Текст книги "Впереди — Днепр!"
Автор книги: Илья Маркин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Глава двадцать девятая
Привезенцев растерянно стоял на пустынной платформе и тоскливо провожал уходивший поезд. Когда за песчаным откосом насыпи мелькнул и скрылся последний вагон, он бросил вещевой мешок за спину и тревожно осмотрелся. Станция была самая захудалая, с одним разъединственным зданием и какими-то сарайчиками, с разбитой, видать еще в гражданскую войну, бурой водокачкой и россыпью грачиных гнезд на могучих вершинах серебристых тополей.
«Ни буфета, конечно, ни магазинишка», – уныло подумал он, отошел с полкилометра от станции и, сев под кустом, достал из мешка непочатую бутылку водки. Приготовясь ударом ладони выбить пробку, он вдруг остановился, пристально посмотрел на бутылку и поспешно убрал ее в мешок.
– А куда, собственно говоря, нацелился ты? – пройдя километра три, вновь остановился Привезенцев, – куда ты размахался, черт одноглазый? К теще на блины или к жене на теплую перину?
Он присел на пригорок и закурил. Одна за другой наплывали неясные, беспокойные и тревожные мысли.
«Ну, познакомился, ну, целый год письма получал; сам писал, а что из этого? Ведь ни сам, ни она ни одним словом не обмолвились о совместной жизни, говорили только о текущей обыденщине и о своих чувствах. О своих чувствах… – криво усмехнулся Привезенцев. – Бумага все выдержит, на ней не то, что пылкую любовь, на ней черт-те что изобразить можно. А на деле?..»
Он отбросил недокуренную папиросу, лег на спину, зажмурился и сразу же, как по волшебству, всплыло веселое, удивительно красивое лицо Наташи с ее неповторимыми, то сияющими, то подернутыми грустью, янтарными глазами. Это представление было так ярко, ощутимо и так призывно, что Привезенцев одним махом поднялся и торопливо зашагал по дороге. Он не заметил, как вначале мурлыча, а затем и в полный голос запел совсем позабытую, петую еще в далекой юности, немудреную песенку о коварном старце Хазбулате.
«Дам коня, дам кинжал, дам винтовку свою, а за это за все ты отдай мне жену», – бессознательно, в порыве нахлынувших чувств выводил Привезенцев, и в самом деле чувствуя себя тем самым молодым джигитом, который ради любимой девушки готов пойти на все.
– Фу, чертовщина какая, – опомнился он, – не хватало еще затянуть «Златые горы».
Он ускорил шаги и не заметил, как запел опять и опять то же самое. Хотел было оборвать песню, замолчать, но не смог. Слова сами по себе рвались из него, а напевная мелодия поднимала и властно несла его, разгоняя тревожные думы.
Давно не чувствовал он себя таким молодым и сильным, давно не испытывал такого спокойствия и душевного подъема. Дорога словно бежала ему навстречу, сокращая последние километры пути. Он легко поднялся в гору, тропинкой пробрался через кустарники недавно вырубленной рощи и, выйдя на опушку, остановился.
Внизу, по склону холма рассыпались знакомые домики деревни Дубки. В самой середине левой слободы, над свинцовой гладью пруда, поблескивала оконцами изба Наташи. В деревне было малолюдно, но во дворе Кругловых кто-то копошился. Присмотрясь внимательнее, Привезенцев понял, что это были или отец Наташи, или ее мать. Сама она в такое время, несомненно, была на работе.
По письмам он знал, что Наташа работает на птичнике, в обветшалом сарае на самом берегу нового озера, плотину которого в прошлом году с таким жаром и вдохновением строил весь полк.
Стараясь держаться в тени, он напряженно всматривался вниз, но озеро и тот самый сарайчик около него закрывал пологий холм.
«Да что я таюсь, как мальчишка!» – рассердился Привезенцев, подхватил вещевой мешок, решив ни секунды не медлить и идти в деревню. Он уже двинулся, но черная повязка, закрывавшая пустоту правой глазницы, ослабла и сползла вниз. Он присел поправить ее и опять почувствовал, как безвольно расслабло все тело, нагоняя тревожные мысли.
