Текст книги "Впереди — Днепр!"
Автор книги: Илья Маркин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Глава девятнадцатая
Как и всегда, поездка в войска вызывала у фельдмаршала Манштейна сложные и противоречивые чувства. По своему обыкновению, внешне он был строг, непреклонен и даже замкнут, никогда не вступал в праздные, отвлекающие разговоры, храня на округлом с орлиным носом лице суровую недоступность. Но внутренне, в душе, особенно на войсковых учениях, когда на его глазах ходило, бегало, окапывалось, стреляло множество молодых, сильных мужчин, фельдмаршал молодел. Он невольно вспоминал свое прошлое, радовался удачным и ловким действиям, сожалел, когда кто-нибудь по слабосильности или по неумению попадал впросак и даже сочувствовал неудачникам, намереваясь помочь или хоть как-то облегчить их положение. Однако все эти чувства Манштейн ничем не выказывал, давил в себе еще с первых шагов своей командирской деятельности и на всю жизнь принял это для себя, как неписанные нормы поведения с подчиненными настоящего офицера прусской выучки и закалки. «Сила сильного в непреклонности, – понимал это правило Манштейн. – Хочешь властвовать и подчинять себе людей, будь всегда строг, недоступен и жесток. Человек по природе робок и в душе своей всегда носит зачатки покорства и раболепия. Жми на него, дави, развивай эти зачатки, и ты взовьешься выше всех».
Это правило, как убедился Манштейн за тридцать с лишним лет пребывания в армии, действовало почти безотказно, если его умело и, главное, последовательно применять. Поэтому никогда открыто не выражал он своего сочувствия слабым и неудачникам, никогда не отступал от своего приказа, добиваясь его выполнения даже ценою жизни множества людей, никогда не ставил себя на одну ногу с младшими, постоянной строгостью, суровой требовательностью и жестокостью давая им чувствовать свои превосходство и власть. Даже без особой необходимости он мог накричать на подчиненного, наказать его, поставить в унизительное положение, нисколько не смущаясь этим. Он хорошо знал, что в военных кругах за такое отношение к людям его звали «бесцеремонным», но так же хорошо знал, что в силу ума его и способностей, а также, возможно, из-за той же самой бесцеремонности, авторитет его среди военных был весьма и весьма высок. Это он чувствовал по тому, с каким уважением обращались с ним старшие по положению и равные ему, с каким трепетом и покорностью держались подчиненные, как пунктуально и точно выполнялись все его приказы и распоряжения. Это была подлинная, настоящая власть, и Манштейн наслаждался ею. Именно поэтому он так охотно посещал войска и не любил бывать у старших начальников и в высших штабах, предпочитая не личные, а письменные, телефонные и телеграфные общения с ними.
Непререкаемая покорность и абсолютная беспрекословность, точное выполнение всего, что он сказал и даже только подумал, – это и было главным, что так поднимало его настроение при поездках в войска. Это был основной вдохновляющий мотив, приводящий фельдмаршала в прекрасное настроение. Всякое же изменение этого мотива, а в последнее время такие изменения случались все чаще и чаще, мгновенно меняло настроение фельдмаршала.
Так случилось и в эту последнюю поездку в войска, которую он, не считая беглого ознакомления с положением дел на фронте под Таганрогом, Луганском и Харьковом, посвятил проверке войск 4-й танковой армии и оперативной группы Кемпфа. Они стояли под Белгородом и предназначались для решения главной задачи – для наступления на Курск с юга, навстречу 9-й армии Моделя, которая должна была бить на Курск с севера, со стороны Орла.
