412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Бобровский » Избранное » Текст книги (страница 10)
Избранное
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Иоганнес Бобровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

– А вон и пес проклятущий, – говорит Корринт Низванду. – Опять его нелегкая несет.

– Пошли на мельницу, – говорит Низванд Корринту.

А теперь поди докажи, что они здесь прохлаждались. Так далеко дедушка не видит, разве что по мешкам смекнет, что рабочие, пока его нет, лодыря гоняют, но это ему и так известно.

– Сущий дьявол, – говорит Корринт Низванду.

Вот как они рассуждают о моем дедушке. Эти поляки.

Дорога ведет не прямо на мельницу, а сперва дает крюк и подходит к ней с юго-запада, стало быть, против течения, мимо того места, где они возвели подпорную плотину, кругом еще валяются сваи, столбы, доски и плетневые фашины. Безобразие, беспорядок, гневается дедушка, и вот он уже на мельнице.

– Сколько раз я приказывал все убрать?

С этими словами он входит в дверь. Он так раскричался, что даже забыл закрыть ее за собой. Но у Корринта голос тоже слава богу.

– Это как же, без повозки? На своем, что ли, горбу? – огрызается он.

Он стоит перед дедушкой, широко расставив ноги, и шарит по карманам табачок, а сам уже раздувает ноздри и, поднеся к лицу левый кулак с далеко оттопыренным большим пальцем, отсыпает понюшку в ямку сустава, но не успевает поднести к правой ноздре, как дед на него напускается:

– Что значит – на своем горбу? Разве никто не приезжал?

– А толку что? – отзывается Низванд. – Каждый грузит – и тягу! Очень им надо это дерьмо возить! – И миролюбиво: – Еще Левин приходил.

Да и Корринт, благополучно доставив табак на место и раза два втянув носом воздух, торопится добавить, пока у него еще есть минутка до того, как чихнуть:

– Кланяться приказал.

Дедушка еще держит себя в руках. Он только наводит на глаза черноту: значит, Левин приходил, а всё так на виду и валяется. Да, это ему с руки! Впрочем, теперь уже все равно. Самое время мне ехать в Малькен. А на поляков плоха надежда.

Наконец Корринт чихнул, и дедушка строго-настрого наказывает не пускать негодяя на мельницу.

– А он и не собирался входить, – говорит Низванд.

Дедушке, естественно, хотелось бы узнать, не набрехал ли чего мерзавец еврей. И что ему здесь понадобилось? Но дедушке наперед известно, что он услышит в ответ: «Ничего он не сказал, окромя как здравствуйте. Он к Мари приходил».

Как же, знаем, Пильхова хибара. И эта самая Мари, с которой мерзавец хороводится. Нет, такие разговоры ни к чему не ведут. Итак, угрюмый взгляд долой, дедушка пересчитал мешки и обсуждает с работниками все дела на завтра.

О каждой мелочи самому думать приходится!

– Вон затвор у вас болтается, ну погляди, да не на валу, на колесе, конечно, а где же еще, да будьте вы трижды прокляты, затвор надо закреплять, не то вода у вас вхолостую идет, раз затворы болтаются, – сами должны соображать, ну да вам все равно!

Порой, как и сейчас, на обратном пути, дедушке приходит в голову, что зря он эту кашу заварил, вот как он это теперь называет: кашу заварил. И сразу же: нет, дудки-с! (Это в нем берет верх чувство справедливости.) Чтоб я позволил какому-то еврею расположиться здесь, точно у себя дома! В мельничном деле иначе не бывает: тот, кому приходится хлопотать о зерне, добывать его бог весть откуда, тот долго не протянет. Другое дело Левин: ему они зерно своей охотой волокли, и неймюльцы тоже – не устраивать же мне было засаду, как тот Полеске.

Таким образом, в нашей повести объявляется некто Полеске. Мы его еще не знаем. Это предок; скажем для ясности – домашняя разновидность предка, вроде ручного животного. Вот-вот, подтверждает дедушка, он самый!