«Зачем, зачем я иду? На что я ей нужен? У нее семья, дети, а я к чему? – беспокойно думал он, по привычке ругая самого себя. – Тоже нашелся жених одноглазый. Больше тридцати лет проторчал на свете, а ни кола, ни двора. Шинелишка, пара белья, и даже запасного обмундирования нет. Нате вам, приперся кандидат в мужья. Турнуть такого кандидата, чтобы мчал до станции и оглянуться не посмел. Она же красавица и умница, а ты-то, ты, забулдыга длинноносая, ни кожи, ни рожи, да и ума не ах как много. Вот выпить, коленце какое-нибудь выкинуть, вроде самому за «языком» лезть, это ты можешь».
Но кипучая, неуемная натура Привезенцева не выдержала столь сурового самобичевания.
– Что в самом деле, – закурив, проговорил он, – воевать так воевать. Если она не такая, как в письмах, то аллюр три креста, и поминай, как звали.
Он опять приладил вещевой мешок, стряхнул пыль с фуражки и вышел из кустов. Впереди от деревни к роще на взгорок тащилась одноконная подвода. Не желая никого видеть до встречи с Наташей, Привезенцев отошел за куст и, как опытный дозорный, взял под обстрел вихлястую дорогу. Серенькая лошаденка, видимо, не только забыла вкус овса, но и хорошим сеном не часто лакомилась. Опустив голову и сгорбясь, она с натугой тянула пустую телегу.
Позади, приотстав от повозки, так же, как и лошаденка, неторопливо шли две женщины в одинаковых цветастых платьях и белых платочках.
– Она, – узнал Привезенцев в одной из женщин Наташу и поспешно, словно спасаясь от опасности, отступил за второй куст, потом за третий, стараясь скрыться и не потерять из виду подъезжавшую подводу.
«Хватит в юнца играть!» – гневно прикрикнул он на самого себя, оправил гимнастерку, надвинул на самый лоб фуражку и походкой уверенного, безразличного ко всему человека двинулся навстречу повозке. Старался шагать твердо, грудью вперед, как на параде, с гордо поднятой головой, но под ноги попадали то кочки, то сурчиные норы, то какие-то выбоины, и он несколько раз споткнулся, но удержался, не упал, тут же принимая прежнюю независимую позу.
«Ну и дурак же ты, Федька Привезенцев», – беззлобно выругался он, представив самого себя со стороны и, бросив надоевший мешок, с веселым, сияющим лицом побежал к Наташе.
– Федя! – и удивленно, и радостно вскрикнула она, – Феденька, ты…
– Я, Наташа, я, – прокричал он, уже не в силах сдерживать себя, и бросился к бежавшей навстречу ему Наташе.
– Федя, совсем приехал? – опомнясь от радости, прошептала Наташа.
– Совсем, совсем. На всю жизнь!
* * *
Когда Листратова положили в больницу, его заменил заведующий райзо, а хозяином райзо, за неимением других работников, остался Чивилихин. Он хорошо знал, что секретарь райкома партии не жалует тех, кто отсиживается в кабинетах и редко бывает в колхозах; поэтому неделями не появлялся в райзо, по нескольку раз в день звоня по телефону в райком и райисполком и обстоятельно докладывая, где он находится и что видит.
Чаще других колхозов наезжал Чивилихин в Дубки. С Гвоздовым сошлись они с первой встречи и, взаимно хитря и прикидываясь простачками, отлично понимали друг друга. Гвоздов всегда хлебосольно угощал Чивилихина, тот, всегда конфузясь, отнекивался и всегда или оставался ночевать или уезжал под сильным хмельком. Не оставался в долгу и Чивилихин. В районных сводках Дубки всегда стояли на первом месте. Раньше и больше других получил Гвоздов семенной ссуды яровой пшеницы, овса и гречи. За это на квартиру Чивилихина был доставлен освежеванный колхозный баран. При распределении машин МТС Чивилихин добился выделения Дубкам одного трактора на все лето. В благодарность Гвоздов лично отвез Чивилихину восемь мешков колхозной картошки и ведро капусты.
В этот приезд в Дубки Чивилихин настроен был особенно радужно. Доставленную Гвоздовым картошку удалось выгодно обменять на тонкое сукно и хромовую кожу, за которые знакомый делец из Тулы отвалил Чивилихину двадцать семь тысяч рублей. Теперь Чивилихин надеялся прихватить у Гвоздова еще хотя бы мешка три столь дефицитной в эту весну картошки.
