Текст книги "Младший сын (СИ)"
Автор книги: Илона Якимова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
80
В холле шел иной разговор, намного более дружеский, во всяком случае, между мужчинами, когда я вошел к ним, как Цезарь, как триумфатор.
Я протянул бумагу. Хоум переменился в лице, глаза его загорелись.
– Вот, – сказал он, – это другое дело.
– Как тебе удалось? – изумился Уитсом.
– Шантажом, – от накатившей на меня усталости я был предельно честен. – Но сверх того – ничего. Это последнее слово нашей матери.
– Не стану спрашивать, чем же ты угрожал…
– Вот уж точно не надо.
– Пригласите мою будущую жену!
Три возгласа раздались одновременно, камин Хейлса наконец растапливали к вечеру, оранжевое пламя закусывало края осиновых поленьев, шипело, потрескивало, плевалось. Господи, когда же я смогу уже отдохнуть от Хейлса – и от Хепбернов? Пусть здесь все вертится без меня. Как же я устал.
С этой мыслью я шагнул к дверям, полагая, что могу уйти, но столкнулся лицом к лицу с леди, вступившей в холл. И не мог смотреть в лицо, сгорая от стыда – не только за себя, за всех нас. За то, что она не нашла здесь не только семьи и дома, но простого сочувствия. И прошел бы к выходу, если б Агнесс, уже миновав, вдруг не окликнула, не повернув ко мне головы:
– Останьтесь, ваше преосвященство…
Ваше прео… кто? Как назвала она меня? Я остановился как вкопанный.
– Джон, я хочу, чтобы вы остались.
– Почему? – это отозвался тот, кому с ней предстояло лечь. – Зачем вам сейчас Хепберны, леди Агнесс?
– Я им доверяю, – зеленые глаза полыхнули, – это звери, но звери верные. Ради крови своего брата они не дадут меня в обиду… хотя бы теперь.
Не слишком лестные слова для главы Хоумов Ист-Лотиана. Но Алекс проглотил даже их. Жутко было видеть свою страсть отраженной на лице другого человека. Он еще не любил, я хорошо знал это чувство, но уже вожделел. Сказал сухо:
– Я не стану чинить вам обиды, леди Агнесс. Для обиды не нужно брачного союза.
– Покамест я вообще не знаю, зачем вам брачный союз. Возможно, вы мне об этом расскажете.
И он говорил, говорил, говорил. Я не разбирал слов.
Что за напасть – снова смотреть, как она выходит замуж. Однажды я видел это, мне не понравилось. Лучше ли быть для нее братом, чем быть никем? И не лучше ли не жить вовсе, чем быть для нее никем? Судьба отдалила ее от меня, и я тоже приложил к этому руку. Я сам принял обеты, когда был жив мой брат. Мог ли я знать тогда, как ужасно ошибаюсь? Да и спасло ли бы меня мирское, будь я свободен теперь, если не спасало церковное? Ни один обет не удержит Хепберна, стремящегося ко своей цели. И в этом наше родовое проклятье, и мое – в том числе.
Я не знаю, для кого разглагольствовал Александр Хоум, но явно не для невесты. Уитсом слушал лорда-казначея и хранителя Восточной марки с большим вниманием, и было отчего – они сговаривались на второй брак. Мастер Хейлс получит Николь Хоум, часть денег, с таким трудом выпущенных из рук моей матерью, вернутся в семью с приданым новой невестки. И дай Бог, чтоб новой невестке в этой семье пришлось слаще, чем прежней! Агнесс била дрожь. Она решилась, цена озвучена, но не так-то просто продать себя заново. Я попытался отступить снова, не в силах смотреть на нее, но даже не увидела – ощутила легкое мое движение прочь.
Прошептала еле слышно:
– Пожалуйста, останьтесь со мной, Джон, пожалуйста…
Ухватила мою руку, сжала. Зачем, зачем она прикасается ко мне? Каждое прикосновение ведь выжжено на мне тавром, тем более болезненным, чем больше минует времени. Я помню их все. И то пожатие помню – как если бы тонула в Тайне, ухватилась за осыпающийся край берега.
