Текст книги "Машины зашумевшего времени"
Автор книги: Илья Кукулин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
…Мой Одиссей – есть символ всех времен.
Вы все подохнете, он передаст
Ветвь человечества грядущим людям.
А вы, ребята, просто матерьял
Для прихоти истории всемирной
И нет у вас ни речи, ни лица,
Ни выдумки.
Простые организмы,
Назначенные лишь для истребленья
Других, сложнейших[493]493
Цит. по изд.: Луговской В. Новый год // Луговской В. Собр. соч.: В 3 т. Т. 3. С. 95–96.
[Закрыть].
Луговской приводит литературный инструментарий в соответствие со своим изменившимся взглядом на историю и начинает использовать элементы, влияние которых в советской культуре 1930-х годов было ограничено, – принципы монтажа (логически не связанные друг с другом назывные предложения и резкая смена масштабов изображения, от «крупного плана» – к «общему») и сложную, физиологически окрашенную метафорику, явственно напоминающую стихотворения О. Э. Мандельштама периода сборника «Tristia»[494]494
См. также на эту тему: Пашков А. В. Московские стихи О. Э. Мандельштама и книга поэм В. А. Луговского «Середина века» // Филологические традиции в современном литературном и лингвистическом образовании: Сборник научных статей. Вып. 10. М.: МГПИ, 2011. Т. 1. С. 134–140.
[Закрыть]. Эта перекличка не случайна: в прозаический набросок, ставший основой для стихотворения «Берлин 1936» и написанный в 1936–1943 годах (по-видимому, в два приема: основная часть – в 1936-м, меньшая – в 1943-м[495]495
К 1943 году, скорее всего, относится описание разговора с молодым немецким евреем о Сталинграде с ремаркой: «Вступает тема Сталинграда».
[Закрыть]), Луговской включил дословную цитату из стихотворения Мандельштама «Декабрист» (1917): «Шумели в первый раз германские дубы»[496]496
Материалы к творческой истории… С. 716. В примечаниях к публикации, подготовленных Е. Л. Быковой, эта фраза не откомментирована. В том же 1965 г., когда вышел цитируемый том «Литературного наследства», в Москве прошел первый большой вечер памяти Мандельштама, который вел Илья Эренбург (Нерлер П. Первый мандельштамовский вечер // Сайт Российского Еврейского конгресса. 2013. 27 декабря [http://help.rjc.ru/site.aspx?SECTIONID=345556&IID=2522507]), но все же творчество поэта оставалось полузапретным. В том же наброске – фраза «Не может быть второй свежести, как сказал Булгаков» (с. 717), разумеется, тоже не прокомментированная: роман «Мастер и Маргарита» был опубликован в 1967 г., Луговской, очевидно, знал его в рукописи, полученной от Е. С. Булгаковой, с которой был хорошо знаком.
[Закрыть].
В отличие от поздних Клуциса или Эля Лисицкого Луговской не ресемантизирует монтаж как средство прославления Сталина и советского строя, но усиливает его способность представлять кризисные состояния индивидуальной биографии и истории общества.
За ширмами лежит полуяванка —
Лет девяти.
Восстание на Яве,
Дожди и пулеметы.
Очень дики
Вот здесь зубные щетки, паста, мыло…
[…]
Альбомы, подвиги, потоки света,
Что некогда упали на людей,
Сидящих рядом.
Подвиги былые
В суровом оформленье.
Те же лица
На фотографиях.
Последний час
Перед расстрелом. Избавленье. Ветер.
Машина. Гавань. Южная заря.
А на стене – рекламы пароходов.
Лиловый сумрак дальнего причала.
Великолепье Зондских островов.
…Ночь Берлина,
Дурацкие седые лампионы,
Висюльки фонарей, собачья старость
И сон о девятнадцатом столетье,
Могучем, толстом, радостном уюте,
Достойно бородатом.
«Stille Nacht» —
Святая ночь.
Раскормленные елки…
[…]
Кружились вальсы. Маленькие руки
Бродили по горшочкам с резедой.
