдей, а с потолка свешиваются вперемежку деревянные башмаки, носилки, веревки, мешалки, и направляется в свое заведение. На седой макушке ермолка, но он не в долгополом кафтане, а в светлой паре, как и подобает коммерсанту, владельцу трех домов на рынке. Он лишь мельком здоровается с Хабеданком.
А вот и господин капеллан, он еще новичок в Штрасбурге. У этой публики обычно ничего нет, и они нигде долго не заживаются. Достаточно на них поглядеть, как они переезжают с места на место, только и есть в руках что деревянный сундучок. Но не странно ли, стоит им приехать – и к их услугам все, что требуется человеку, в том числе и капеллану. Итак, новый капеллан посиживает в кабачке и потягивает красное винцо.
Мозес Дейч хорошо разбирается в чинах и званиях, даже когда их не выставляют напоказ. Он называет капеллана «господин духовный советник», а сидел бы тут духовный советник, он называл бы его «монсеньер». Он на этот счет дока. Будь наш капеллан обычным местным капелланом, он поправил бы Мозеса Дейча и, убедившись, что это не производит на кабатчика никакого впечатления, примирился бы с подобным повышением в сане. Не то наш капеллан, он говорит:
– Господин Дейч, я и впредь буду выпивать у вас свой стакан красного вина, но лишь покуда я капеллан. Будь я священником, это бы, пожалуй, не подобало моему сану. А потому капеллан вполне меня устраивает.
Ладно, капеллан так капеллан. Но зачем вводить еще и капеллана в эту самую обычную историю, какая могла бы разыграться где угодно, ведь у нас и без того хватает действующих лиц.
Чем обширнее поле, тем меньше оснований для страхов. Правда, самое обширное поле – погост. Попробуйте пройтись по рядам могил хотя бы здесь, на штрасбургском кладбище. Какое смешение судеб и состояний! Тут наша попытка группировать по признаку сходства и различия дает осечку. И подумать только, что все они пели: «Возрадуйся, душа моя!» И, как дальше поется в той песне: «Дай мне в радости и мире уже ныне отойти».
В радости и мире.
Как можно так просто распевать такие слова? Возьмите у меня мое тело, мое земное достояние, мою честь, жену и детей. Дайте мне отойти!
Вайжмантель тоже здесь. Сидит с нашим Хабеданком.
– А где скрипка?
– В прихожей, – говорит Хабеданк.
– Стало быть, в одиннадцать, – говорит Вайжмантель.
Итак, еще по одной!
А потом они стоят на кладбище.
Господин капеллан тоже тут. Он кланяется Хабеданку и Вайжмантелю, как старым знакомым.
– Глядите, господин капеллан здоровается с цыганами!
Это говорит скорбящая вдова, она всячески старается пробраться вперед, как ей и подобает, и теперь, когда все должны объединиться и никак не объединятся, она мечется туда-сюда, как испуганная курица, от одной кучки к другой, от одной группы к другой и повсюду старается стать впереди, как ей и положено по чину.
В заключение все молятся за следующего покойника. И Вайжмантель тихонько плачет.
Затем приступают к разделу наследства, тушку рвут на части, а шкуру пропивают. Вместе с осиротевшими близкими и прочими молельщиками. Только и слышно, что: «Ты берешь себе три костюма и некомплектное белье, по-моему, этого предостаточно, а я себе один только локомобиль, он же неисправен, что ты вообразил?»
И – о небо! – подавай этому наследнику и деньги на ремонт!
Так обстоит дело с поминками.
Да еще Вайжмантель поет самоновейшую песню своего сочинения.
Он поет ее на четырехтактную мелодию размером в четыре четверти, что начинается на низкой ноте, но с каждой строкой повышается на тон, с равномерными перепадами на кварту в каждой строке, но с неизменным повышением на тон в каждой новой строке, песня, которой никто, кроме скрипки Хабеданка, не подпевает и которую никто из присутствующих не способен оценить:
Не во сне, не наяву
В узкой лодочке плыву…
Ничего себе челночек!
На груди моей веночек,
Не покрыта голова.
Слышу скорбные слова.
А друзья идут за мною —
На трубе один играет,
Дует в дудочку другой.
Кто-то слезы утирает:
– Со святыми упокой! —
Я плыву в дубовой лодке —
Путь не дальний, а короткий,
И народ галдит вокруг:
– Дело кончено! Каюк!
На суку вороны крякчут:
– Пусть его скорей упрячут!
Пусть уткнут его в песок!
Мы возьмем его венок! —
Но друзья идут за мною —
На трубе один играет,
Дует в дудочку другой.
Кто-то слезы утирает;
– Со святыми упокой! —
В путь недальний, в путь короткий
Я плыву в дубовой лодке…
Ах, уже недолго плыть!
Что напрасно слезы лить?..
Скоро, скоро я причалю,
Мертвый, скрученный печалью.
Вот и кончено мое
Горемычное житье!
Так плыву я под луною,
А друзья идут за мною —
На трубе один играет.
Дует в дудочку другой.
И кладут меня в могилу
С непокрытой головой.
Я лежу, в песок зарытый,
С головою непокрытой,
Заперт в темный теремок.
На груди моей венок.