– Я здесь, сестра.
То есть, мне самому следовало отдать ее другому. Господь ты Бог милосердный…
Не помню, как вынес все обсуждения брачного контракта, все подробности, подавая при том советы разумно и взвешенно. Привычка – вторая натура, а в моем случае – и первая также. За двери холла она вышла спокойной поступью, как надлежало леди высокого рода, но за дверьми… ноги ее подкосились, притулилась к стене, поползла вниз… буквально одним мгновеньем мелькнуло в ее лице такое горе!
Да, Адам больше не вернется, второго такого не будет, но она же сама признала, что новый брак сулит ей освобождение от роли приживалки при моей матери? И Алекс не против ее визитов к сыну. Откуда же столь острая боль? И только много лет спустя понял: ей, как мне, столь же невыносимо было не распоряжаться собой, самой себя продавать в Египет, но ей, женщине, оставлено было еще меньше права желать, иметь, чувствовать, мочь.
– Он… добрый человек, – проскрежетал я. – Лорд Алекс не обидит вас, Агнесс.
Хвалить хоть какими словами мужчину, который возьмет ее вместо меня – нелегкая задача. А если обидит, то жить будет очень недолго, да и несчастливо. Уж я позабочусь.
Мгновение – и закусила губу, едва лишь после одного короткого всхлипа. Почему я не поцеловал ее тогда? Уже принадлежавшую другому? Потому ли, что доверилась? Какое мне было дело до того, что она почувствует и подумает обо мне⁈
А между тем, то был мой единственный шанс. Отстранила мою руку, не простясь, не обернувшись, ушла обратно за дверь, глотнув майского ветра.
Выйдя на двор, сев в седло, по холоду на лице я понял, что плачу – первый раз после смерти Адама. Раз за разом отрекаясь от мирского, становился ли я более человечен или, напротив, все больше приближался к камню?
Господи, дай мне сил отказаться от этого желания, Богородице Дево, научи ничего не чувствовать, когда тело любви твоей, тело Сына мертвое снимают с креста.
Они обвенчались в Престонкирк, а после мы сопроводили их в Хоум. Она вышла замуж в багровом, в котором была на отпевании Адама, а после венчания велела сжечь этот наряд.
81
Шотландия, Лиддесдейл, Хермитейдж, май 1514
Снова свист куликов и ржанок. Я вернулся в Долину полностью опустошенным, оно и немудрено. На второе утро после приезда Франц уже пригрозил и впрямь будить меня холодной водой, неважно, для проповеди или же для молитвы одним лишь словом, без клинка. Но мне не было дела до недовольства Франца. С неделю я не приходил в себя от тоски. Пить мне не нравилось. В Хермитейдже я обнаружил в себе дарование пить, как пьют все Хепберны – без затемнения рассудка, расчетливо, не падая с ног – но как времяпровождение пьянство так и не полюбил. Другое дело брат мой Патрик. Того даже новость о предполагаемой женитьбе не заставила оторваться от кружки с крепким элем:
– Ты, что ли, не рад? – спросил я с отвращением.
– А чему там бурно радоваться? Я Николь уже и в лицо помню плохо. Нет, конечно, если с той поры оспы с ней не случалось, с фасада она ничего. И с заднего тоже. Так-то я не против, но не прежде Михайлова дня.
– Это почему еще? Я полагал, ты поторопишься. Снятие опеки, опять же – пилтауэр в Болтоне…
– А что, мать уже обещала? Ну, так нечего и болтать. А потом… Болтон где? Правильно, в Ист-Лотиане, – Патрик с хрустом зевнул и отставил все-таки пустую кружку. – А я сейчас где? Правильно, в Долине! И что, я променяю, по-твоему, рейдерское лето, полное набегов и подвигов, на непорочную промежность Николь Хоум? Чего я там не видел? Поперек ни у одной нет, а девки и тут имеются. На границе всегда найдется, чем заняться, коли есть под рукой полсотни ребяток в седле. Пограблю сассенахов в лето, как человек, а потом уж… женюсь! Но пусть мать сразу готовит ей клетушечку в Болтоне, сюда в зиму с собой ее не возьму.