Кипела вся германская кастрюля,
И шейки там гусиные носились
В безумном кипятке,
и Вагнер пил
Стаканами спокойное столетье.
(«Берлин, 1936 год» [первоначальное название —
Отдельного обсуждения заслуживает вопрос о том, насколько такая «нарезка» вообще характерна для композиции больших стихотворений, писавшихся по-русски белым пятистопным ямбом после «Вольных мыслей». В целом резкие смены темы в таких стихотворениях можно наблюдать и у других авторов – современников Луговского: у Анны Ахматовой в «Северных элегиях», у Георгия Шенгели в стихотворениях 1920–1930-х годов. Однако только у Луговского чередующиеся фрагменты настолько невелики по объему, а контраст между ними настолько подчеркнут, что повествовательный метод в его стихотворных монологах может быть осмыслен как монтаж.
На аналогичном принципе основаны и прозаические наброски Луговского, напоминающие сценарную «раскадровку» неигрового – или, как бы сказали тогда, видового фильма:
Волшебная ночь Ореанды[499]499
Ореанда – курорт в Крыму близ Ялты.
[Закрыть]. Зацветание мира. Синий колодец луны и пятна от нестерпимого света…Дом, обдуваемый весенним ветром. Всюду дзоты, обрушившиеся, гнилые. Глина на откосах…
Москва-река. Маячок на канале – зеленая могилка. Шлюзы. Голосок поезда. Сосны и синицы.
Верба и ее зацветание. Днем первые лиловые тени. Далекие трубы радио. Вечером далекие самолеты и вспышки ракет…
А снег растаял и растаяла снежная баба с морковными губами. Снегурочка. Рано, рано куры запели[500]500
Цитата из хора «Проводы Масленицы» из оперы Н. Римского-Корсакова «Снегурочка» (либретто Н. А. Римского-Корсакова по пьесе-сказке А. Н. Островского): «Ой, раным-рано куры запели…»
[Закрыть]. Зеленые переходы снов…
Иосиф Гринберг показывает, что при доработке стихотворений, не имевшей идеологического смысла, Луговской еще усиливал в них контрастность «монтажных склеек». Так, при переработке прозаического наброска в стихотворение «Снег» Луговской ввел в текст контрастную «склейку»:
По-видимому, Луговской осмыслял монтажные принципы поздних стихотворений как текстуальную проекцию особого, дискретного переживания реальности.
Мне ничего не надо. Я хочу
Лишь права сказки, права распадаться
На сотни образов, на тысячи сравнений,
На миллионы маленьких вещей,
Откуда снова возникает цельность,
Большие руки ласковых героев
И чудеса и песни. Нестерпимо
Горит луна над поворотом дач.
Само «оправдание» монтажной поэтики в этом стихотворении перебивается по принципу монтажа резким визуальным образом горящей над дачным поселком луны.
Аркадий Белинков: «необарочное» сопротивлениеВторой автор, чье творчество знаменует перелом в развитии советской семантики монтажа, – Аркадий Белинков. Если Луговской входил в ЛЦК, то Белинков в 1939–1944 годах учился в Литературном институте[504]504
Куда перевелся из Института философии, литературы и искусства.
[Закрыть] сначала в семинаре по поэзии бывшего лидера ЛЦК, Ильи Сельвинского, потом – в семинаре по прозе Виктора Шкловского, некогда – главного адепта монтажа, потом – противника «советского барокко».
В 1942–1943 годах Белинков написал роман «Черновик чувств», который предполагал подать в качестве своей дипломной работы[505]505
Название романа, по словам Белинкова (сохраненным в протоколе допроса в НКВД), предложил ему М. М. Зощенко, прочитавший текст в рукописи.
[Закрыть]. 29 января 1944 года литератор, за чьим вольнодумным поведением к тому времени уже следили на уровне ЦК ВКП(б), был арестован органами госбезопасности и через полгода приговорен Особым совещанием при НКВД СССР к 8 годам исправительно-трудовых лагерей за «контрреволюционную агитацию». Основным материалом для обвинений послужили произведения молодого литератора[506]506
Подробнее о «деле Белинкова» и Литинституте см.: Костырченко Г. В. Сталин против «космополитов». Власть и еврейская интеллигенция в СССР. М.: РОССПЭН, 2009.