Хабеданк заключает каждую строфу особым своеобразным отыгрышем. Вайжмантеля это не смущает, другое дело мы: когда мы слышим звуки, нам требуется текст. Вот и в церкви, когда органист после псалмопения берет еще два-три тихих аккорда, покуда из мехов не выйдет весь воздух, старые женщины продолжают петь: «Пауль Герхард», – ведь это имя стоит в песеннике под каждой песней, а для пения требуются какие ни на есть слова.
Но нам не стоит над этим задумываться, Вайжмантель уходит. Да и Хабеданк долго здесь не задерживается.
На этот раз хоронили Замюэля Цабеля, штрасбургского мещанина-земледельца.
До него нам, во всяком случае, дола нет: когда мы с ним столкнулись, он уже опочил. Жена его, однако, жива, она и говорит Хабеданку:
– Вот вам ваш талер. – И, указывая на Вайжмантеля: – Дайте и ему сколько-нибудь.
А дело-то в том, что Хабеданк на прощание сыграл им «Могилку в степи» и «Лорелею», а также «Я знаю чистый адамант».
Это, стало быть, Штрасбург.
Голос Левина. Он довольно высокого тембра.
– Хватит с меня, – говорит голос. Но так как очень темно, мы не видим, берется ли Левин рукой за лоб. Ночь темная-темная.
– Оставайся здесь, – говорит Мари.
Похоже, что Левин снова задумал бежать.
– Марья! – говорит он, и сжимает ее в объятиях, и ведет ладонями по ее бедрам вверх, и зарывается пальцами в мякоть ее спины, и роняет голову на ее левое плечо. И прижимается к этому телу, такому упругому и нежному, как если бы хотел раствориться в этих бурных, прерывистых вздохах, в этих коротких, сдавленных смешках, в этом крепком объятии, в этой нарастающей сладости, за которой следует привкус соли: это как свет, просочившийся в потемки; сквозь пазы тесин чуть забрезжило, и это не яркий дневной, а слабый предутренний свет, какой бывает в четыре часа ночи.
А между тем дедушка покоится в непорочной белизне своих простынь.
Кристина не спит. Она прислушивается к ходу маятника: тик-так. Часы только что пробили.
– Я ни о чем не спрашиваю, – говорит Кристина и закрывает глаза. Но ей не спится.
Пильхова хибара. Четыре комнатушки. Соломенная кровля. Здесь раньше жили Пильховы батраки.
Хабеданка дома нет. Ушла и Мари. Но кто-то невидимый бродит вкруг дома.
Он слегка посапывает, хоть очень медленно и осмотрительно переставляет ноги. Проходя мимо окон, дергает ставни, и они поддаются, но он идет все дальше, обходит хибару. И вот – остановился.
Какой-то странный ветер. Довольно сильный, но ровный. И вдруг задул рывками, словно деревья заступили ему дорогу. А между тем в окрестных лугах не видно ни деревца. Даже таких расщепленных ив, что растут возле выгонов.
Может быть, ветер не хочет повернуть сюда с реки. И все же он поворачивает, хоть и дует рывками и толчками.
Он налетает на угол дома, где еле теплится тусклый костерик, и гонит шустрые языки вверх по стене, все выше и выше, до самой кровли. Обветшалые балки быстро занялись, гнилая солома не разлетелась, она сперва только тлела и набухала, но пламя полыхает все ярче и ярче, вот вспыхнул один из коньков, а теперь запылала вся крыша со стропилами, и уже весь домишко объят пожаром.
У огня своя песенка – пусть и однозвучная, она то ширится, то замирает. Огонь слабеет. Он перекинулся на забор. Обуглил две-три штакетины, лизнул разок-другой следующие – и погас.
– Господи! – только и сказала Кристина, когда мой дедушка повалился на постель. В три часа ночи.
– Чего тебе, тетка-жена? – спрашивает дедушка.
Но Кристина молчит.
И дедушка сразу же засыпает.
– Надо уходить, – говорит Мари и трясет Левина за плечо.
– Да, да, – соглашается Левин и снова уже наполовину спит.
И Мари опять ложится. В полевой риге Рохоля, что под Гроновом у самого шоссе, светает. От дурманного запаха свежего сена чуть кружится голова. Будто в винной бочке.
Что это за жизнь, думает Мари, мы только и знаем прятаться по углам. Может, мне и в самом деле податься на русскую сторону, в Рожаны, как предлагает Левин?
Знаю я, думает Мари, тут не жди хорошего. Левин и сам умолкает, чуть только начнет про это. Знаю я, эти люди – они ему свои, а я для них чужая.
Знаю я, как они меня встретят. Мужчины с седой, будто железной, бородой и женщины с горящими, как угли, глазами и белым, как тесто, лицом. «Откуда ты, Левин? И с кем?» – спросят. И отвернутся. Я для них чужая.
А тогда пусть Левин остается здесь, думает Мари. Здесь, у нас, с нашими.
Между Гроновом и Тшанеком, в полукилометре к северу от шоссе, стоит рощица.
Буковая рощица, каких много в этом краю, красный бук, fagus silvatica. Здешние места и вообще-то небогаты лесом. Средняя годовая выпадающих тут атмосферных осадков не достигает и пятисот миллиметров. Лесные массивы – ель, picea, преимущественно picea excelsa, пихту вы встретите под Домбровками, а также в направлении Шёнзе и севернее, под Гослерсхаузеном.