– Как дела, Мироныч? – по обыкновению торопливо войдя в правление колхоза и ни на кого не глядя деловито спросил Чивилихин.
– Да помаленьку движемся, – почтительно ответил Гвоздов, – с парами неуправка только. Забарахлил тракторишко-то, четвертый день чихает, фыркает и ни с места.
– Ну это мы утрясем, – оглаживая ладонями длинное, с отвислым подбородком лицо, начальнически заверил Чивилихин. – В случае, ежели этот не наладится, перебросим трактор из какого-нибудь другого колхоза. А как у тебя с сенокосом?
– Да какой там сенокос! – отмахнулся Гвоздов. – Луга водой позатопило, а вика совсем плюгавенькая, и косить почти нечего.
– Да, плохо, плохо дело, – морща желтый лоб, проговорил Чивилихин. – Без корма скотинка останется. Туговато зимой придется.
– Какая у нас скотина: два десятка овец да четырнадцать лошадей.
– Слушай, Мироныч, – воровато оглядевшись по сторонам и убедясь, что в доме никого нет, склонился Чивилихин к Гвоздову. – Был я в лесничестве. Там у них на полянах трава в рост человека. Нигде эти поляны как сенокосные угодья не числятся. Я говорил с лесником. Хороший мужик, надежный. Посылай-ка ты своих косарей и брей подчистую. Копну себе, копну леснику. Ну, подбросишь ему пару мешков картошки, он просил. И ты с сенцом: и для колхоза, и для своего скота выгадаешь.
– Черт ее знает, скользкое это дело, – зачесал Гвоздов затылок. – Влипнуть можно.
– Что ты, – замахал руками Чивилихин, – верное дело. Комар носа не подточит. А в случае чего, я слово замолвлю.
– Да. Заманчиво это все, – уже решив согласиться на сделку, мялся Гвоздов. – Обдумать надо, обмозговать. Да что мы сидим-то, пошли перекусим малость с дороги-то.
– Я, собственно, и не проголодался, – с небрежным равнодушием проговорил Чивилихин, направляясь к двери.
«А с сенцом-то дело может здорово выгореть, – думал Гвоздов. – Корова; телка, одиннадцать овец – чем я их прокормлю? А тут копешек семь-восемь, а то и десяток верняком выгадаю».
– Черт их знает, этих баб, – гремя посудой, ворчал он. – И куда они все позадевали. Ну, мы, пожалуй, накоротке: огурчики, капуста, ветчинка есть. А вечером, как жена придет, тогда уж капитально посидим.
– Конечно, – охотно согласился Чивилихин. – Рановато вроде бы за хмельное-то приниматься, – беря от Гвоздова стакан самогонки, с ужимкой поморщился он. – Ну, да ладно, на том свете за все грехи чохом расквитаемся.
– Известно: одним больше, одним меньше, какая разница, – поддакнул Гвоздов.
– А ты вот что, Мироныч, – смачно хрустя огурцами, прошамкал Чивилихин, – ты для себя-то из колхозного сена не бери, лишние разговоры только да поклепы. Мы тебе из той половины, что леснику пойдет, выкроим. Хватит ему и того, что останется. Он и так распузател, как боров откормленный.
«Ушлый мужик, – определил Гвоздов Чивилихина. – Он и себя в этом дельце не обойдет».
– Да, все спросить хочу, – заговорил Гвоздов, наливая самогон, – как там товарищ Листратов Иван Петрович?
– Плохо, – сверху вниз кивнул плешивой головой Чивилихин. – Можно сказать – дрянь дело. Врачи даже рукой пошевелить не дают. Ни газет, ни книжек и никаких посетителей. Самого секретаря райкома и то не допустили.
– Что же за болезнь такая?
– Инфарт называется по-научному, а просто говоря, сердце растреснулось.
– Да ну, – ахнул Гвоздов, – это, вить, чуть ли не смерть. И с чего это с ним такое стряслось?
– Смерть не смерть, а в могилу одной ногой шагнул. Случилось это, – наставительно объяснял Чивилихин, – все из-за работы нашей неугомонной. Мотаемся день и ночь по району, нервы изводим, переживаем, вот оно, сердечко-то, и не выдержало. Трах – и как в спелом арбузе – трещинка.