Спустилась ночь. Дедушка лежит в постели. Кристина спит, а ему не спится, и тут ему является дух, если такое и взаправду бывает. Стало быть:

Первое явление духов

Польская республика была королевством, где шляхте принадлежало право высказывать свое мнение. По возможности одинаковое, как оно и предусматривалось Радомской конституцией. А на деле ничего похожего. Скорее, кто во что горазд, и так оно и было в Польше, так бывало и у других, более древних народов. А поскольку каждый поляк был шляхтич, и каждый в родстве с каким-нибудь королевским домом, и чуть ли не каждый считал свой род древнее королевских династий, то все шляхтичи были, что называется, равны по рождению. Сюда относятся как поляки, так и немцы, вышедшие из поляков, как те, что успели заделаться немцами, так и те, что чувствуют себя немцами, – особенно, я бы сказал, последние.

В таком виде вам и преподнесут историю Польской республики, была бы охота слушать да попадись вам тот, кого стоит слушать, примерно как мой дедушка. Он расскажет вам нечто нескончаемое, посиживая за рюмкой, за второй, за третьей и четвертой, – а все о добром старом времени.

Наш дух относится, однако, к более отдаленным временам, когда в дворянстве еще жила сословная гордость, когда оно знало себе цену, тем более что само эту цену назначило, когда каждый был дворянского роду, что относится ко всей этой рыцарственной нации в целом, вместе с отпрысками и потомками, вместе с родственниками и свойственниками по прямой и боковой линиям, вместе с вдовьими домами и пансионами для незамужних дворянок в Кракове, вместе с чадами и домочадцами, вместе с подкидышами и немцами. Отсюда у каждого поляка повышенное, историческое сознание, каждый из них накоротке со своими дедами и прадедами, и каждому являются духи, у них это самое обычное дело, а никакая не сенсация, как это было, скажем, в Берлине или Мекленбург-Штрелице, когда Гогенцоллерну являлась белая дама – в шелку или бумазее, смотря по времени года, – или к юнкеру приходил его злодей прадед или пращур – в кожаных латах либо гремя цепями, смотря по тому, на что обрекло его проклятье деревенской девушки или пастуха. Здесь это в порядке вещей, от этого никто еще не напустил в штаны, да и дедушке это не в новинку.

Дедушка лежит в постели и о чем-то размышляет, что-то про себя бубнит, и тут ему является дух – у него короткая черная бородка, а звать его Полеске, он дедушкин предок. Дух стоит в спальне и что-то говорит. Дедушка ему отвечает, и снова говорит Полеске, и речь у них все про одно и то же, все время повторяются одни и те же слова, что звучит словно формула заклинания, а гласят они попросту: «Мое Право» – оба слова с прописной. Но дедушке, понятно, не убедить весь мир. Итак, у дедушки Его Право, оно неотъемлемо ему принадлежит, но признать его должны все, иначе какое же это право и, следовательно, дедушке оно без интересу. Итак, Мое Право. Затем Полеске уходит – не то через ставни, но то через дверь.

Полеске что-то забрал себе в голову и соответственно действовал. За что-то он боролся. Мой же дедушка хочет из истории своего предка выжать для себя каплю меда – подтверждение Своего Права.

Но сначала расскажем историю Полеске. Она сводится вкратце к следующему.

Полеске, связанный, лежит ничком на плахе. Палач заносит меч на три четверти и, с маху его опуская, рубит голову. Судьи еще немного задерживаются, все произошло так мгновенно, и хоть на городской площади, но при полном отсутствии зрителей. А без зрителей это производит гнетущее впечатление. Только женщины и дети.

Затем все быстро куда-то убирают, кругом разбрасывают песок и опилки. Женщины расходятся по домам, ведя за руку детей. Священник к ним присоединяется. Маттерн решил себя жизни – в застенке, рассказывает он своим спутницам.