После приезда Гитлера в Запорожье Манштейн начисто, даже в мыслях отказался от своего излюбленного плана создания ловушки для русских и нанесения ответного удара, полностью приняв и одобрив план Цейтцлера об уничтожении крупной группировки русских на курском выступе. Этот план, как теперь не только говорил, но и думал Манштейн, был именно тем мечом, который в создавшихся условиях мог решительно разрубить запутавшийся узел войны. Он должен решительно изменить ее пагубный для Германии поворот, начавшийся еще под Москвой и так резко проявившийся в степях между Волгой и Доном. План Цейтцлера несомненно спасет положение. Это были искренние мысли и чаяния Манштейна. Но план, как превосходно знал Манштейн, был всего лишь мыслью, идеей, которая сама по себе, не вложи люди все свои силы в ее осуществление, повиснет и растворится в воздухе, останется пустым звуком. Претворение этого плана в жизнь стало теперь основным содержанием всей деятельности Манштейна. Для создания ударной группировки под Белгородом он пошел на страшнейший риск, оголил огромный фронт от Таганрога до Харькова, оставив там на 630 километров его протяженности всего 21 дивизию. Он даже пошел на еще больший риск, сохранив в своем резерве всего лишь три дивизии, что для такого огромного фронта – от берегов Азовского моря до Сум, который занимала его группа армий «Юг» – было подлинно каплей в море. Но и то и другое рискованное мероприятие обеспечивало решение главной задачи – создание сокрушительной ударной группировки для разгрома русских на Курском выступе. Восемь пехотных и одиннадцать танковых дивизий стягивал Манштейн в эту группировку. В нее были включены самые лучшие, самые сильные, самые боеспособные дивизии. Одиннадцать танковых и моторизованных дивизий, каждая из которых по своему составу и вооружению превосходила танковый и механизированный корпус русских, сосредоточенные на узких участках фронта, представляли такую силу, удара которой не в состоянии выдержать ни одна оборона. К тому же в составе этих одиннадцати танковых и моторизованных дивизий были такие прославленные дивизии СС, как «Мертвая голова», «Великая Германия», «Адольф Гитлер», «Райх», «Викинг». На эти дивизии Манштейн мог положиться так же, как и на самого себя. Для обеспечения действий ударной группировки была привлечена вся артиллерия и авиация, имевшиеся в руках Манштейна. И самое главное – в состав ударной группировки были включены все новейшие танки «тигр», «пантера» и сверхтяжелые семидесятитонные самоходные орудия «фердинанд».
В пух и прах разлетится оборона Ватутина при первом же ударе по ней этой мощнейшей группировки. Не лучше будет и Центральному фронту Рокоссовского, когда также на узком фронте ринется на прорыв 9-я армия Моделя, который бросит в наступление четырнадцать пехотных, шесть танковых и две моторизованные дивизии. В общем итоге сорок одна дивизия, из них девятнадцать танковых и моторизованных, свершат то, что задумал Цейтцлер, утвердил Гитлер и проводит в жизнь теперь он, фельдмаршал Фриц Эйрих фон Манштейн. Такой операции еще не знала военная история. Это не Польша и не Франция, которые были взяты ударом всего лишь какого-то десятка дивизий, это даже не Москва, где действовало хоть и много войск, но все они были в какой-то мере распылены и не нацелены, как здесь, для нанесения единого, всесокрушающего, концентрированного удара. А по количеству вводимых в дело танков представить трудно что-либо подобное.
Теперь нужно только все организовать и подготовить так, чтобы эти огромные силы были полностью введены в действие. Поклонник четких, продуманных, тщательно разработанных и спланированных действий, фельдмаршал Манштейн в мыслях и на бумаге уже все решил и определил. У него не оставалось ни одного неясного вопроса. Все до единого подчиненные ему исполнители получили необходимые распоряжения. И вот теперь, объехав войска, он воочию убедился в том, что сделано практически для осуществления его планов и решений. А сделано было много. Под сенью рощ и бесчисленных садов северной Украины таились от упорных поисков советской разведки танковые и пехотные дивизии. На аэродромах скапливалось все больше и больше авиации. Тыловые и прифронтовые склады и базы ломились от боеприпасов.