– Скажи лучше, что, о Симсе не было ли вестей?
– Найдем, куда денется, – отмахнулся он. – Чай не иголка в стогу, а всего лишь один толстенный мерзавец.
Мне казалось, он слишком легко отпустил вожжи, но усталость, огромная душевная усталость ела меня изнутри. Тут нужен был не меч Франца, не молитва в руинах. Душа требовала выхода и, запертая в теле, бесновалась внутри от бессилия. Я поднялся этажом выше, распахнул полог на постели покойного первого Босуэлла, нырнул в гнездо, свитое из одеял – и в сон без сновидений.
Шотландия, Лиддесдейл, Хермитейдж, июнь 1514
Человек – не свинья, ко всему привыкает. Так говорил отец Катберт, и был прав.
Я привык стискивать зубы, терпеть боль – телесную и душевную также, вот и жил теперь, стиснув зубы и задержав дыхание. Пережидая. Но день ото дня не попускало ни молитвой, ни покаянием, ни проповедью, несомой на острие меча. Уилл предложил выйти в рейд, однако сил во мне было не больше, чем в дохлой кошке. Дела мои в Хермитейдже почти завершились, можно бы уезжать, возвращаться… куда? В Хейлс, где не было больше моего искушения, но не было мне и места? Ехать на север, в Брихин? Обратно в монастырь? Неожиданно я обнаружил себя сухой травой, гонимой ветром, и поклялся себе, что однажды устрою себе дом. Моя доля в деньгах ушла вдове моего брата, земли мне никто не предлагал – не для того же, в самом деле, был я сделан епископом, чтоб отбирать кусок земли у старших… Но в братьях что-то переменилось, я понял это, как возвратился в Долину. Патрик по-прежнему не имел ни малейших зачатков чувства такта в мой адрес, Уилл подкусывал тоньше, но и одному, и второму теперь я легко мог двинуть в зубы рукоятью меча, и это быстро уравняло нас в разговоре. И – один из всех троих – я больше не боялся бледной тени предка, хотя и пробрезгал носить перелицованные матерью два синих дублета.
Симса искали все меньше. Рейды на юг уходили все чаще. Первую декаду июня я встретил на холме Дамы с молитвенником в левой руке и рукоятью меча в правой. Это двуединство сохранилось во мне и на всю жизнь, но тогда я пробовал его вкус впервые. Патрик, прооравшись на нерадивых пастухов, спускавшийся с гребня от дальней овчарни, проходя мимо, рухнул рядом, и мы некоторое время молчали, глядя вниз, на белый куб Караульни. Место силы, место власти и крови, место тьмы и страданий, место нашей свободы. Потом он потянулся с хрустом, лег, закинув руки за голову, посмотрел в небо и сказал:
– Я не Адам, нет у меня ни его силы, ни власти, но случись что – и я сам, и мы все за тебя…
– Да ладно. С чего бы то вдруг?
Я и вправду был заинтересован. Благодарность – нечто настолько несвойственное Патрику Хепберну… А он осклабился. Небритым мастер Хейлс выглядел ничуть не лучше обычного рейдера Спорных земель. И вдали от матери запускал себя все больше и больше.
– Потому что ты наш.
– Я и был ваш все эти годы. С рождения. Что не мешало вам, скотам, травить меня ежедневно.
– Ну, ладно, – Патрик поморщился, – дело прошлое, а кто старое помянет…
– Не беспокойся. Я еще не раз помяну…
– Тому глаз вон!
– А кто забудет – тому два.
– Да знаю я, знаю, ты, сучонок, злопамятный…
– Просто память хорошая. Так почему, старший братец?