[Закрыть].
За написанные уже в лагере повести и пьесу в 1950 году Белинков получил второй – теперь 25-летний – срок. После реабилитации и освобождения в 1956 году он стал известным критиком и литературоведом, в 1968 году вместе с женой, Натальей Белинковой, бежал через Югославию в США, где в 1970 году умер от инфаркта. В 1996 году Наталье Белинковой из архива Федеральной службы безопасности (бывшего КГБ СССР) были переданы тексты, изъятые у Белинкова при обысках в 1944 и 1950 годах, – в том числе роман «Черновик чувств». В 1998–2000 годах они были опубликованы.
Роман Белинкова опровергает привычные представления о русской литературе 1940-х. Его стилистика может быть описана как продолжение и усложнение тенденций монтажной, насыщенной метафорами прозы 1920-х – начала 1930-х годов[507]507
Кажется, первым на это обратил внимание Михаил Берг в своей рецензии в газете «Коммерсантъ-Daily» в 1998 году: «„Черновик чувств“ – это осколок той литературы, которая могла бы быть, но не случилась на Руси» (http://www.mberg.net/herchev/).
[Закрыть] – от «Zoo, или Письма не о любви» Шкловского (этот роман, вероятно, был для Белинкова одним из стилистических образцов) до «Египетской марки» Мандельштама. Роману предпослан эпиграф из этого произведения – с фразой, ключевой для мандельштамовского понимания монтажа: «Странно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуэнцного бреда».
Вот фрагмент описания второго военного утра – 23 июня 1941 года:
Толстая, черная машина вдруг кругло затормозила и упруго припала к асфальту.
Репродукторы расстреливали автомобили.
Гравий из репродуктора легко пробивал воздух и забивался в рот и за ворот.
Автомобили неожиданно круто тормозили и удивленно приседали на задние колеса.
Глубокие горсти репродукторов слегка пошатывало. Слова и еще не отлетевшее от них дыхание просыпались во все стороны. Они сыпались на крыши и на тротуар. Некоторые закатывались под ноги, под дома и автомобили и пропадали.
Потом вдруг зажегся фонарь. Несколько секунд бессмысленно погорел. Потом мигнул и поспешно погас.
Дома покачивало. Сорвалась какая-то рама и билась об стену, звонко вырываясь из рук испуганной девушки.
Тверская громоздилась говором.
Откуда-то появлялись новые люди и автомобили, становились выпуклыми и круглыми, этим выдавая свою довоенную некомпетентность[508]508
Цит. по изд.: Белинков А. Россия и Черт. Роман, рассказы, пьеса, допросы. СПб.: Журнал «Звезда», 2000. С. 63.
[Закрыть].
Радикальному противнику советской власти Борису Садовскому монтаж был необходим для построения ретроспективной утопии – точнее, для представления времени Александра III как сбывшейся утопии, противостоявшей «мнимой» утопии большевизма. У Белинкова же монтаж представал как способ изображения действительности, потерявшей универсальную телеологическую осмысленность. Героев разлучает мать героини, которая запрещает дочери выйти замуж за писателя-инакомыслящего. Несчастная любовь становится для героя важнейшим свидетельством невозможности найти общий язык с обществом. Главный герой и его возлюбленная Марианна понимают, что в войне, которую ведет Советский Союз с Германией, у его родины нет безусловной моральной правоты, но и противник ее ужасен.
Я говорил тихо и смотрел ей в ресницы. Но я уже знал, что Марианне это неинтересно.
Она посмотрела в окно и сказала:
– Вот, Ника бежит досдавать сессию. Экзамен довоенный. Немецкие романтики еще не предшественники наци. Теперь уже нельзя так. Это все политика партии в области художественной литературы. Как это у них сказано, так, кажется, – нашим бедным писателям мы позволяем писать в любой манере, но хорошо бы, конечно, соц. реализм имени пролетарского писателя Горького[509]509
Там же. С. 68–69.