Ясный солнечный день, с моря дует легкий ветерок, красные городские башни четко выделяются на фоне неба нежной размытой голубизны. Женщины рассказывают детям, как ласково солнышко господне озаряло голову Полеске.

Ворона, сосредоточенно, размеренно, тяжелым шагом переходившая через дорогу, вдруг засеменила на месте, насторожилась, взмахнула крыльями и скакнула в сторону, постояла с минутку – и так же уверенно и спокойно зашагала мимо ясеня по направлению к полю. Маттерн с кучкой своих людей стоит среди дороги и, положив руку на седло Полеске, говорит успокаивающе:

– Старушке поплясать захотелось, ничего это не значит.

Однако Полеске, сидя на своем рослом коне, бурчит сквозь зубы:

– Ну и пусть себе пляшет. А и храбрый же ты, разбойничек! – И: – Вот она и ушла.

Ворона не ястреб, думает он, пока ястреб не закричит, день не кончился, а сперва должен кончиться день.

Сегодня они дальше обычного забрались в окрестности Данцига. Очень уж место удачное, от такого места не отказываются, потому-то дозорные уже несколько часов как залегли в лесочке, что расположен севернее. Мои ястребки, думает Полеске, они мастера кричать, их короткий резкий крик слышен только нам. А означает он: отойти в сторону.

– Я стою здесь рядом, – говорит Маттерн, поворачивается и топает прочь по дороге.

Его люди следуют за ним гуськом. И так у них всегда: ожидание, и все та же команда, и все та же стоянка для людей Маттерна – в сосняке, его везде вдоволь. Лошади привязаны дальше, в еловом лесу. Стоит данцигской своре показаться, как они высыпают на дорогу и задерживают обоз – все те же сорок фургонов. И тогда кричат ястребы, слуги Полеске вырываются из лесу – и махом через поле, Полеске не спеша следует за ними. А там – переговоры или бой, всегда одно и то же. В отряде семнадцать аркебуз. На Одере жилось не так привольно: здесь старик платит, да и половина добычи наша. Эту зиму еще погреемся в Польше, размышляет Маттерн, тем более уже осень на дворе.

Полеске со своим конем остался один на дороге. Темнеет. Сегодня этих господ уже не приходится ждать. Быть может, они что учуяли? А ведь мы еще здесь не бывали. Маттерн его отговаривал: слишком, мол, близко к Висле, и только одна сторона открыта. А на самом деле открыты обе. Много он понимает! Его на запад тянет. Он ведь и сам оттуда.

Полеске, этот ястреб, натягивает повод, и конь несет его к лесу. Стемнело. Третий день на исходе, а тех все не видно.

Навстречу ему ковыляет старик Грегор:

– Как есть ничего, пане!

– Пришли мне Мартына, – говорит Полеске. – Надо отправить гонца в Диршау, к Шольцу. Остальные по домам. Да захватите с собой людей Маттерна.

Эта ночь словно дом, куда Полеске забыл дорогу. Куда Полеске вернется не раньше, чем навсегда отобьет у этой своры охоту шнырять по всей республике в своих фургонах. Они, как моль, все глубже въедаются в польские земли, а торнские и краковские торгаши только юлят перед ними, король все видит и тоже протягивает лапу, ему много чего нужно для его торговли с принцессами – и где нужен свет, а где потемки на его потаенных путях. Польская корона шатается, толстое брюхо, багровая рожа пьянчуги и pacta conventa и vota всех сортов на жирной шее. На него же, на Полеске, возложена задача.

Честь республики и право – право Полыни, честь и право – их можно отстаивать судебными исками, мятежами, постановлениями об инвеституре, протестами и, наконец, делами благочестия в Гнезене и Ченстохове. Но не успешнее ли отстаивать их здесь, где Полеске обирает эту нечисть, что расселась вокруг бухты и теснит республику своим задом? Не для того ли он вызвал с Одера шайку Маттерна, не для того ли в один прекрасный день бросил все свои дела – пусть бабы управляются как хотят. Не для того ли залегли они здесь в песках и прячутся в сосняке – четыреста человек. Но теперь они узнали его, господа данцигцы, и больше носа не кажут.