– Ты наш, я же говорю. А для меня сейчас любой свой лучше, чем самый сладкий с виду чужой. Потому что как бы горечь за той сладостью не оказалась. Нас мало, Хепбернов Хейлса, нам надо стоять плечом к плечу. Вон Ваутоны выпузырились, ладно, я успел навалять Лафнессу, а если еще Бинстоны набухнут? Никогда не думал, что среди родни будет как в гадюшнике.
– А понял бы, кабы с детства пожил как я. Что до Бинстонов… Как набухнут – так лопнут. Но я услышал. Согласен, так и быть, взять тебя в старшие братья, Патрик, мастер Хейлс. Что еще?
– Ну… ты узнал у Хоума, куда мать девала нашего племянника?
Ах, он всё об этом! Наивный. Стоило ли заходить ко мне с братской любовью, с признанием? Нашел простака.
– Даже и не спрашивал. Тебе зачем? Все еще рвешься воспитать? Женись да и своих народи. Воспитывай.
– И что ты в него вцепился, он же наш только наполовину… если и на ту половину наш.
О, как. Этот слух надо бы пресечь в зародыше.
– Мне плевать, кто он наполовину. Для меня он настолько наш, как если бы Адам породил его самолично. Из бедра – как Зевс выронил Диониса.
– Как кто кого?
– Неважно. У тебя двадцать лет до его совершеннолетия. Двадцать лет, слышишь. Вообще не бери в голову, кто там есть какой племянник. За это время может вообще случиться что угодно. Война, чума, потница… любая весенняя лихорадка, в конце концов. Дети умирают часто, он должен очень хотеть жить, чтоб дотянуть до взрослости. И тогда – ты следующий… Босуэлл. Однако вынужден предупредить: если с ним случится то, что оставляет сомнения…
– Что?
– Я тебя убью.
– Ты же не узнаешь доподлинно, – сказал он, и по тому, как уверенно сказал, я понял, что мысль-то его посещала.
– Не узнаю. Но убью тебя все равно.
Патрик посмотрел на меня с уважением. Подобный язык как раз был понятен моему старшему брату.
– Чтоб такое говорить, надо иметь яйца. Неужели отрасли?
– А это уж не твой интерес, Патрик, разве что интерес моей женщины.
– Что, есть и такая?
Она была.
Было больно, нестерпимо больно. С неделю я был крайне зол – в первую очередь на себя, за то, что не мог избавиться от этого извращенного чувства, которое осуждал, которое делало меня слабым, но в котором находил порочную, неизъяснимую сладость. Я испытывал греховное упоение не только от любви, но и от того, что она обречена на неразделенность, безвестность, презрение и умирание. Чем менее можно было надеяться, тем чаще я ее вспоминал, тем больнее мне становилось – и боль не изгонялась ничем. Ни проповедью Франца, ни дорогами в холмах, проложенными под моросящим дождем, ни путами кровной вражды, ни каждодневной опасностью. Я был неодинок на этом пути. Христос ведь явился, обречен в своей любви к сынам человеческим, и знал это, я же был обречен в любви к женщине – и сосуд греха любил едва ли не больше самого греха. Я бесился дней десять, прежде чем понял, чего мне недоставало. Исповеди.
Душа имеет свойство переполняться, а, переполненная, загнивать. Последний раз я исповедовался Францу по обычаю, принятому среди францисканцев, когда те вне монастыря, но исповедоваться ему не было трудом души. Настоящая исповедь Францу осуществлялась с клинком в руке, но именно этого мне сейчас и не хотелось. Я нес на себе грех двойного убийства от самой Пасхи, не имея возможности облегчить ношу. Незаключенный на Девяти камнях, но сбывшийся договор бурлил внутри меня гнилой кровью. И я отправился в Джедбург.
82
Шотландия, Средняя марка, Джедбург, май 1514
Церковь Девы Марии Джедбургского аббатства августинцев плыла над городком на гребне холма, словно корабль, рвущийся вперед на волне, возносящийся в небеса. Так казалось мне, видевшему корабли только на миниатюрах и маргиналиях. У кормчего обители, аббата Джона Линна, были руки мастерового.