[Закрыть].
Финал романа, сообщающий о крахе любви героев, прямо отсылает к любимому тропу апологетов монтажа 1920-х годов – резкому повороту изображения на 90 градусов[510]510
См. об этом: Цивьян Ю. На подступах к карпалистике. С. 151–163.
[Закрыть]}:
Запахло гарью. Потом улица легла на бок. Автомобили стекали по отвесно повисшей стене, обрывая крылья и стекла об острую хвою звезд[511]511
Белинков А. Черновик чувств // Белинков А. Россия и Черт. С. 90. Финал, возможно, отсылает к последним строкам поэмы (любимого Белинковым) Маяковского «Облако в штанах»: «Вселенная спит, / положив на лапу / с клещами звезд огромное ухо».
[Закрыть].
От романа в письмах Шкловского «Zoo» роман Белинкова принципиально отличался утверждением автономии художника и его критического взгляда, которая, по Белинкову, является единственно возможной позицией для создания произведения искусства (впоследствии Белинков много раз эксплицировал эту позицию в своих критических и публицистических работах). Роман «Zoo» заканчивался тем, что в условиях несчастной любви художник отказывается от автономии в пользу служения своей стране, ибо возвращение из эмиграции он понимает именно как отказ от автономии и сдачу позиций. Недаром последнее письмо в романе адресовано ВЦИКу – органу государственной власти:
Я не могу жить в Берлине.
Всем бытом, всеми навыками я связан с сегодняшней Россией. Умею работать только для нее. […]
Аля – это реализация метафоры. Я придумал женщину и любовь для книги о непонимании, о чужих людях, о чужой земле. Я хочу в Россию.
Все, что было – прошло, молодость и самоуверенность сняты с меня двенадцатью железными мостами. Я поднимаю руку и сдаюсь[512]512
Цит. по изд.: Шкловский В. Zoo, или Письма не о любви // Шкловский В. Собр. соч.: В 3 т. Т. 1. М.: Художественная литература, 1973. С. 233. Следует отметить, что ВЦИК в этом письме оказывается гораздо реальнее, чем женщина, которой были адресованы предшествующие письма.
[Закрыть].
Композиция «Черновика чувств», если можно так выразиться, дважды полемична по отношению к «Zoo». Шкловский настаивает на тождественности героя и автора: герой на последней странице пишет за автора заявление с просьбой разрешить (им обоим?) вернуться в Россию. Белинков вставляет в середину своего романа «Малую декларацию…»: «…мы, герой этого сочинения и его автор, в этой своей Малой декларации заявляем: отныне, с этой страницы, о некоторых вопросах и действиях мнение автора и его героя утрачивают свою идентичность»[513]513
Белинков А. В. Россия и Черт. С. 66. Курсив источника.
[Закрыть]. В последней же фразе романа герой вновь – в воюющей стране! – осознает, что его главной, хотя и не слишком надежной опорой является не общество, а мировая культура:
Возрождение эстетических принципов 1920-х, осуществленное Белинковым и Луговским, имело свои политические причины. По-видимому, именно в 1943-м Луговской и Белинков имели некоторые основания надеяться, что их необычные по своей эстетике для соцреалистической эпохи произведения смогут пройти цензуру. В этом году в советской печати, как показывает М. О. Чудакова, произошла кратковременная «оттепель»[515]515
М. О. Чудакова возвращалась к этой важной мысли несколько раз в работах разных лет, но никогда не обсуждала ее подробно. См., например: Чудакова М. О. Литература советского прошлого. М.: Языки русской культуры, 2001. С. 194, 196–197, 363, 384–385 (в работах «Поэтика Михаила Зощенко», «Сквозь звезды к терниям» и «Заметки о поколениях…» соответственно).