Все вооружение и боевая техника были в превосходном состоянии. Железнодорожные эшелоны сплошными потоками везли пополнение. В штабах были продуманы, передуманы и отшлифованы самые обстоятельные планы действий. И днем и ночью на полигонах и стрельбищах шли упорные занятия, в штабах и на командирских учениях десятки раз отрабатывались варианты прорыва советской обороны, отражения контратак, форсирования рек и речушек, действий в самых различных и неожиданных условиях. Все это радовало и вдохновляло фельдмаршала. Но за всем этим ощутимым благополучием у Манштейна, незаметно возникнув, нарастало раздражение. Первый толчок этому, видимо, дал командующий 4-й танковой армией генерал-полковник Гот. Едва встретив фельдмаршала и доложив о состоянии своей армии, он с каким-то непонятным упорством начал твердить о медленном поступлении нового вооружения и боевой техники, о плохой обученности прибывающего пополнения, о других тех самых десятках и сотнях недостатков, непорядков и недоделок, которые неизбежны при подготовке любого большого дела.
Вначале Манштейн счел это за обычное для большинства начальников стремление выпячиванием недостатков оправдать свои будущие промахи и ошибки. Но вскоре фельдмаршалу пришлось отказаться от этого предположения. Подобно Готу, правда не так решительно и смело, командиры корпусов и дивизий его армии также отмечали медлительность в поступлении пополнения, намекали на мощь русских и недостаток сил для прорыва их обороны и достижения решительных успехов. В этом несомненно сказались, как твердо решил про себя Манштейн, события недавнего прошлого: зимнее отступление с Кавказа и от берегов Волги. Фельдмаршал по себе чувствовал, сколь тяжелы и потрясающи были эти события, отбросившие немецкую армию от уже почти достигнутых целей назад к тому, с чего началось лето прошлого года. Но как бы ни велики и ошеломляющи были минувшие потрясения, все исцеляющее время и надежда на будущее смягчат, загладят, а затем и совсем сотрут их впечатление. В таком состоянии основным для человека являются непрерывная активная деятельность и избежание всяческих толков, пересудов и воспоминаний прошлого. Забыть, начисто вычеркнуть из памяти все, что было тяжелого и неприятного, и все силы устремить в будущее! Поэтому фельдмаршал, не считаясь со своим временем и здоровьем, одно за другим проводил совещания, разборы учений и занятий, выезды в части и подразделения, создавая вокруг себя кипучую, напряженную обстановку целеустремленной деятельности. Это постепенно, как медленное, но верное лекарство, сняло с него раздражение, и он уехал от Гота в веселом и приподнятом настроении. Только в пути, среди мелькания утопающих в зелени украинских сел и городов, возникало и тут же гасло какое-то щемящее, неприятное ощущение зыбкости всего, что он видел и делал. Но в Запорожье, в штабе группы армий, слушая доклад начальника штаба, Манштейн опять остро почувствовал то же самое, что испытал при встрече с командующим 4-й танковой армией. Пунктуальный, обстоятельный и деловитый начальник штаба группы армий с так хорошо знакомой Манштейну привычкой настойчиво подчеркивать то, что его особенно волновало в данный момент, несколько раз повторил, что русским, во-первых, известно о подготовке немецкого наступления на Курск и, во-вторых, они проводят целую серию мероприятий, готовясь к борьбе с новой танковой техникой. Эта подготовка дошла, оказывается, уже до того, что каждый советский солдат знает не только общие данные о «тиграх», «пантерах» и «фердинандах», но и в совершенстве изучил их слабые стороны и уязвимые места.
Такое известие не было для Манштейна неожиданностью. Многолетний военный опыт подсказывал фельдмаршалу, что общий план большой операции, где участвуют многие тысячи людей, в полнейшей тайне сохранить почти невозможно. Рамо или поздно, по слухам, догадкам, а часто и точным сведениям противник узнает о готовящихся против него действиях. Еще сложнее сохранить в тайне выпуск нового оружия. По существу оружие это остается тайной до тех пор, пока идея его устройства зреет в голове конструктора. Стоит лишь только начать производство нового оружия, а тем более в массовых количествах пустить в войска, тайна станет явью и сведения о нем быстро долетят до противника. Поэтому сообщение начальника штаба группы армий нисколько не удивило Манштейна. Раздражало и сердило его то, что начальник штаба докладывал все это по своим личным предположениям и отдельным смутным слухам. Разведка же никаких конкретных и проверенных данных не давала.