– Могутный мужик был, могутный. И надо же такому случиться, – сожалеюще охал Гвоздов. – Ходил, ходил человек и на тебе – трещинка в сердце.
* * *
После смерти отца Ленька Бочаров, как выпадало свободное время, часто уходил на озеро и часами просиживал там в одиночестве под склонившимся к самой воде кустом длиннолистой ракиты. Особенно любил он предзакатные часы в тихую погоду. Во всю ширь и даль, от берега до берега и от плотины к едва заметному лесочку на изломе лощины, безмятежно дремала зеркальная гладь. Нежно-розовая, она словно излучала тепло на ближней половине и тускнела, как лезвие обточенного ножа, переходя от скалистого блеска до свинцовой черноты у западного берега.
Ленька обычно набирал в карманы остатки каши, вареной картошки и, сидя под ракитой, горстями осторожно бросал их на воду. И сразу же, едва только падали первые крошки, бороздя гладь и всплескиваясь, со всех сторон наплывали рыбки. Они резво и отчаянно наседали на крошки, переталкивая их, обкусывая, утаскивая вглубь.
Крохотные, хрупкие мальки за два привольных месяца вырастали в толстеньких с золотистой чешуйкой, подвижных и стремительных карпиков Налетая на крошки, они уже не просто бороздили воду, а били хвостами, выплескивались, бронзово мелькая над потревоженной гладью, стремительно хватали даже крупные кусочки хлеба и мгновенно исчезали, уходя на глубину.
В конце июня, под вечер, Ленька, рано закончив бороновать участок пара за песчаным оврагом, пришел под свою ракиту. Крошек было мало, и рыбки, съев все, как по команде, почти ровной полосой выстроились в полуметре от берега. Неторопливо шевеля плавниками, они держались на одном месте, устремив головки на Леньку, словно требуя новых порций корма.
– Нету, нету ничего, все кончилось, – склонясь к воде, терпеливо объяснял им Ленька. – Не успел нынче, ждите – завтра целый чугунок картошки наварю.
Но рыбки не понимали Леньку. Они еще ближе придвинулись к берегу, полукольцом охватывая место, где он стоял, еще настойчивее разевали жадные рты, явно требуя пищи.
– Кончилось все, говорю вам, – рассердился Ленька и топнул ногой.
Мгновенно, взрябив воду, рыбки исчезли.
– То-то же, нельзя быть такими настырными, – ласково погрозил пальцем Ленька и пошел берегом озера.
Тихая, безмятежная радость охватила его. Бившие поверх бугра косые лучи солнца нежно пятнали шелковистую траву за ракитами. Задремавшее озеро неоглядным зеркалом уходило к лиловым под солнцем ржаным полям. Над луговиной в низине вырубленного сада вился к небу легкий дымок.
«Ребятишки, видать, костром балуются, – подумал Ленька, глядя на отвесно поднимающиеся белесые волны дыма. – Зайти, что ли, посидеть с ними».
Он перескочил залитую водой канаву, поднялся на взгорок и в лощине на берегу озера увидел двух мужчин.
«Кто же такие?» – подумал он и, подойдя ближе, узнал Гвоздова и часто наезжавшего в колхоз Чивилихина. Заметил Леньку и Гвоздов.
– А-а! – явно без радости, но улыбаясь, протянул он. – Алексей. Подходи, подходи. Как говорят, милости прошу к нашему шалашу.
Гвоздов был без рубашки, и его жирные груди толстым наплывом свисали вниз. Оголенный до пояса сидел, и Чивилихин. Длинное худое туловище его неприятно желтело на фоне зеркальной воды. Костер с двумя камнями по сторонам слабо курился; между Гвоздовым и Чивилихиным темнела объемистая сковорода с жареной рыбой; у самой воды валялся мокрый сак, а рядом стояло ведро.
«Карпиков наловили и жарят», – зло подумал Ленька.
– Наш самый, что ни на есть, активист, – показывая на Леньку, сказал Гвоздов Чивилихину, – огневой парень, за что ни возьмется – горит все в руках, горит. Я ему самые ответственные дела поручаю. Садись, Алексей, за компанию, – кивая головой Леньке, потянулся Гвоздов за бутылкой, – налью маленько, подзакусишь, отдохнешь.