– Добро, милорд, что на сей раз явились вы без штандартов, – первыми же словами сказал он мне. – Скромность – оно более пристало сынам Божьим пред лицем Его.
Францисканцы занимались просвещением, августинцы же – спасением души, что понятно было с первого слова. Разница между ним и отцом Джейми была как меж небом и землею. Мы беседовали в зале капитула, где резьба низких, толстых колонн напоминала о коре заморских деревьев, сам же зал вмещал более сотни монахов, мы были в самом сердце монастыря… Настоятель решал дела, выслушивал взаимные обвинения и налагал послушание. Аббаты и оставались здесь навечно, в зале капитула, захороненные под полом, безымянные – в том случае, если братия сочтет покойного достойным подобной чести. На юго-восток выходили огромные амбары и кладовые, тут же были обогревальни – где в холодное время года стояли жаровни для бродяг и неимущих, чтоб те не погибли от обморожения, уснув в канаве. Как скромен был «Светоч» по сравнению с этим царством покоя! Тридцать лет назад аббат Томас Крэнстон воздвиг башню. С колоколен вид открывался головокружительный, но чего-то не хватало. Одуряюще пахли дамасские розы на дворе. Шестнадцатиколонный неф церкви, арки нижнего яруса выставлены триста пятьдесят лет назад, те, что над ними – на сто лет позже. В крипте уже почти четыреста лет покоится саркофаг моего тезки, епископа Глазго. В Джедбурге меряли время столетиями, «Светоч» был бесконечно юн в сравнении с этим архитектурным чудовищем. «Светоч» и зачах быстро, как младенец от горячки, не пережив первых петухов, пущенных Реформацией.
Джон Линн снимал с меня взором мерку на место в склепе августинцев, не иначе, словно скверно разглядел при первой встрече:
– Слыхал я, вы прижились в Хермитейдже. Вот уж не место для спасения человеку вашего сана и вдобавок добродетельному.
Два года прошло с того времени, как Линн был избран аббатом джедбурских августинцев, и нравы, которые наблюдал он в монастыре и в городе, не радовали его. «Вскормленный» в обители, он видел своих монахов насквозь и еще на фут в пол под ними. Если братия надеялись на послабление, избрав своего, то просчитались – за них взялась железная рука урожденного приграничника. И он, как многие, как отец Джейми, полагал унизительным для себя и негодным пастве, что мальчишку возвысили до епископата. Как будто сильные не грешат еще и сильнее слабых. Но я-то уже научился держать язык за зубами:
– Потому я и хочу очиститься. Душа моя жаждет покоя. Вы позволите навещать обитель время от времени?
– Как я могу отказать?
Сумасбродный распущенный малый, читал я в его неприязненном взоре, да еще и в светском наряде. Нет, здесь мне не рады.
– Желаете исповедоваться, милорд Джон?
– Это покамест терпит, отец Джон. Покажите скрипторий.
Душа моя жаждала покоя, а что для установления его придумали лучше книг? Я выбрал житие святого Франциска, а также Августина «О граде Божьем против язычников» и «О различных вопросах к Симплициану», желая освежить в памяти толкование первородного греха. Ведь есть что-то неясное во мне, толкающее к убийствам и блуду, удвоенное варварским крещением, уж не получил ли я тем крещением двойную дозу Адамова греха? Если я волей своей слаб и не могу уклониться от соблазна, призовем на помощь отцов Церкви. Ничто так не проясняло мне рассудок тогда, как необходимость разбирать путаные речи Августина. Теперь-то, к исходу лет, я взял за правило принимать Блаженного, как иные принимают поэзию – за красоту звучания строк. Все проходит, пройдет и это. Я сидел над манускриптами и до того момента, как на колокольне пробили шестой монастырский час, и после, когда уже у страноприимного дома обители начали громко изнывать парни из своры, сопровождавшие меня в Джедбург. Но я нашел слова, говорившие обо мне, хоть не у Августина, но у Апостола Павла . Когда же пришла заповедь, грех ожил, а я умер; и заповедь, бывшая в жизнь, оказалась мне в смерть. Ибо грех, взяв повод от заповеди, обманул меня, и убил ею.