[Закрыть] – под влиянием этого послабления М. Зощенко завершил и даже успел частично опубликовать свою «непроходимую» в СССР при любых других условиях автобиографическую повесть «Перед восходом солнца»[516]516
Начало повести было опубликовано в журнале «Октябрь» (1943. № 6–7). Вторая часть, под названием «Повесть о разуме», вышла в СССР только в 1972 г. (Звезда. № 3). Полный текст повести был напечатан отдельной книгой в 1973 г. Издательством им. Чехова (Нью-Йорк).
[Закрыть]. По-видимому, примерно тогда же, в 1943–1944 годах, Луговской включил в прозаический набросок к поэме «Город снов» строки:
21 апреля 1943 года Илья Эренбург, выступая на вечере Семена Гудзенко, объявил о возможности пересмотра и переосмысления печально знаменитых обвинений в формализме и натурализме – неотъемлемой части советского цензурно-критического инструментария с начала 1936 года (после публикации в «Правде» 28 января 1936 года статьи «Сумбур вместо музыки»). Эренбург предположил, что стилистика, за которую руководящий орган ЦК ВКП(б) заклеймил Шостаковича, теперь станет определяющей для поэтов, которые вернутся с фронта:
В ней [в поэзии Гудзенко] есть то, что есть в музыке Шостаковича, то, что было названо в свое время
(т. е. в статье «Сумбур вместо музыки». – И.К.)
смесью формализма с натурализмом, что является смесью барокко с реализмом…[518]518
Эренбург И. О поэте Гудзенко (Из выступления на творческом вечере С. Гудзенко 21 апреля 1943 г.) / Публ. В. А. Мильман и Л. И. Соловейчика // Литературное наследство. Т. 78: В 2 кн. Кн. 1. М., 1966. С. 96.
[Закрыть]
«Смесь барокко с реализмом», по мнению Эренбурга, – это стиль, который будет органически продолжать традицию советского искусства, деформированную в результате «борьбы с формализмом». Само это выражение отсылает к культурной ситуации до 1936 года, когда модернизм в СССР еще не был окончательно разгромлен.
В том же 1943 году, когда Эренбург произнес свою речь, Белинков создал в Литинституте литературную группу «Необарокко»; правда, местом ее функционирования был не институт, а созданный Белинковым домашний литературоведческий семинар, который, кроме него, посещали еще семь человек, преимущественно студенты того же института. Несмотря на то что эта группа и само слово «необарокко» упоминаются во всех работах о Белинкове и в протоколах его допросов в НКВД[519]519
См., например, мемуарное свидетельство: Мурина Е. Аркадий Белинков в 1943 году // Вопросы литературы. 2005. № 6. С. 259–272.
[Закрыть], кажется, никто из исследователей не попытался пояснить, почему Белинков дал своей группе такое название. Попробую предпринять такую попытку.
Прежде всего, «барокко» в московской интеллектуальной среде на рубеже 1930–1940-х годов вообще было «словом-сигналом». Лилиана Лунгина рассказывает о том, как ее 4 октября 1939 года вызвали в НКВД на Лубянку, пытаясь завербовать как тайного осведомителя – она отказалась, и, к счастью, без последствий. Следователь спрашивал ее о лекциях, которые читал в ИФЛИ молодой тогда Л. Е. Пинский:
– А никаких аллюзий там [в курсе лекций Пинского] нет?
Я говорю:
– Какие аллюзии? Какие могут быть аллюзии, когда речь идет о Возрождении, о барокко?
А весь курс барокко был построен у Пинского на аллюзиях, полностью. Он нас учил думать. Не выходя никогда в политику, но так ставя вопросы того времени, что невозможно было самим не проводить ассоциации и не начать думать о том, что происходит с нами. […]…Я именно тогда научилась проводить какие-то аналогии. Под влиянием даже не Возрождения, а барокко. Дисгармоничный барочный мир очень хорошо накладывался на нашу действительность, и это были настоящие уроки по раскрытию той социальной среды, в которой мы жили[520]520
Лунгина Л. Подстрочник. С. 128–129.
[Закрыть].