– С-спасибо, – с трудом выдавил Ленька, – я обедал. Зачем же вы их, – помолчав, с горечью проговорил он, – зачем же наловили-то? Они же маленькие… не выросли еще…
– Где же маленькие! Вон какие поросятки, – густо пробасил Гвоздов и рукой зачерпнул в ведре. На его бугристой ладони и кривых пальцах беспомощно забились четыре золотистых карпика.
Ленька часто заморгал и, чтобы не заплакать, стиснул зубы. Чивилихин, облизываясь от удовольствия, с хрустом уминал поджаренных рыбок. У Леньки по всему телу пробежала дрожь и потемнело в глазах.
– Садись, Алексей, что стесняешься, свои же все, – настойчиво уговаривал Гвоздов.
– Н-нет. Не хочу, спешу, – бессвязно пробормотал Ленька и, почти ничего не понимая, пошел в кустарник. Перед его глазами, никак не исчезая, стояли беспомощно бившиеся на ладони Гвоздова недоросшие карпы. Торопливо пройдя шагов двадцать, он остановился и чуть не закричал от боли. В глазах вместо рыбок, пойманных. Гвоздовым, возникли те самые крохотные мальки, которых он вез с отцом и Ванькόм из рыбного совхоза. «Они же слабенькие, погибнуть могут», – как наяву, прозвучал в ушах Леньки голос отца, и он вспомнил эту страшную дорогу от совхоза до родной деревни, вспомнил, как промокший отец, посипев на ледяном ветру, останавливал подводы и насосом накачивал воздух в бочки с мальками. И все это молниеносное болезненное воспоминание сменилось хрустом рыбьих косточек на обломанных зубах Чивилихина. От острой боли в груди Ленька пошатнулся и лицом вниз рухнул под куст.
«Они же слабенькие, погибнуть могут», – не умолкая, звучал голос отца. Ленька всем телом прижался к теплой земле и глухо зарыдал.
– Мы так мучились, отец умер из-за мальков, а они душат недоростков, жрут, – с ненавистью прошептал Ленька, чувствуя, как полыхало жаром лицо и звонко стучало в висках.
Вытирая слезы, он вскочил на ноги и, весь дрожа от гнева, медленно, с окаменелым лицом двинулся к костру.
– Вот это молодец, давай присаживайся, – увидев Леньку, заговорил Гвоздов, но тут же осекся и смолк.
Не чувствуя самого себя и видя только крохотных мальков в бочках, что из совхоза везли они весной, Ленька неторопливо взял наполненное молодыми карпами ведро, подошел к воде и опустил ведро в озеро. Так же неторопливо он повернулся, не мигая, взглянул на Гвоздова и со всей силой поддел ногой сковороду с жареной рыбой.
– Держи его, бандюгу, – вскакивая, завопил Чивилихин.
Ловкой подножкой и толчком в костлявую грудь Ленька опрокинул его навзничь.
– Сами бандюги, – задыхаясь, яростно кричал он, – душегубы, паразиты, обжоры, живность недоросшую изничтожаете.
Опьяневший Гвоздов, шатаясь, пытался поймать его, но Ленька увильнул и так же, как Чивилихину, дал ему сильную подножку. Гвоздов упал на четвереньки, пытался подняться и от нового толчка Леньки плашмя рухнул на землю.
– Вот вам за карпиков! Вот вам за рыбки! – прокричал Ленька и пошел домой.
Утром, выводя из конюшни лошадей, Ленька увидел Гвоздова.
– Подожди-ка, Алексей, – остановил он Леньку.
– Что еще? – гневно скосил глаза Ленька.
– Ты что же творишь-то, а? – с укором сказал Гвоздов. – Да ты понимаешь, что все это означает? На районного представителя руку поднял. А? Да за такие проделки досыта в тюрьме насидишься.
– И пусть, и насижусь, а вам, паразитам, все одно не дам рыбу губить, – запальчиво выкрикнул Ленька.
– Да кто губит-то, да какую рыбу. Десяток всего и съели, а ты бучу такую поднял. Пойми же, Леня, и мое положение, – склонился к Леньке Гвоздов, – разве для себя я взял бы эту рыбешку разнесчастную. Все для колхоза стараюсь. Он представитель, он помочь нам может. Ну, как не уважить нужного человека.