– А предки ваши не страдали манией преследования? – резко оборвал он без умолку говорившего начальника штаба.
Тот удивленно вскинул брови, густо покраснел, потом, бледнея, привстал и с обидой пробормотал:
– Я не понимаю вашего вопроса.
– Так, вот, – резко встал Манштейн и по своему обыкновению в упор посмотрел в лицо начальника штаба. – Так вот, – жестко и сурово повторил он, – свои догадки и домыслы держите про себя. А мне извольте докладывать только точные и проверенные сведения. Разведка бездельничает, вы ею не руководите, а только гадаете да предполагаете. Извольте немедленно, сейчас же бросить все силы разведки на выявление планов, намерений русских и состояние их войск, их обороны. Идите! Завтра утром доложить первые результаты разведки. А о том, что противник знает наши планы и наши новые танки, – добавил он вслед уходившему начальнику штаба, – никому ни звука. Ни звука!
Излив вихрем налетевший гнев, Манштейн отпил глоток остывшего кофе и грузно опустился в массивное кресло. Неудержимый поток мыслей постепенно входил и привычное русло размышления вслух.
Знают о наших планах, знают о наших танках. Скверно, отвратительно, пагубно! Знают о планах – подготовят мощную оборону, знают о танках – создадут новые противотанковые средства. Да, но и оборона и, особенно, новые противотанковые средства создаются не вдруг. Нужно время. Нужно немало времени. И это время будет работать в нашу пользу. Наступление следует начинать немедленно. Бросить все силы на Курский выступ. Именно все силы, именно немедленно. Победа под Курском возместит все поражения на других фронтах.
Манштейн не по возрасту резво встал, достал из сейфа свою особую папку личной переписки с Гитлером и присел к письменному столу. На мгновение он задумался, подыскивая аргументы, которые особенно могли бы повлиять на Гитлера в принятии решения о немедленном наступлении «а Курск.
Вспомнив недавнюю встречу с Гитлером здесь вот, в этом кабинете в Запорожье, молодо улыбнулся и вполголоса проговорил:
– Донбасс! Сейчас фюрер, видимо, и во сне грезит Донбассом. Он не желает отдать его русским и все силы вложит, чтобы удержать донецкие рудники и заводы.
В пространном письме, умоляя Гитлера немедленно начать наступление на Курск, Манштейн писал:
«Чем раньше начнется операция «Цитадель», тем меньше будет опасности большого контрнаступления противника на Донбасс».
Закончив письмо и поставив дату «18 апреля 1943 года», Манштейн встал, подошел к оперативной карте и, рассматривая до мелочей знакомое начертание фронта, резко проговорил:
– Пусть знают о наших планах, пусть знают о наших танках, но мы опередим русских и все равно добьемся решительной победы под Курском.
Глава двадцатая
Всю томительную дорогу от Курска и до родной деревни Андрей Бочаров никак не мог поверить, что отец умер. Больше двадцати лет жил Андрей самостоятельно, вдали от родителей, редко виделся с ними, да и переписка тянулась еле-еле, по одному, по два письма в месяц. Но всегда Андрей отца чувствовал рядом и в самые важные моменты жизни невольно прикидывал, что бы подумал об этом отец.
И вот теперь, как сообщила Алла, отец умер. Это было невероятно. Это просто не укладывалось в сознании Андрея. Ну, если болел бы, ослаб здоровьем, тогда еще можно было найти хоть какое-то утешение. Но меньше года назад отец работал наравне с молодыми, ничем не выказывая даже признаков старости. Нет! Вероятно произошла какая-то нелепая ошибка. Чем ближе подъезжал Андрей к Дубкам, тем эта спасительная мысль все настойчивее овладевала им.
Увидев все те же придавленные соломенными крышами избы с подслеповатыми оконцами, одинокую лозину на плотине обмелевшего пруда и веселый дымок над белой трубой родного дома, Андрей, словно впервые приехав сюда, замер от радости.
«Сейчас неторопливо выйдет отец, – думал он, указывая шоферу куда ехать, – разгладит бороду, прищурится, а мать, конечно, опять заплачет, Алла, видимо, тоже прослезится, а Костик, Костик бросится, вскинет ручонки…»
Шофер ловко развернул вездеход, лихо влетел на пригорок и с хода затормозил у распахнутой двери сеней.