– Стало быть, мне скакать в Диршау, – говорит Мартын.

– Пойдешь к Шольцу, он все тебе скажет. И к священнику в Шёнзе. Мне нужно знать, кого королевский судья Памповский отрядил в Мариенвердер.

Уже на следующий вечер Мартын вернулся. Данцигцы больше не появятся. Голова Полеске оценена в шестьсот гульденов, и во столько же черноволосая маковка Маттерна, а сверх того доказчику обещана отпускная.

– Стало быть, я могу выдать Полеске за шестьсот гульденов, – усмехается Маттерн.

– Живьем, – говорит Полеске и трогает коня.

Королевский судья Памповский перетряхнул все, у чего только есть ноги и уши, но это ничего не дало, разве что новую сделку с архиепископскими престолами, а выиграли на ней данцигцы, а также его величество, и Вайсельроде по-прежнему держит посох в своих крючковатых пальцах.

На расстоянии полдневной скачки от Мариенвердера Полеске схватили. Он был один. В Данциге его встречает заплечных дел мастер. Палач соскучился ждать.

Суд был недолог. «Мещанин Шольц или шёнзейский священник?» – теряется в догадках Полеске. Спустя два дня сторож за дверью шепнул ему, что Маттерн брошен в соседний каземат.

– Давно ли? – спрашивает Полеске и не получает ответа. «А может быть, Маттерн», – думает он.

На следующий день, ровно в полдень, ведут его на площадь. Без оков. Городские стражники следуют в почтительном отдалении.

Полеске идет не торопясь. И все же этот город, сухое нагромождение камней, с неудержимой быстротой проносится мимо. Все видится ему как бы в лунном свете, без теней. И только сейчас в воздухе раздается крик. Полеске смотрит вверх, в размытую лазурь, он прикрывает глаза рукой и снова смотрит вверх. Ястреб преследует жаворонка. Вот он камнем ринулся вниз. Промахнулся, и жаворонок теперь вьется над ястребом. Его рассыпчатая трель ни на минуту не прервалась.

Процессия остановилась. Но вот она снова приходит в движение. На скамьях сидят городские советники. А вон и плаха. Здесь будет стоять он, Полеске, которому выпала на долю задача и какое-то время сопутствовало счастье – всего лишь несколько месяцев, – а там оно покинуло его.

Он стоит среди большой площади. Полдень 28 сентября 1516 года. Ясный осенний день. Полеске выходит вперед. Снова крик ястреба. Но никто уже не смотрит вверх. Тишина нерушимая.

Это даже слышно: нерушимая тишина.

А теперь можно рассказать про луну и ручей, где стоит мельница и еще недавно стояла подпорная плотина, а другой мельницы уже и в помине нет.

Кристина слегка посапывает во сне.

– Да, да, – говорит мой дедушка и, может быть, думает: но то были другие времена, а тут еврей клещом впился мне в задницу, вот до чего дошло, но я поеду в Малькен, все они будут держать язык за зубами, поляков рассчитаю, пусть убираются в Россию, – конечно, это будет стоить денег, но тогда уж Левин может пищать сколько влезет.

– Ползи себе в Бризенский суд, ты, долговязый олух. Им на тебя насцать, мы тут, к твоему сведению, все немцы. – А уж мой дедушка может наперед сказать, кто будет сцать, а кто будет присосеживаться к сцущим. Мое Право, заявляет он.