– Все равно он паразит и ты такой же, – не успокаивался Ленька.
– Ну, ладно, ладно, погорячился и хватит. Скажи спасибо, что товарищ Чивилихин – человек мягкий. А то бы тебя уж нынче милиция сграбастала. Будем считать, что ничего не было. Ладно?
– Ладно, – буркнул Ленька, трогая лошадей, – только смотри, – обернулся он к Гвоздову, – ежели опять он или другой кто полезет за карпиками, пусть на себя пеняет…
Глава тридцатая
– Случилось что-нибудь? – торопливо войдя к Поветкину, тревожно спросил Лесовых.
– Да, – поспешно, с необычайно возбужденным и озабоченным лицом сказал Поветкин. – Ты занятия с парторгами и комсоргами закончил?
– Нет еще. Прибежал посыльный, и я сразу к тебе.
– Ну, Андрей, – вздохнув всей грудью, Поветкин положил руку на плечо Лесовых, – начинается то, к чему готовились мы целых четыре месяца. Получена шифровка. Командование предупреждает, что решительное наступление противника на Курск может начаться в период между 3 и 6 июля.
– Третьим? – встревоженно переспросил Лесовых. – Так сегодня же второе.
– Вот именно! Приказано все привести в полную готовность и всем занять боевые места.
– Э, еще бы хоть недельку позаниматься, – воскликнул Лесовых, но тут же, вздохнув, добавил: – Хорошо, что успели провести занятия с командирами батальонов, рот и взводов.
– Да, это во многом поможет, – согласился Поветкин и, в упор глядя на Лесовых, с жаром продолжал: – Теперь, Андрей, главное: поднять всех людей, всколыхнуть и так настроить, чтобы они кипели, огнем полыхали. Я сейчас вызываю командиров батальонов, дивизионов и батарей. А затем проведем партийные, комсомольские собрания и пойдем по подразделениям. В такое время, как никогда, важно быть с солдатами.
– Нет, Сергей, я не согласен, – мягко возразил Лесовых. – Сейчас место каждого командира на своем командном пункте, а к солдатам пойдем мы – политработники, пойдут коммунисты, комсомольцы, агитаторы. Сил у нас хватит, люди расставлены, подготовлены. Теперь главное – умно, четко управлять боем.
– Это верно, – согласился Поветкин. – Всем командирам я прикажу неотлучно быть на своих НП. Ну, – лукаво посмотрел на Лесовых Поветкин, – а с парторгами и комсоргами разрешишь мне поговорить?
– Ни в коем случае! – озорно сощурив глаза, притворно обидчиво воскликнул Лесовых. – Это вмешательство в мои функции, это в конце концов подрыв моего авторитета, недоверие. Я жаловаться буду.
– Пагубные мыслишки у тебя. Жаловаться! Да знаешь ли ты, жалоба – это бумеранг, она чаще всего по жалобщику ударяет. Да, – мгновенно подавил шутливость Поветкин, – начинается самое главное. И понимаешь, Андрей, я никогда не чувствовал себя так уверенно, как сейчас. Знаю, что противник силен, что у него множество техники, что бои будут страшнейшие, но все это меня не только не пугает нисколько, но даже не волнует, как перед прошлыми боями. В последнее время я часто думаю, почему это. Мне кажется, не только потому, что полк будет драться не один, не винтовками, пулеметами, сорокапятками да минометами, а вместе с приданными гаубицами, мощными противотанковыми пушками, танками, «катюшами». Нет, не только это.
– Конечно, не это, – подхватил Лесовых. – Решающее, по-моему, в общем настроении наших людей. Люди-то, люди у нас совсем другие стали. Позади у нас десятки сражений, зимнее наступление. Это же не только школа, опыт, это настоящее возмужание, проверка, закалка своих сил и главное – уверенность в нашей победе.
– Верно, совершенно верно, – согласился Поветкин.
* * *
Непомерно длинна и томительна была эта ночь с 3 на 4 июля 1943 года под Белгородом и Курском, вторая ночь, проведенная в напряженном ожидании вражеского наступления. Казалось, после появления пурпурно-розовых отсветов зари на горизонте прошла уже целая вечность, а ночной сумрак, несмотря на угасавшую с востока россыпь звезд, все еще упорно держался, сгущаясь в вышине и переходя в сплошную тьму на западе.