Не успел Андрей встать, как в доме раздался пронзительный, перевернувший всю его душу крик, и на улицу выскочила мать. В длинной белой рубахе, с распущенными до плеч седыми волосами, с неузнаваемо черным, искаженным болью морщинистым лицом, она остановилась у двери, словно не узнавая Андрея, и надрывно рыдая, выкрикивала:
– Закатилось наше солнышко… Покинул нас на веки вечные… Осиротил-обездолил своих детушек и меня горемычную…
Видя только огромные, налитые страданием глаза матери, Андрей обнял ее острые, вздрагивающие плечи и бессвязно зашептал:
– Не надо, мама… что же делать… успокойся… сама заболеешь… не надо…
Судорожно всхлипывая, мать стихла, мокрым лицом прижалась к груди Андрея и горячими пальцами погладила его подбородок. От этой короткой, скупой ласки матери у Андрея потемнело в глазах и по щекам покатились слезы. На мгновение ему показалось, что скрипнула дверь и в сени вышел отец. Он встряхнул головой и на гвоздике у окна увидел старый отцовский картуз. Этот картуз двадцать лет назад привез ему Андрей в свой первый отпуск из армии. До войны отец носил его только по праздникам, и теперь картуз одиноко висел в сенях.
– Пойдем в избу, – успокаиваясь сама и стараясь успокоить сына, прошептала мать, – пойдем, сынок.
«А где же Алла?» – только сейчас вспомнил Андрей о жене и, распахнув скрипучую дверь, на постели под окном увидел бледное, почти белое, с поникшими щеками и заостренным носом лицо жены. Болезненно-усталыми, но сияющими нескрываемым счастьем глазами смотрела она на него и, видимо, силясь что-то сказать, беззвучно шевелила поблекшими губами. Еще не понимая, но подсознательно чувствуя, что с Аллой произошло что-то важное, Андрей приблизился к ней, встал на колени и склонил голову. Она слабой рукой обвила его шею, робко и неуверенно притянула к себе и прошептала:
– Вчера у нас родилась дочь.
Мягкая, пьянящая радость и благодарная нежность к жене овладели Андреем. Он прижал к щеке ее влажную, болезненно-горячую руку и, не замечая, как по его щекам опять покатились слезы, робко проговорил:
– Измучилась ты, исстрадалась…
– Нет, нет, нисколечко, – радостно перебила его Алла. – Все прошло так хорошо и не трудно было, и не боялась я, как тогда, с Костиком…
– Посмотри, посмотри, Андрюша, вот она, новорожденная наша, – позвала Андрея мать, качая покрытый белым голубенький сверток.
Андрей откинул невесомую кисею и среди белого увидел два бессмысленно-туманных глаза и розовый, не больше горошины крохотный носик. И опять волна радости качнула Андрея. Он, не зная куда, поцеловал тепленькое существо и, вспомнив отца, тяжело опустился на скамью.
– Когда же похоронили? – глухо спросил он, чувствуя, как горькие спазмы сдавливают горло.
– В воскресенье, пятый день сегодня, – прошептала Алла.
– И не болел?
– Два дня пролежал в жару, последнюю ночь все метался, бредил, тебя звал, а к утру затих.
– А где же Костик? – вдруг вспомнив сына, тревожно осмотрелся Андрей.
Наташа его взяла к себе, Круглова, – сказала Алла и, густо покраснев, робко добавила:
– У нас же тут сам понимаешь, что было. А с Наташей мы подружили. Она так помогла нам, такая душевная она…
* * *
Перед обедом прибежал с работы Ленька и, пряча блестевшие от слез глаза, сухо поздоровался с Андреем. За минувший год он раздался в плечах, посуровел лицом и манерой теребить пушок едва пробившихся усиков разительно повторял отца. Андрей расспрашивал его о делах в колхозе, но Ленька бросал скупые слова, явно чем-то недовольный и даже озлобленный. Пока мать готовила обед, братья вышли во двор и сели на кругляк заматерелого ясеня, который еще много-много лет назад Андрей, тогда такой же, как сейчас Ленька, с отцом приволокли из дальнего леса.