Если внимательнее приглядеться к опубликованным протоколам допросов Белинкова, становится заметно, что арестованный писатель почти буквально пересказывает следователю теорию Г. Вёльфлина: «…историю искусств я рассматривал как историю стилей, утверждая, что стиль есть категория только литературная, независимая от окружающей среды и действительности, и что он периодически повторяется не в качестве отражения реальной действительности, а по закону реакции»[521]521
Белинков А. В. Следственное дело № 71/50. 1944 г. Показания обвиняемого Аркадия Белинкова. [Протокол допроса от 12 апреля 1944 г.] // Белинков А. В. Россия и Черт. С. 118.
[Закрыть]. Вёльфлин строил свою систему циклического возвращения Ренессанса и барокко на основе ряда антонимов: на смену тектоническому членению зданий, характерному для Ренессанса, приходит атектоническое, на смену закрытой форме – открытая и т. д.
В «Черновике чувств» главный герой, в этот момент близкий к автору, говорит:
По-видимому, Белинков полагал – с опорой на Вёльфлина и теорию литературного развития, созданную Тыняновым, – что на смену советской служивой (или, как сказал бы его учитель Шкловский, «деловитой») литературе может прийти творчество, намеренно дистанцирующее себя от любых поставленных властью задач – или, на тогдашнем официальном языке, «аполитичное». Или, говоря сегодняшним языком, неподцензурное[523]523
Из протокола допроса Белинкова от 12 апреля 1944 г.: «…целый ряд советских писателей мною резко осуждались за подчинение ими своего творчества и службу (sic!) окружающей действительности. При этом я говорил, что окружающая действительность не должна вмешиваться в творчество и они, мол, должны работать, исключительно подчиняясь законам, свойственным только литературе, независимым от окружающей среды и действительности» (Белинков А. В. Россия и Черт. С. 118). По-видимому, эти слова – несмотря на то что следователь, скорее всего, стилистически искажает речь Белинкова – вполне согласуются с истинными взглядами писателя, так как близкие, хотя, конечно, совершенно иначе выраженные мысли можно найти и в «Черновике чувств».
[Закрыть].
Вероятно, Белинков помнил если не о статье «Конец барокко», то о других высказываниях Шкловского на эти темы[524]524
Об отношениях Белинкова и Шкловского см., например: Белинкова-Яблокова Н. Учителя и ученик // Егупец. Вып. 9. Киев, 2005 (http://www.judaica.kiev.ua/eg9/eg936.htm).
[Закрыть]. Изменение главных публично принятых эстетических ориентиров, произошедшее на переломе от советских 1920-х годов к 1930-м, у Шкловского описано как «антонимический» перелом, то есть как перемена знаков на противоположные.
Возражая Шкловскому, Белинков провозгласил возврат к новому барокко. Такой циклический поворот, по-видимому, мыслился Белинковым не как обращение к европейскому стилю XVII века, а как возобновление линии стилистического развития, насильственно оборванной в 1930-е годы. По-видимому, в близкой модальности полемики со Шкловским формулировал свой тезис и Эренбург.
Белинков описывает июнь 1941 года фразой: «…в пору, когда Симонов, Алигер и Долматовский становились такими же древнерусскими безнадежностями, как праздная попытка переписать заново стихи поэтов допушкинской эпохи…»[525]525
Белинков А. В. Россия и Черт. С. 61.
[Закрыть] Это значит, что он, так же как и Эренбург, связывал возникновение необарокко с началом войны, которая могла отменить прежние культурные обязательства советских писателей.
Возобновление прерванного развития, однако, оказалось иллюзорным – как чаще всего и бывает в истории культуры. «Барокко», которое предполагали возродить Эренбург и Белинков, имело мало общего с той эстетикой, о которой писал Шкловский в своих работах конца 1920-х – начала 1930-х годов. Из контекста (стихотворения Гудзенко и собственный роман Белинкова) становится понятно, что и Эренбург, и Белинков понимали под барокко не фрагментарные, состоящие из многочисленных автономных «кусков» произведения, но, скорее, патетические опусы, образы которых пронизаны разрывами и конфликтами[526]526
См. об этом также: Кукулин И. «Разочарование в истории» как социокультурный диагноз 1960–1970‐х годов: Андрей Синявский и Аркадий Белинков // Studi Slavistici (Venezia). 2011. Vol. VIII. P. 113–136.