Ничем не рушимая тишина сковала все сплошь изрытое, густо заполненное людьми и техникой огромное пространство. Даже неизбежные спутники ночи – немецкие осветительные ракеты – и те не тревожили грозную тишину и сжимающий сердце предрассветный мрак.
В темном, напоенном свежим запахом сосны, пулеметном дзоте с узкими проемами трех бойниц было душно и, разморенные ожиданием и бессонницей, Гаркуша, Ашот и Алеша выбрались в ход сообщения. У пулемета остался сержант Чалый.
Все трое, лежа на отдававшей сыростью земле, молчали. Даже неугомонный Гаркуша, пробалагуривший всю первую половину ночи, притих, думая о чем-то своем. Стремительный бег времени словно замер и навсегда остановился тут, на этом, именуемом «передним краем», рубеже между Курском и Белгородом, по одну сторону которого в бесчисленных окопах, блиндажах, дзотах, землянках, траншеях, ходах сообщения затаились тысячи советских людей, приготовив и свое оружие, и самих себя для встречи врага.
Впервые услышав слова «передний край», Алеша удивился им, недоумевая, что могло означать это совсем непонятное ему и не соответствующее правилам русского языка название. Ведь, в самом деле, смешно и глупо прозвучит, если человек скажет «задний край» или «боковой край». Но всего за несколько дней Алеша не только освоился с этим понятием, но и постиг его настоящее значение. Да, это был именно край, и край именно передний, который и видимо и невидимо разрезает весь мир надвое. По одну сторону от него находится все свое, родное, кровное, готовое поддержать тебя всем, чем можно. Тут, по эту, свою, сторону, все прошлое, настоящее и будущее: Ока с ее малиновыми закатами; соломеннокрышая деревня в окружении белостволых берез; шумная, торопливая, вечно неугомонная Москва; школа с когда-то такими огромными партами, за которыми теперь и не усесться; техникум, куда Алеша не выдержал экзамены, но куда непременно поступит, как только кончится война; еще многое-многое, необъятное и радостное, и болезненное, и обнадеживающее, и тревожащее, но все, все свое, родное, близкое.
А по ту, по другую, сторону от переднего края зияет невидимая, но так отчетливо ощущаемая пропасть, куда стоит лишь ступить, как исчезнет и кончится жизнь, навсегда оборвется то ощущение радости и ожидания лучшего, что движет каждым человеком. Там, на той стороне, притих коварный, опытный и сильный враг. Сейчас он опутался проволочными заграждениями, обставился минами, укрылся в траншеях, окопах, блиндажах. А что замышляет он, к чему готовится, что предпринимает?..
Может, там, где в траншеях и окопах скопились полки пехоты в ядовито-зеленых шинелях, а за холмами и высотами выстроились сотни заряженных пушек и минометов, в дымчатых, красивых издали лесах и рощах, в пустынных, разгромленных селах вот-вот взревут моторы танков и самоходок, с аэродромов поднимутся самолеты. И все это, страшное, грозное, неумолимое, изрыгающее сталь и пламя, устремится сюда, к переднему краю, за которым после двух томительных ночей, с трудом раздвигая опухшие веки, сидишь ты, паренек с Оки, восемнадцатилетний Алеша Тамаев. Что будешь делать ты, если это случится? Не дрогнет ли твое сердце, не опустятся ли руки и не онемеют ли ноги, когда все это, воющее, грохочущее, свистящее, изрыгающее увечья и смерть, лавиной ринется на тебя?
Да, сердце, конечно, дрогнет, и руки расслабнут, и ногам захочется уйти назад, туда на восток, но не должен дрогнуть твой ум, не должно померкнуть твое сознание, ослабнуть воля. Они должны вернуть сердцу его прежнюю твердость, налить руки силой, заставить ноги врасти в землю, и все, что есть в тебе и у тебя, сосредоточить только на одном, на единственном – на борьбе с этой лавиной, угрожающей не только тебе самому, но и всей твоей Родине, частичкой которой являешься ты сам.