Андрей закурил. Попросил папиросу и Ленька.
– Я так просто, – смущенно пояснил он, – вообще-то не курю, а вот когда…
Он не договорил, шмыгнул носом и неуверенной рукой зажег спичку.
– Как же, Леня, случилось все это? – вполголоса спросил Андрей.
– Из-за рыбок все, из-за мальков карпа зеркального, – склонив голову, сдавленно проговорил Ленька. – В рыбный совхоз ездили, с бочками водовозными, на трех подводах: тятька, Ванек Бычков и я. Далеко это, за Тулой, целых четыре дня ехали. Туда-то ничего добрались, хоть и грязно было. А вот обратно, как мальков в бочки с водой насажали, вконец измаялись. Грязища по самую ступицу, отец шибко ехать не дает, говорит: «Мальков побить можно, шажком, шажком поедем». И тащились мы шажком почти неделю. – Ленька раз за разом глотнул дым, поперхнулся, багровея худым остроскулым лицом, но тут же справился с удушьем и, отчаянно взмахнув стиснутым кулаком, ожесточенно продолжал: – И уж тут вот, недалеко, километров сорок и речка не речка, и ручей не ручей, а разлилась во всю луговину, и ни мостика, ни переезда. Две подводы мы кое-как пропустили, а третья захрясла. Канава там вроде глубоченная, передок осел, и бочки чуть водой не подхватило. Ванек лошадей нахлестывает, а они ни в какую. Потом рванули, повозка похильнулась, тятька закричал и бросился в воду…
Ленька опять жадно затянулся дымом, приглушенно вздохнул и виновато взглянул на Андрея.
– А ветрище-то был ледяной, – хрипло продолжал он, – так и пронизывает насквозь. Как выехали на берег, с отца ручьем лило. Ну, костер мы развели, обсох он немного. Да где там, – отчаянно махнул рукой Ленька, – разве обсохнешь, как он по самую шею в воде был. Переодеться бы в сухое, а во что переоденешься, ничего с собой нет, и до ближней деревни километров двенадцать. Ну, поехали. Я впереди был. Нахлестываю лошадей, чтобы скорей до деревни добраться, а он не пускает, кричит: «Шагом, шагом, рыбок погубим». Так и тянулись мы еле-еле. Да еще раз десять останавливались, воздух в бочки накачивали. Знаешь, насосом автомобильным. Мальков-то, их в каждой бочке тыщи, воздуха для всех не хватает, вот и подкачивали. Я говорю: «Поедем скорее, не будем останавливаться», а он: «Нельзя, Леня, рыбки маленькие, нежные, погибнуть могут». «Погибнуть могут», – повторил Ленька и, не выдержав, громко всхлипнул.
Андрей хотел было успокоить братишку, но страшное оцепенение охватило его. Он видел эту грязную, унылую дорогу, три одинокие повозки в безлюдном поле и мокрого отца, насосом качавшего воздух в бочки с мальками.
– Пока до деревни добрались, – подавив слезы, продолжал Ленька, – он совсем продрог. В одном доме остановились, у старика. Вредный такой, за все деньги подавай. А откуда деньги-то. У нас и с собой-то их не было, а тут еще больше недели в дороге, выпить бы ему, прогреться, а на что купишь? Я все дома обегал, просил, чуть не плакал, никто не дает. Забежал я в сарай, чтобы отец не видел, сбросил свои кальсоны теплые, вязаные, что ты прислал, и рубаху тоже вязаную и променял на бутылку самогонки. Растерли мы с Ванькой тятьке грудь и спину, остатки выпить дали и на печку уложили. Отогрелся он вроде, а утром, как выехали, смотрю, руки у него трясутся и пятна красные по всему лицу. Я опять твержу: «Поедем быстрее», а он свое: «Рыбок беречь надо, слабенькие они, погибнут». И останавливались, почитай, через каждый час, все воздух в бочки накачивали. Вот и… Рыбок-то всех вон целехонькими привезли, а он…
Ленька судорожно икнул и, уткнувшись лицом в колени Андрея, отчаянно зарыдал.