ГЛАВА ВТОРАЯ

До Малькена на лошадях добрых три часа пути. И так как Малькен значительно севернее Древенцы и все притоки и мельничные ручьи, хоть местность здесь и плоская, протекают в долине Древенцы, то, едучи по шоссе, нигде не встретишь воду, ни даже плохонькую речушку, и ежели поить лошадей, то не раньше чем в Гронове, у водокачки перед трактором, а нет, так в Тшанеке, так что лучше хорошенько напоить их на дорожку, чтоб хватило на все двадцать четыре километра, хотя бы и в июне.

Шоссе так и зовется шоссе, и ничего мы тут менять не будем.

По деревне и еще с полкилометра едешь булыжной мостовой, левая половина не замощена и служит летом проселком, а когда мостовая кончается, ее сменяет обычная песчаная дорога, в деревне Гронове она убита крупной щебенкой, а затем – все в зависимости от местных условий – тянется накатанный глиняный большак, на подъезде к Тшанеку опять булыжник, и так оно идет вперемежку, – не успеешь привыкнуть к одной дороге, как ее сменяет другая, и всегда эта новая – что мощеная, что нет – хуже такой же предыдущей, чем и объясняется все усиливающееся дедушкино скверное настроение.

Итак, дедушка едет в Малькен. На паре. Настроение у него прескверное, он сидит на козлах, по правую руку от него тетка-жена, дедушка ей растолковывает все, что ни попадется на глаза, – местность, имущественные отношения, стоимость моргена пахотной и луговой земли, и кто не прочь продать, а кто за свою землю держится. Хотя кому это и знать, как не Кристине, особенно чем ближе к Малькену: она сама из этих мест, точнее – из Брудзавы, из Малой Брудзавы. К примеру: тесть Бруновского еще в те времена, пожалуй что году в шестьдесят втором, уступил Канарскому из Домбровок за семьдесят талеров… Ну да кому это интересно! Кристина сидит рядом с дедушкой, она сегодня в шляпке – впервые в этом году. Расскажем про Кристину.

Кристина – урожденная Фагин, в общине ее зовут сестрой или Кристиной, а дедушка зовет тетка-жена, она у него вторая жена, ровным счетом на двадцать лет его моложе, не даровала ему детей, зато принесла семь тысяч талеров, они так и лежат нетронутыми в окружной кассе Ковалево-Шёнзе, и, стало быть, детям от первого брака – двум пасынкам и падчерице – нечего на те деньги рассчитывать, а они рассчитывают, потому как Кристина не против, да только оба старика – Фагин из Малой Брудзавы и мой дедушка – против. Пасынки зовут ее тетей, и падчерица – Кристиной, ну, а дедушка зовет тетка-жена, что звучит примирительно в отношении семейства, а на самом деле ничего не меняет. Расскажем про Кристину.

Она красивая женщина. Чуть полновата и ниже ростом, чем это обычно для Фагинов, а все на полголовы выше мужа, за что ее порицают в общине, и даже не так за рост, понеже он от господа бога, как за то, что эту неумеренную протяженность, возложенную на нее как соблазн, как некий духовный искус, она не стремится искупить должным смирением, не старается исправить дарованное ей господом богом (хоть это говорило бы скорее о гордыне, чем о смирении) – Кристина ничего этого не делает, и каждый благочестивый человек в Неймюле порицает такую нерадивость, яко свидетельствующую о гордыне. Расскажем же про Кристину.

Она шумливая, веселая женщина, с утра до вечера заливается-поет: «Сердце, сердце, когда ты узнаешь свободу?» – одну из тех излюбленных песен, какие услышишь на кухне, или в дровяном сарае, или в погребе, и если бы эту песню по воскресным дням не пели в молельне, переложенную на разные голоса, с интервалами для сопрано и короткими басовыми соло, между тем как альт и тенор, не зная, где вступить, мычат что-то невнятное, что тоже дает свой эффект, – если б ее не пели по воскресным дням в молельне, заглядывая в «Глас верующего», и в «Певцов Нового завета», а больше по памяти, то, вполне возможно, люди благочестивые сочли бы ее неподобающей. Да и в самом деле! Что значит свобода? Плохо ли ей живется? Разве она у Иоганна не как сыр в масле катается? Детей он отделил, а денег в доме все невпроворот. Тем более теперь, когда Левин поплыл со своей мельницей.