Грех меня обманул.
Тонзуру в обители мне обновили, а душу – нет. Вышел я с бо́льшим числом вопросов, чем вошел, хоть и с позволением посещать скрипторий. Церковь Троицы, стоящая за рекой, еще старше аббатства – башенка колокольни слева от входа и чудесные каменные розы фасадов, сквозь которые свет заливал, дробясь, плиты пола внутри. Отца Брайана я застал на заднем дворе, где он полол сорняки у каменных надгробий покойных священников, и свистнул своим, чтоб занесли в дом священника масло, солонину, ячмень.
– Не торопился ты, однако, с приездом, мальчик.
– Хлопотная весна выдалась.
– Не у тебя одного. Что нового в Долине? Слыхал я, ты справился?
– С чем?
– Да с Пасхальной службой же.
Мне казалось, мои сомнения в том, стоит ли служить Пасху для убийц, были век назад. С тех пор я и сам стал убийцей.
– Мне бы исповедаться, отец Брайан…
Он протяжно закашлялся в бороду, хмыкнул, как мне показалось, скрывая улыбку:
– А иного никого не нашел, сокол, поверить душу? Ведь из обители едешь.
– Там некому.
– Что ж… проходи. Но прежде я отпущу тебе всё, что ты ни расскажешь.
– А разве можно так?
– Только так и можно.
Я все-таки рассказал ему – и это не походило на исповедь – про все, свалившееся на нас в ту весну. Он только покачивал головой в исповедальне – не видя, я чувствовал это – потом прервал на середине, толкнул дверцу, повел за собой:
– Тебе нужно поесть. Договоришь после.
В шестнадцать и порридж на воде кажется роскошным обедом, ежели не ел ничего с утра.
– Что Мэттьюс? – спросил он, словно прочтя мои мысли. – Все-таки перестал варить белок?
Кликнул мальчишку, велел погреть для меня эль, сам же удовольствовался темным горьким отваром трав, кипевшим в котелке на жаровне.
– Выпей, – сказал, когда пряный запах меда ударил мне в лицо вместе с теплом из чарки. – Теперь договаривай.
Это помогло. Согрело и прояснило.
– И я видел, видел ее там, на Эскдейле. Как раз когда убил первого. Что это могло быть, отец Брайан? Вы здесь полвека души окармливате…
– Я и вырос здесь, и родился.
– Вы же знаете, что это⁈
– Я знаю только, что это твое испытание, Джон. И не ходи больше на Девять камней. Дьявол или холмы морочат тебя – сказать трудно, но тебе там не место. Там, на Девяти, когда-то убили колдуна Сулиса – его же собственные люди. А убили его из-за той, кого он прежде замучил сам.
До того, как он договорил, я уже знал, что услышу.
– Да, ее ты и видел, если иная ведьма не наврала. Ее здесь все знают, это покойная Элис, дочь мельника. Мельница стояла на Уайтропском ручье, когда тот был полноводен, лет двести назад. Правда, как говорят у нас, кто увидал тень Элис, тот не жилец. Но ты не выглядишь слабым.
– И как мне теперь об этом думать? Выходит, с ней я заключил договор?
– Холмы обморочили тебя, думай об этом так. Но это пройдет. Забудется. Брат твой жив, и будет жив много лет не смертью невинных, но твоими молитвами и Господней волей. Ни одному творению холмов, злому ли, доброму ли, не одолеть слова Господа нашего. А Он нас уже простил. И я Его именем прощаю. Ступай и не греши, мальчик.
– А епитимия?
– В Хермитейдже тебе не надобно епитимии. Сумеешь сохранить сердце – значит, оплатил грех.