[Закрыть]. Барокко в их представлении было таким же «пестрым», как и в представлении Шкловского, – но программно напряженным и драматичным.
Белинков написал о своей привязанности к эстетике 1920-х уже выйдя из лагеря – в книге «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» (1958–1968). Эта работа завершается подробным обсуждением посмертного издания фрагментарной книги Ю. Олеши «Ни дня без строчки» и роли В. Шкловского в ее составлении. Одна из главных претензий Белинкова к Шкловскому заключается в том, что Шкловский смонтировал (Белинков использует именно слово «монтаж») записи Олеши по темам, а не хронологически, и тем самым придал книге внешнюю, содержательно не обусловленную упорядоченность и лишил ее противоречивости, которую она могла бы иметь. Согласно Белинкову, избрав такой принцип компоновки, Шкловский предал эстетические идеалы своей молодости.
…в годы, когда Олеша писал свои лучшие вещи, далекие от записной книжки, Шкловский с ожесточением, блеском и правом на победу настаивал на разрушении канонических жанров, далеких от записной книжки.
Юрий Олеша писал записную книжку, а Виктор Шкловский старается сделать из нее традиционное «художественное произведение». […]
Виктор Шкловский убедился, что писать толстые, настоящие книги гораздо лучше, чем ненастоящие, составленные не из глав или там частей, а из каких-то кусочков… […]
Зачем было записки человека (остаток не уничтоженных в десятилетия, когда ночью вскакивали с постели, жгли, рвали, спускали в клозет всякую исписанную бумагу), его записную книжку, дневник, его спор с самим собой, бормотание, отчаяние, его горе, боль, крик превращать в так называемое «художественное произведение»? Откуда эта горячечная страсть к высаживанию на грядку, выстраиванию во фрунт, вытягиванию в линию? Откуда это судорожное обожание производственной дисциплины?[527]527
Белинков А. Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша. Madrid: Ediciones Castilla, S.A., 1976. С. 700, 717, 740.
[Закрыть]
Вероятно, ироническая аттестация «ненастоящие [книги], составленные не из глав или там частей, а из каких-то кусочков…» относится именно к паратактическим произведениям, вырастающим из традиции модернизма, – слово «куски», как мы помним, было для Шкловского и Тынянова (ср. «кусковая конструкция» в анализе поэтики «Голого года» Пильняка) почти терминологическим по смыслу. Отказ от этой традиции, продиктованный внешним давлением, Белинков и считал предательством. Скорее всего, Белинков намекает здесь либо на статью Шкловского «Конец барокко», либо на подобные ей устные высказывания критика на семинарах в Литинституте или в приватных разговорах с Белинковым.
Приговор, вынесенный в книге «Сдача и гибель…», поставил точку в дискуссиях о советском барокко – по крайней мере тех, которые были инициированы Шкловским в начале 1930-х, в статьях «Золотой край» и «О людях, которые идут по одной дороге…».
Вопрос о том, кто первым в 1943 году связал новую тенденцию в советском искусстве с памятью о «советском барокко», – Эренбург или Белинков, – требует отдельного исследования. Однако уже сегодня можно видеть, что предполагавшееся возвращение к приемам революционного модернизма и авангарда уже тогда, в 1940-х, было основано на изменении семантики этих приемов, вызванном знанием о Большом терроре, идеологическом цинизме властей (в том числе при подписании пакта Молотова – Риббентропа) и лишениях первых лет войны. Большой террор и союз между СССР и нацистской Германией – важные вехи на длинном пути разочарований в советской утопической идеологии, постепенно охвативших и многих лояльных советских интеллектуалов, и прокоммунистически настроенных наблюдателей из Западной Европы. И те и другие связывали с надеждой на успех советского эксперимента прежде всего «левую» эстетику 1920-х годов, необходимым составным элементом которой был монтаж. Художник, потерявший такую надежду, нуждался уже, вероятно, и в другом типе монтажной эстетики.