* * *
Под вечер к Бочаровым зашел Гвоздов. Склонив голову и сожалеюще вздыхая, он поздоровался, присел к столу и с явным надрывом сказал:
– Вить упреждал я дядю Николая: погоди, мол, не спеши, вот подсохнет, и поедешь. А он ни в какую…
– Не надо об этом, – болезненно морщась, остановил его Андрей.
– Понимаю, понимаю, – пробормотал Гвоздов. – Ну, а ты надолго к нам?
– Да нет, на пару дней. События на фронте серьезные назревают.
– Да, да. События, видать, опять разгораются, – важно согласился Гвоздов. – Как говорят, затишье перед бурей.
Сам не понимая почему, Андрей чувствовал какое-то совсем неожиданное не то отвращение, не то брезгливость к Гвоздову. За год, что не видел его Андрей, Гвоздов располнел, нарастил выползавший через военный ремень живот. Полные, лоснящиеся щеки его обвисли, серые глазки заплыли, подбородок раздвоился и дрябло свисал на грудь. Беря из портсигара Андрея, он курил одну папиросу за другой, как-то странно, совсем не похоже на него, щурился и ни разу не взглянул на Андрея прямо, все время косил, глазами в стороны.
– Ну, а как дела в колхозе? – прервал неловкое молчание Андрей.
– Колхоз наш, можно сказать, первейший из всех, – оживился Гвоздов. – По всем показателям выше нормы идем. Вон твой братеник-то, – кивнул он в сторону Леньки, – спроси, он тебе все расскажет. Самый активист у нас.
Ленька сердито блеснул глазами, схватил кепчонку и выскочил из дома.
– Не любит, когда его в глаза хвалят, – пояснил Гвоздов. – Стоящий парнюга выйдет, деловой. Да, – прищурясь и посмотрев куда-то за печку, продолжал Гвоздов, – дела колхозные идут. С севом вот почти совсем развязались. Гречиху осталось посеять да картошку посадить. Трактор в эту весну вымолил я в районе. Вот и выкрутились. А без трактора-то куда там! Вот соседи наши на лошаденках и половины не посеяли. А у меня и под картошку, и под гречиху земелька разделана. Скоро за пары возьмусь. Только бы погодка не подкачала, а то возьмем урожайчик, что надо.
Гвоздов сообщал радостные вести, но, слушая его, Андрей почему-то не чувствовал ни радости, ни даже обычного воодушевления, всегда возникавшего у него при удачных делах в колхозе. Гвоздов, видимо, понял это, неторопливо поднялся и, опять пряча глаза, проговорил:
– Отдыхай, ты же умаялся в дороге, да и у меня дел невпроворот. Может, заглянешь завтра как-нибудь, посидим, потолкуем, семьишку мою посмотришь.
– Не знаю, – неуверенно ответил Андрей. – Если будет время, зайду.
– Неприятный человек, – сказала Алла, когда ушел Гвоздов.
– Что так? – удивился Андрей.
– Я и сама не знаю, – задумчиво проговорила она. – Я никогда не жила в деревне, живого кулака и в глаза не видела, только по книгам я их себе представляла. Гвоздов напоминает мне того самого кулака, каким сложился он в моем представлении.
– Замашки-то кулацкие еще раньше были у Алешки. И отец его все в богатеи рвался.
– Папа с ним очень не ладил. Вначале я думала, что все из-за места председательского. А потом убедилась – нет, он его просто как человека не любил. Вот в Сергее Слепневе он души не чаял. Какой человек это, Андрюша, я таких мало встречала. Все людям, все, все, до последней кровинки. Ногу на фронте потерял, легкое пулей пробито, а работает день и ночь. Теперь свалился, совсем больной лежит. Ты бы зашел к нему. Он всегда о тебе спрашивает.
– Завтра на могиле побудем и, может, к нему зайдем. Трудно тебе, а? – склонясь к жене, прижался губами к ее щеке Андрей.
– Нет, что ты, – вспыхнув от ласки мужа, жарко прошептала Алла. – Я еще денек полежу и ходить начну понемножку. Мама-то совсем замоталась: и горе, и хозяйство, и Костик, да и я тоже развалялась.
– Надо тебе уезжать из деревни. Трудно тут с детьми. Когда отец был – еще ничего, а теперь…
Андрей помолчал, глядя в бездонные счастливые глаза Аллы, и опять прижался к ее нежной щеке.
– Буду просить квартиру в Москве и сразу же перевезу тебя с малышами.
– Не стоит пока, – возразила Алла. – Маленькая еще слаба, куда с ней ехать. Да и Костику весной и летом привольнее в деревне. А в городе-то душно, пыльно. Подождем до осени, а на зиму можно и переехать.
– Наша взяла! – вихрем влетев в избу, прокричал взбудораженный Костик. – Их четыле, и нас тли и – победили!
– Ух ты, вояка, – поймал его Андрей и, обхватив одной рукой сына, другой жену, замер в безмятежном оцепенении.
* * *
– Погоди малость, не так быстро, – остановила Наташа Галю Слепневу. – Как это написано там: значит, мел нужно давать, известь. К чему же это мел-то с известью?
– Организм птичий так требует, – глядя в раскрытую книгу, пояснила Галя. – Тут столько всего понаписано, ох, и хватим мы с тобой горюшка с утяточками этими.
– Так уж и хватим, – наставительно возразила Наташа. – Испокон веков вся деревня уток выращивает, а мы что, хуже других?
– Выращивают!.. Десяток, ну два, а нам с тобой целых две тыщи привезут, да маленьких, крохотных, дунет ветерок – и вверх лапками.
– Не паникуй, Галюха, как говорят военные, – обняла Наташа подругу. – Всех выходим, к осени такое стадо разведем, на целый полк мяса утиного хватит.
– Чтой-то ты все про военных да про военных. Уж не сама ли в армию собираешься?
– И не говори, девонька, – переливчато засмеялась Наташа. – Сплю и вижу мундир военный, погоны солдатские, как теперь носят, и саблю, непременно саблю, хоть в полку-то, что у нас стоял, ни одного не только с саблей, даже с кинжалом не было.
– Ух, и веселая же ты, Наташа, и легко же с тобой, – цепко обвила ее руками Галя и закружила по сараю.
– Да постой, постой, – отбивалась Наташа, – ты же меня совсем затормошила. Веселая, – сев на перевернутый ящик, уныло проговорила она. – И грех, правда. Я ведь, Галечка, как узнала про смерть Павла, вроде заново на свет народилась. А тут еще…
Она мечтательно улыбнулась, сдвигая красивые, изогнутые брови, зажмурилась и резко встряхнула головою.
– Пишет он? – подсела к ней Галя.
– Чуть не каждый день. Вчера получила.
– Я помню его: усатый такой, грозный, настоящий вояка.
– Усы и грозность только видимость. В душе-то он совсем другой. А теперь раненый, в госпитале лежит, – погрустнела Наташа, – вот уже два месяца. Серьезное, видать, ранение, а какое, не знаю. В каждом письме спрашиваю, – уклоняется, таит. Только пишет, что на фронт больше не попадет и из армии его уволят.
– А Сережа и во сне про армию разговаривает, – прошептала Галя. – То все про колхозы, про дела сельсоветские, а вот нынче – про армию. Я и не догадывалась, что он о фронте мечтает.
– Хороший у тебя Сережа. Ты, Галинка, еще не распознала, какой он человек. Здоровьем только слабоват, поддержать его нужно, подлечить.
– А как, как поддержать-то, – с горечью воскликнула Галя, – он так и рвется из дому. Все ему нужно, до всего дело. Мы с мамой следим все время, чтобы не убежал. Хоть слушается пока, лежит смирно, а я же вижу: невмоготу лежать. Душа-то его не дома, а в сельсовете, в колхозах. Теперь ему хоть дело нашли, книг со всей деревни насобирали. Обложился кругом и читает, читает, день и ночь читает.