Отцы церкви не помогли. Никогда не мог принять того концепта, что тело есть враг. Потому что всякий в власти своей имеет врага, то есть тело, через которое грешит. Посему блажен тот раб, который этого врага, преданного в его власть, всегда держит плененным и мудро его остерегается; потому что пока он так поступает, никакой другой враг, видимый и невидимый, не сможет ему повредить. Негоже спорить с отцами Церкви, но все отцы когда-то были детьми, и они ошибались. Тело есть слабая сторона в Господнем творении, это верно, тело есть болевая точка, через которую подобрался Враг, тело безусловно ущербно, однако оно не есть враг само по себе. Единственные слова, близкие тут мне – мудро остерегаться. Это самое и я делал всю свою жизнь, кроме касания к одному-единственному телу, ради которого рискнул бы спасением души. Но хуже было то, что желал я теперь и самое душу, увидев так близко в час ее слабости. Потому и остерегался. Потому и вернулся на Границу, когда бы мог остаться в Хейлсе или двинуться в Эдинбург после свадьбы Хоума – я не хотел оставаться в Ист-Лотиане так близко от женщины, которую я люблю. Я хотел свободы – в том числе, от жара тела, от пут своего греха. Бог любит свободу. Где Дух Господень, там свобода, говорит апостол. Именно свобода, а не необходимость, является фундаментальной основой бытия. Всю жизнь я искал свободы, чтобы иметь возможность быть.
Я знал наставления святого Франциска наизусть. Будем все остерегаться весьма и все члены наши да сохраним в чистоте, ибо говорит Господь: «Кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем»; и апостол: «Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святаго Духа?» Итак, кто разорит храм Божий, того покарает Бог. Я бежал именно от того, чтоб не прелюбодействовать с ней в сердце своем, ибо именно этим был грешен не первый год. Не мог не смотреть на нее с вожделением. Почему же я уповал, что Господь пощадит разоренный храм моего духа?
Поглядите, слепцы, вы обмануты врагами вашими – плотью, миром и диаволом, – ибо телу сладко совершать грех и горько служить Богу, ибо, по слову Господа из Евангелия, все пороки и грехи из сердца человеческого рождаются и исходят. И ничего из того, чем обладаете в этом мире, не будет в будущем. Не будет, я знал это, но тем не менее люто желал обладать. Но я еще выиграю эту битву с самим собой.
Целомудрие возвышает душу, делает человека человеком. Вообще любое воздержание – от сна, от пищи – прибавляет духовной силы, что уж тут говорить о воздержании телесном. Отринув мирское, просветляешься. Отринув телесное – возносишься при жизни. Я научился ценить наслаждение, открытое избранным – ограничивать себя, ибо на ограничение собственной натуры способны лишь сильные люди. Ограничение сна в дни пребывания в обители давало мне видения, сравнимые с мистическим откровением первых святых. Ограничение пищи я вообще не замечал – пост был для меня легок всегда, даже и в юности. Рассеянно озирая окрестности пути, покачиваясь в седле, я думал о том, что и не помню, когда прикасался к женскому телу, и пусть так будет и впредь. Женщина – вот для меня самое сложное. Но та, кто была моей душевной болезнью, теперь замужем за другим – язва закроется не сегодня, так завтра. В конце концов, единственная любовь, которой может мужчина посвятить свою жизнь без остатка – любовь к Господу.
Человек – прелюбопытнейшая тварь Божья, из чего угодно умеющая извлечь преимущество избранности. Отсюда я заключаю, что первейшим грехом из всех является все-таки гордыня. Гордыня и подвела меня тот день, ровно как и первочеловека в его саду.
Парней я отправил прямо домой, в Караульню. Тащиться с обозом ячменя, железа и черного пороха, священных столпов нашего существования, было скучно, я рассеянно велел оставить меня в покое, пришпорив коня. Галлоуэй всхрапнул, но понес леском. Видит Бог, я не искал дороги на Девять камней, уверенный, что отпущение отца Брайана хранит меня. А в Приграничье ведь как? И обычно-то дела идут плохо, а ожидаются еще хуже. Я тогда не вполне понимал эту закономерность, применимую абсолютно ко всему.
Решив передохнуть, спешился, привязав коня у ручья.
Миль пять мне оставалось до Хермитейджа.