Такие мысли, как в полусне, неясно и смутно мелькали в сознании Алеши. Он то засыпал на мгновение, то встряхивал головой, отгоняя сонливость и опять, не в силах преодолеть дремоту, забывался. Он не помнил, сколько продолжалось такое полубредовое состояние, и очнулся лишь когда мягкий, ласкающий свет окончательно властно заполнил сырую траншею. Слезящимися глазами Алеша смотрел на полыхавшее красными отсветами невзошедшего солнца чистое небо, постепенно приходя в себя и все отчетливее сознавая, где он и зачем.
«Спокойно, тихо, значит немцы не перешли в наступление», – подумал он и так обрадовался этой мысли, что сонливая расслабленность тут же исчезла и все тело, словно под действием наплывавшего света, налилось свежей бодростью. Полежав еще немного, Алеша отбросил шинель, поднялся и пошел в дзот.
– Что не спишь? – спросил его сержант Чалый.
– Утро уж больно чудесное, – ответил Алеша, вставая к правой амбразуре.
– Да, утро на редкость, – подтвердил Чалый. – Смотри: туман-то стелется, словно бархатный, так и хочется рукой потрогать.
В узкий просвет бойницы обычно открывалось все, изученное до мелочей, обширное поле с грядой высоток, занятых нашим боевым охранением и отлогими, уходящими куда-то к Белгороду, холмами, на которых в бивших снизу лучах молодого солнца черными змеями петляли траншеи противника. И сейчас низкие волны, как говорил Чалый, бархатного тумана затопили наши окопы и траншеи, а прозрачный, лучезарный свет солнца, словно специально напоказ, оголил все ближнее расположение противника. Отчетливо были видны не только черные просветы траншей, но и перепутанная паутина проволочных заграждений перед ними, и уходившие за холмы изломанные нити ходов сообщения, и округлые пятна воронок от взрывов наших снарядов и мин.
Прежде, и особенно вчера под вечер, когда сам командир роты предупредил, что противник в любую минуту может броситься в наступление, Алеша с робостью и затаенным страхом смотрел на эти холмы, где сидел враг; сейчас же, в это раннее, погожее утро, он не чувствовал ни страха, ни даже робости, испытывая лишь какое-то странное, самому непонятное любопытство к тому, что делалось там, на холмах, и удивительное спокойствие, какого с прихода на фронт у него еще не было.
– Как вымерло все, ни одного движения, – видимо, как и Алеша, с любопытством рассматривая вражеское расположение, проговорил Чалый. – То палили день и ночь, как осатанелые, а эти четыре дня и не шевелятся даже.
Алеша вспомнил, что, действительно, в последнее время немцы почти совсем перестали стрелять и даже светить ракетами по ночам.
– А может, товарищ сержант, – заговорил он, не отрывая взгляда от залитых солнцем холмов, – они и не думают наступать, может, ушли, отступили куда?
– Ушли, отступили! – морща суровое лицо, зло усмехнулся Чалый. – Они не то, что не ушли, они, как тигры кровожадные, к прыжку приготовились. Недаром, гады, и стрелять-то перестали. Чтобы нашу бдительность усыпить, в обман ввести. А сами, небось, сидят в своих гнездах змеиных и зубы точат. Ну, пусть только сунутся, – яростно погрозил кулаком Чалый.
– Значит, они в самом деле в атаку бросятся? – наивно спросил Алеша.
– А ты что, сомневаешься в этом? – косо взглянул на него Чалый.
– Да нет, не совсем, – робея, потупился Алеша. – Уж больно тихо-то, спокойно.
– Не обольщайся спокойствием, – дружески и мягко сказал Чалый. – Тишина-то обманчива. Буря если, ураган свирепый – человек настороже, знает, что со всех сторон его опасность подстерегает. А в тишину человек расслабляется, очаровывается ею и забывает про всякую осторожность. Это вот и есть самое пагубное. Ты упился тишиной, забылся, и вдруг – вихрь, шквал и – все, капут! Так же вот и теперь. Хитрят фрицы, явно в заблуждение нас вводят. Только ничего не выйдет, – опять погрозил он кулаком. – Пусть только сунутся! А в общем-то, – внезапно оборвав дружеский разговор, сердито закончил Чалый, – идите отдыхать. Через два часа на дежурство к пулемету.