И все же нет, так думает не всякий, и даже в самой общине. А ведь удобно было с Левиным, вздыхают они про себя, он покупал и платил, а теперь вези зерно черт те куда, если не собираешься молоть, а хочешь просто его продать. В этом новом Германском рейхе как никогда нужны деньги, нынче за все про все плати, гони грошены и талеры, и в немалых суммах. Правда, от старика приходилось скрывать, что продал что-то Левину, – он этого смерть не любил, да оно и понятно. А теперь пиши пропало, для нас это просто беда, хоть вслух этого никто не скажет, напротив, всякий скажет: молодчина Иоганн, здорово ты его отделал, он теперь и дорогу сюда забудет. Ну и слава богу! Так что же мы хотели рассказать про Кристину?

Кристина, как уже сказано, родом из Брудзавы, из Малой Брудзавы, что сразу же за Малькеном по направлению к Штрасбургу. Местность здесь куда живописнее. Гряда холмов, что тянется вдоль северной излучины Древенцы, двумя-тремя отрогами ниспадает к лугам, а западнее раскинулась равнина и сразу же начинается плодородная земля, растет пшеница и сахарная свекла, тут тебе и круглое озеро, и еловые рощи, в общем, есть на что поглядеть, – Кристина отсюда родом, здесь все для нее свое.

До Малькена еще три километра. Уже около шести, а выехали в три. Феллер больше к ним не показывался.

Впрочем, дедушка и сам предпочел ехать не деревней, а в обход, сразу же за сараем повернул лошадей и выбрался на шоссе проселком. Поначалу ехали тихо-скромно, без всяких этих барских замашек, и только на шоссе перед Гроновом дедушка положил кнут поперек брички и закурил сигару с таким видом, словно он сам ландрат, или польский граф в Чибоже, или словно он только что облегчился в Черное море.

Так проехали Гроново и Тшанек. В Тшанеке пришлось дважды сделать остановку. Кристине надо было повидать тетушку Рохоля и еще одну старушку, обе они на одно лицо, их не отличишь друг от друга, – и вот уже мы в трех километрах от Малькена.

За Тшанеком кончаются деревья, что выстроились вдоль шоссе, и поверх лошадиных голов открывается вид на равнину.

Отсюда дорога ведет прямехонько на деревню, вначале она вся умещается между левым ухом левой и правым ухом правой лошади. Слева от правого уха Гнедого, то есть левой лошади, возникает церковная колокольня, а сейчас уже между обоими ушами Пегашки, стало быть, правой лошади, можно различить деревенскую корчму, а рядом с ней, ближе к левому уху, черепичную крышу школы, а как раз между ними стоит дом Густава, да и, кроме того, много там такого, чего мой дедушка просто не видит, – сходящиеся группами каштаны и липы, живые изгороди и фруктовые сады, сирень и бузина. Но это уже не вписывается в пространство между лошадиными ушами, деревня подступает все ближе, вон два аиста кружат над колокольней, да и конские уши, стоявшие торчком, понемногу приходят в движение, лошади что-то чуют, из чего можно заключить, что до Малькена совсем недалеко.

Но поскольку мы описали Кристину, урожденную Фагин, стоимостью в семь тысяч талеров, сестру и тетку и тетку-жену, то за остаток пути не мешает нам хотя бы бегло обрисовать дедушку, – но почему, собственно, бегло? До Малькена еще добрых два километра.

Дедушка, говорят, в молодости был хил и невзрачен – сто шестьдесят один сантиметр по армейской мерке, – но с годами, должно быть, вытянулся. Точно ли он вырос, затрудняюсь сказать, скорее возросли его достоинство и достаток, но сейчас поглядеть – это видный мужчина, а тем более по воскресеньям, когда он выпускает на живот золотую цепочку, особенно ежели в подпитии – у него тогда, если глядеть с фасада слева, вздувается печенка. Одно слово, мужчина что надо – немец и мой дед.

Он сидит в своей бричке высоко на козлах, швыряет окурок – сегодня это уже третья сигара – и снова берется за кнут. Он размышляет.

Какие же мысли его тревожат? Первым делом сегодня же вечером поговорить с Густавом с глазу на глаз, а завтра взять за бока Глинского, сперва поздороваться по-благородному, а уж после обеда, между кофеем и тремя рюмками, обменяться теплым словом, тут же, возможно, и деньги сунуть, ну, да там видно будет.

Мы уже немного познакомились с этой округой: речь идет о местности между Торном, Бризеном и Штрасбургом, там, где Древенца, принеся свои воды с северо-востока, из района Лёбау, немного южнее Торна и позади Лейбича впадает в Вислу, после того как последняя, начиная от Челенты, что насупротив Штрасбурга, образует границу с Русской Польшей, или, как ее еще называют, с Королевством Польским, – словом, речь идет о так называемой Кульмской земле, старинной благочестивой местности, где все, кто побогаче и познатней, считают себя немцами и кичатся своим происхождением, собственно, польским, но то – дело прошлое, теперь же, точнее сказать в 1874 году, такое лицо, как мой дедушка, известный своим благочестием и, стало быть, баптист, едет на собственной паре к врагам веры, стало быть, евангелистам, ибо он отстаивает Свое Право – право немца, – иначе говоря, человека состоятельного, поскольку у него мельница под Неймюлем на правом притоке Древенцы – реки, протекающей на всем своем протяжении в Польше, между Германией и Россией, – водяная мельница с мельничным прудом и даже, – при желании, – с подпорной плотиной.

Что до помянутой дряни, то она все еще валяется на берегу: столбы, сваи, брусья, доски, плетневые фашины, изгаженные и испакощенные, – и вот эта самая пакость и дрянь и приводит нас к сути нашего рассказа, к которой мы долго пробивались кружным путем, топчась вокруг да около моего дедушки.

Левин лежит на травянистом откосе, лежит навзничь, заложив руки под голову, длинный, худой.

– Хватит все про одно и то же, – говорит он.

И эта Мари – Левин зовет ее Марьей, – эта Мари соглашается:

– Да-да!

– Мой тате пишет, – продолжает Левин, – чтобы мне ехать в Бризен, забрать мою жалобу и возвращаться в Рожаны, где все наши.

А эта Мари лежит рядом в траве и на все соглашается:

– Да-да!

И это, пожалуй, и есть пункт третий нашей истории.

Достаточно было бы обоим подняться, чтобы на откосе внизу увидеть плахи полузатонувших мостков и истоптанную песчаную площадку: укрепленные досками и брусьями ступеньки по-прежнему ведут к площадке, где стояла мельница Левина, но им это ни к чему, они и без того знают: здесь она стояла весь год и уплыла по весенней воде, пущенной с другой мельницы, – ледяной воде, – и обломки мельницы снесло в Древенцу мимо нескольких деревень, как простой плавник.

Только жернова еще на месте. Вон они поблескивают в воде, и быстрое течение, намывая песок, воздвигает перед ними насыпь, а с гребня насыпи оторвавшиеся песчинки словно бы скачут через жернова.

– Да-да, – повторяет Мари. Но вот уже и сумерки спускаются, стоит июнь месяц, над Русской Польшей висит луна – очень ей надо перебираться на другую сторону! Мари смотрит на луну, смотрит на нее и Левин. – Оставайся лучше здесь, – говорит она.

Итак: ты, луна, останешься в Русской Польше, а ты, Левин, останешься здесь и не уедешь к своим в Рожаны.

Через две недели слушается дело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю