412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илона Якимова » Младший сын (СИ) » Текст книги (страница 12)
Младший сын (СИ)
  • Текст добавлен: 26 мая 2026, 08:30

Текст книги "Младший сын (СИ)"


Автор книги: Илона Якимова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

35

Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, июнь 1511

Они обвенчались в Эдинбурге, в Сент-Джайлсе. Король был посаженым отцом невесты, король добавил ей приданое, король накануне свадьбы действительно утвердил в правах Адама Хепберна как графа Босуэлла и лорда Хейлса. А после Адам привез молодую графиню в Хейлс для празднования среди своих. Вслед за Адамом прибыл и брат леди-матери, Александр Гордон, граф Хантли, привезший новобрачному, как подарок к свадьбе, еще и баронство Крайтона. Его Величество щедр, что и говорить. Леди-мать с трудом удерживала на лице благопристойное выражение.

Я слишком хорошо помню весь тот день до самого их приезда, он застрял во мне, как наконечник арбалетного болта, врос в мясо, покрылся снаружи плотью, но, вот – нажми и прочувствуешь его плотность и тяжесть под кожей. Память – самое величественное из зол. Глашатаи возвестили приближение пары издалека, волынки взревели на стенах и во дворе Хейлса, где, стараниями дяди Крейгса, уже был возведен турнирный помост, и столы теснились в холле, блистая растянутыми на них льняными скатертями и старым серебром фамильных блюд. Тут было буйство цветов в одеждах, изобилие алого, золотого, синего, тут в густом, пахучем июньском воздухе, едва разбавленном слабым ветром с реки, парили вымпелы сильнейших семейств: Хепберны Хейлса, Крейгса, Бинстона, Уитсома, Хоумы, Гордоны Хантли, Дугласы, Хеи, Бортсвики. И Стюарты, конечно – в Хейлс молодую графиню сопровождал старший брат, тот самый черт Треквайр. Никогда не видел парня, к которому бы так липли женщины, хотел он того или нет – лишь только поведет бровью.

Мы снова все вчетвером – леди-мать и трое ее сыновей – стояли на ступенях холла в ожидании, пока кавалькада гостей вместится во двор, пока граф Босуэлл спешится первым, протянет руку всаднице на белой лошади – хрупкая фигурка в зеленом платье. Она явилась к нам в зеленом, новая владычица Хейлса, словно вышла из-под холма. Мардж непременно подумала бы о ней что-то такое. Она спешилась, как королева, кровью которой в своем роду гордилась, она ступила на землю, как фейри ступает на сизую хмарь болот – легчайше, уверенно. Шлейф ее платья подхватил мальчишка из Бинстонов, и она одарила его улыбкой. Над верхней губой у нее была родинка – маленькое несовершенство, сообщающее облику неизъяснимую прелесть. Зеленые глаза, суженные, приподнятые к виску, грива рыжих волос, разлитая по плечам, украшенная дерзко, полевыми травами – васильками и чертополохами.

Та самая Агнесс Стюарт.

Я приветствовал ее, не поднимая глаз. Ей, вероятно, сказали, что младший брат Босуэлла прежде собирался в монахи, потому она приняла мою странность за целомудрие. Я же был против нее заранее: мешаная кровь, сомнительная честь, не девица, а условие брачного договора для вступления в права наследства – и только-то. Я мог случайно слишком явно выразить свою неприязнь, а оскорблять Адама мне не хотелось. И вот мать говорила что-то, что-то говорил Адам, ей кланялись братья, после мы расступились, пропустив пару ко входу в холл. На пороге мой обожаемый старший брат подхватил ее, словно бы в вольте, и оттуда, сверху, взлетев, взмахнув синим и золотым из-под зеленых юбок, на миг запечатлясь в небесах, над толпой, опираясь на его плечи, она обронила единый взор, и наши взгляды сомкнулись… а потом он внес ее на руках под своды холла – сквозь лавину приветственных криков гостей, ропот тамбуринов и флейт, вой волынок.

На лицо матери, когда они прошли мимо, было страшно смотреть. Время владычества Маргарет Гордон в Хейлсе завершилось, самозванка пришла ей на смену. Я же стоял, немой, так же обескровленный открывшимся мне ужасом, знанием о себе самом. Потому что мир мой, едва начавший выстраиваться и обретать четкие формы, рухнул, разбитый в осколки, занозивший мне душу.

Я более не мог оставаться в Хейлсе.

Я всегда знал – Святое писание недоговаривает.

Между Каином и Авелем наверняка стояла женщина, которую пожелал старший.

И тогда Авель убил его.

Больше я ничего не помню.

Много лет я вытаскивал из себя по обломку, по осколку воспоминание, что же произошло потом, но извлечь наконечник стрелы не получилось. Господь сохранил меня от того, чтобы я помнил всё. Это я-то, до мелочей восстанавливающий перед собою картины детства, пусть самые скорбные… Но тут разум перегорел, как свеча. Вот, черное пятно на странице. Так и спустя годы прикосновение к скрытой загноившейся ране ужасающе и невозможно.

Наверное, был пир. Наверное, был турнир, но я его уже не увидел. Турниры в Хейлсе вообще как-то выдались не по моей части. Наверное, был огонь в камине, согревавший теплом новобрачных за главным столом, под балдахином с нашим гербом. И вокруг орали, пили, ели, ели люди, празднующие брак моего брата, вольно же им… Мне было не до того – иное пламя бушевало во мне, сжирая внутренности и самую душу. И я, к сожалению, знал название этому пламени, знал и имя. То было имя моей невестки. Как быстро и неотвратимо свершилось непоправимое! Она остановила время единым взглядом. С той минуты всё мое – часы и дни – было для любви. С той минуты я нес на себе грех тройного предательства – Бога, себя и брата, но всё, что меня оправдывало, было любовью. И всё, что меня клеймило, было ею же. Вся моя прежняя жизнь приравнялась к сломанному пенни, не более. Вся моя прежняя боль обесценилась этой, новой – теперь, когда я так коротко и напрасно вкусил покоя в родном доме. То, что казалось мне раньше адом, теперь не являлось им вовсе. Выходит, я жил на краю пропасти, не подозревая о том, и вот меня скинули вниз? Раньше была любовь и ненависть, и было понятно, что выбрать. А как выбирать между любовью и любовью? Между ненавистью и ненавистью? Меня рвали на куски, словно в четвертовании, белые кони Хепбернов: страсть, похоть, зависть и ненависть.

Я закрывал слух, морщась от пьяных воплей сотрапезников, прославляющих мужские доблести Хепбернов, целомудрие прекрасной графини Босуэлл. Я был заперт в себе самом, в ужасе и смятении, в понимании, что прошлого не вернешь. Я познал все угрызения первочеловека, лишившись духовной невинности, рая братской любви. Я понял о себе очень многое в единый миг: как хрупка корочка нежности на зияющей пасти алчности. Я понял, что могу поднять на него руку – ту, неблагословенную – и устрашился. Я не мог оставить этого так, оставаться в Хейлсе, и было только одно место, где я бы скрылся от себя сам… и, не менее, чем себя самого, я боялся этой возможности.

Уилл толкнул меня локтем в бок так, что треть вина пролилась прямо в жаркое:

– Давай… на тебя все смотрят! Да что с тобой, Джонни, в конце-то концов⁈

Я встал, пожелал всяческих благ молодым, выпил.

И выпил в итоге достаточно, чтобы стоять на ногах, но плохо понимать, что творю. Ничем иным не объяснить, как я оказался в Западной башне на винтовой лестнице, столько раз сослужившей мне не самую нужную службу: порой именно что необходимо оставаться в неведении… тогда удары судьбы пусть и болезненны, но не так горьки – ведь не знаешь причин. Осведомленность всегда была моим проклятием. Словом, они были там, пока внизу, во дворе, в холле, кругом догорали факелы, и гасло остатнее, уже усмиряемое съестным и хмелем веселье.

– Душа моя, жизнь, свет… – никогда я не слыхал у Адама такого голоса.

– И ты никогда не попрекнешь меня? – знала же, что спросить!

– Ни единым словом!

Россыпь поцелуев, тяжелое дыхание мужчины, уступающего вскипевшей в нем похоти, тяжелый шум сброшенных юбок, обнажающих раздвинутые бедра королевы холма. Я слышал, как они упали за полог кровати, еще немного – и я шагнул бы в комнату, будь что будет… Благословение Господу, Он и в самом деле хранил меня – я не увидел наготы брата моего, и это уберегло меня от безумия. Я видел только ее – ее запрокинутое лицо в забытьи, в легком стоне высшего наслаждения – и понял, что в этот миг Агнесс полна его семенем.

Это было худшее, что я мог сделать, не по отношению к Адаму – он никогда не узнал об этом, а по отношению к себе. Потому что потерял сознание там же, в потайном ходе, на винтовой лестнице.

Прошел, наверное, целый век, пока я пришел в себя, почти трезвый, от боли в сведенной руке – оказывается, она вцепилась в рукоять даги на поясе. И целую вечность разжимал пальцы и боролся с искушением войти туда, где уже все стихло, где угасал камин, окрашивая полог кровати в красноватый тон, где спали они, пресытившись друг другом – войти и погрузить в вечный сон человека, которого я любил более всех иных, живущих на белом свете. А после взять ее на залитой кровью простыне… Большего зверя, чем в ту ночь, мне не приходилось побороть в себе никогда. На подгибающихся ногах я сполз в нижний ярус, к выходу во двор, голова уже прояснялась. Джин в своей каморке под голубятней давно спала тоже. Овладевая ею, мне приходилось зажимать ей рукой рот, чтобы эта дурочка спросонок не перебудила своими воплями половину Хейлса.

– Ох, мастер Джон, как же вы меня напугали!

Напугал? Я насиловал ее, как ту, которую хотел насиловать куда жестче. А после сел в седло и отправился в Эдинбург, в «Светоч Лотиана». Никогда прежде я так не торопился в столицу. Более всех, исключая меня самого, кажется, был удивлен наш привратник, грузный отец Варфоломей, отворяя мне ворота до первого канонического часа.

– Да к себе не иди, – сказал он, заметив, куда поворачиваю от калитки, – там нынче занято. У нас новый брат.

– И кто же?

Он посмотрел на меня так, словно я спросил явную нелепость:

– Франциск!

36

Шотландия, Эдинбург, «Светоч Лотиана», август 1511

Я и вообще не знал, спит ли он когда-нибудь. Утренней мессы еще не служили, однако, стоя у окна, он видел меня, бредущего через двор, и послал за мной. Ничто не могло укрыться от настоятелева взор. Да мне и не хотелось скрываться, я был весь как рваная рана, как распахнутая книга.

– Благослови тебя Бог, Джон… Теперь тебе есть четырнадцать, и с чем ты пришел?

– Я ошибся, отче. Я очень ошибся.

Кивнул мне:

– Несмотря на то, что дух твой в смятении и разум смущен, я рад, что ты вернулся. Верней, именно поэтому я рад.

– Я тоже, отче. Кажется, я пренебрег истиной, настало время вернуть ее себе. Я испробовал сполна, мир не для меня.

– Ты понимаешь, что я не возьму тебя на постриг, пока ты сам не будешь полностью готов?

– Да, конечно. Но вы могли бы учить меня, как раньше. Прошу вас.

Я опустился на колени, припав лобзанием к его худой кисти, губы соскользнули с перстня на фаланги пальцев, и это доставило мне глубокое наслаждение покорности, которого я был столь долго лишен. Когда же поднимался, легкое касание по щеке сопроводило подъем – легчайше, почти незаметно.

– Хорошо, – сказал он, помолчав. – Подумай о себе. Поживи тут, учись. Но я стану строже к тебе.

– О том и прошу.

– Теперь же ступай. На тебе лица нет. Брат Томас отведет тебе новое место…

– А кто теперь в моей келье, отец Джейми?

– Наш новый брат из-за Канала. Не тревожь его. Он болен.

Оконце выходило теперь на двор. Там зеленело, отцветало, осыпалось желтым на землю мое второе лето в «Светоче Мидлотиана», еще тише первого.

Я сказал отцу Джейми, что мне было видение – и не погрешил против истины. Собственно, я так сказал всем: и Адаму, приславшему гонца, и Мардж, приславшей письмо – было видение, потребовавшее помолиться в церкви Св.Франциска и птиц небесных. Вернусь, когда и если будет угодно Господу. Поняла ли меня мать, которой я полгода был прилежным счетоводом – не знаю, мне не было никакого дела до того, что обо мне думают в Хейлсе, пока я здесь думал о себе самом.

Теперь я не смею сказать ничего, кроме – неисповедимы пути Господни, и страшны дела Его глазах людей. Не то, чтобы все к лучшему в этом лучшем из миров – поскольку есть вещи, которые я не принял и не смогу принять никогда – но все сложилось так, как сложилось. Тогда же у меня было к Нему порядком вопросов. В чем был промысел моего появления на свет? Зачем Он дал мне эту передышку со смертью отца? Для большей горечи, чтобы я знал, что теряю, от чего отрекаюсь? Я бежал от демонов, которые жгли меня изнутри, я бежал от своей природы, от своего крещения – жить безупречным убийцей. Но от себя не убежишь.

Скрипторий, книги, пергаменты свитков, маргиналии, пятна краски и чернил на подушечках пальцев. Трубчатая часть гусиного пера, продетая сквозь нее волокнистая – для кисти. Растертая на каменной плитке охра. У меня недурной почерк, и за рисунки, за буквицы меня тоже хвалили. Холодало, и я плотней закутывался в капорон, засовывал руки, покрывающиеся цыпками от влажности и ветра, в рукава рясы. И думал, думал, думал каждую минуту о выборе, который сделал, и о том, который сделать еще предстояло. Я обернул глаза зрачками в душу, собрал перечень грехов. Я был грешен, но также и страдал, потому что не мог выстроить себя, словно мост, над бездной.

Мне не хватало опоры моего гнева. Гнева на себя, на Господа, на Агнесс – на всех, кто не любил меня. Гнев поднимался во мне и душил, особенно по ночам. То, что я мог излить в женщину – семя, насилие, ярость – в монастыре не находило выхода. Кротость отца Джейми, молитва, беседа, пост и бдение – мне все было нипочем. Лучше всего помогала кузня, и я лупил и лупил молотом в подручных у отца Роберта, намахиваясь до темноты в глазах. Но тьма в душе не рассеивалась, бездна звала за собой. Я не слышал слов, которые говорил в церкви по десять служб за день, они не касались меня.

– Я как будто расколот, отец Джейми.

– Такое бывает, когда путь совершает крутой поворот. Я знал, что твой брат неправ, забирая тебя из обители, но ты не противился же?

– Я подумал: вдруг и для меня есть немного жизни, простой, обычной, как у других людей? Чтобы со своей семьей, и чтобы тебя любили… Но вместо этого утратил невинность ума и сердца. Я осквернил тело. И теперь мне больно.

– Тело и состоит из скверны, его нельзя еще более осквернить, – всякий раз, как я слышал эти слова, они вызывали во мне протест, и неважно, что я слышал их почти всю жизнь. – Как и нельзя его полностью очистить. Не зря же святой Франциск учил, что тело есть враг, который всегда с тобой. Эту борьбу начал не ты и уже не завершишь никогда, Джон, через тело дьявол станет смущать тебя вечно, пока ты не отринешь эту легкую оболочку… гораздо хуже, что и дух твой в смятении. Но ты выбрал верную пристань, чтобы утешиться, чтобы укрыться от бури.

– Я укроюсь, и что потом? Ад внутри меня, отче, он разъедает меня…

И это он не знал еще, о ком именно жгло мне чресла, и думал, что виновата какая-нибудь безымянная судомойка. Я стыдился назвать мой грех.

– Монах может избавиться от вожделений плоти, призвав на помощь следующие духовные блага: устав, молчание, пост, затворничество в монастыре, скромное поведение, братскую любовь и сострадание, уважение к старшим, прилежное чтение и молитву, памятование о прошлых ошибках, о смерти, а также страх перед огнем чистилища и адом.

Говоря о братской любви, он обнял меня за плечи, взлохматил волосы, притянул мою голову к себе на плечо. Так мирно мы и сидели на скамье, под золотой тенью иссушающихся к осени деревьев. Чтение и молитва потерпели поражение, пост не брал меня, молчать я научился с детства. Но гнев, слепящий глаза, присущий только unblessed hand, отравлял меня изнутри. Похоть и гнев.

– Вся моя жизнь с изъяном, отче, от самого истока. Зачем моя мать согрешила, пойдя на поводу суеверий невежественных людей? Допустимо ли это как-то исправить?

– Невозможно крестить заново, Джон. Ты пришел в этот мир воином, и ничто этого не изменит. Однако здесь ты сойдешь с порочного круга, вынуждающего к насилию, вынуждающего убивать.

Но он ошибался. Хепберн везде найдет свое мясо.

37

Как-то утром, еще ранее монастырской побудки, меня потревожил псалом, исполняемый нараспев, фальшиво и хриплым голосом:

– Боже мой! избавь меня из руки нечестивого, из руки беззаконника и притеснителя, ибо Ты – надежда моя, Господи Боже, упование мое от юности моей… Для многих я был как бы дивом, но Ты твердая моя надежда.

Слова были словно про меня, это и занозило. А он продолжал:

– Да наполнятся уста мои хвалою, чтобы мне воспевать славу Твою, всякий день великолепие Твое. Не отвергни меня во время старости; когда будет оскудевать сила моя, не оставь меня, ибо враги мои говорят против меня, и подстерегающие душу мою советуются между собою, говоря: «Бог оставил его; преследуйте и схватите его, ибо нет избавляющего». Боже! не удаляйся от меня; Боже мой! поспеши на помощь мне. Уста мои будут возвещать правду Твою… конечно, а как же иначе, если я должен передать дальше знания мастера Рейнхарда! Иначе чума на мою голову, зачем я живу⁈ Правду и только правду, никак иначе!

Окончательно проснувшись, я прислушивался к пронзительной хриплой речи с жестким северным акцентом, к вульгарной латыни, разорванной в клочья резцами немецкого волка. Теперь я понимаю, что в тот псалом уложил он всю мою жизнь, но что я знал о себе тогда? Он же продолжал говорить сам с собою:

И до старости, и до седины не оставь меня, Боже, доколе не возвещу силы Твоей роду сему и всем грядущим могущества Твоего! Вот… Силы. Вот так и следует возвещать, о силе. Князья и владыки учатся выживать с помощью этого искусства, всерьез и в игре. Но если вас испытываете страх, вам не следует учиться фехтованию, поскольку отчаявшееся сердце всегда будет повержено, независимо от уровня мастерства. Так. Теперь запишем позицию. Почему я должен чертить позицию не на пергаменте, но на прахе земном⁈ Где же тот чертов служка, Диана язви его в печень совместно с Вельзевулом, что записывал за мною вчера? Надобно сыскать нового!

Любопытство – качество, вредное для монаха, ведущее к суетности, но тут я не устоял и выглянул в окно. И увидал на дворе странную фигуру, двигавшуюся изломанно, словно каждая ее часть, каждый член были соединены друг с другом непрочно, и потому все сооружение человеческого тела поскрипывало, подрагивало, шаталось… dance macabre – вот на что оно было похоже. Он был похож. Тот самый наш новый брат Франциск.

Он был высок, худ, напоминал восставшего из гроба мертвеца.

Я содрогнулся помимо воли, он же смотрел прямо на меня выцветшими голубыми глазами, странно горевшими на сухом лице, заклейменном шрамом на скуле. Наверное, это сходство наше и побудило меня остаться, а не вернуться в келью.

– Поди-ка сюда, мальчик. Не гляди на меня, как на отверженного, ибо я пришел возвестить тебе истину… несомую на острие клинка.

Многих людей на жизненном пути посылал мне милосердный Господь, но эта встреча и посейчас осталась из самых важных. Я все еще стоял и смотрел в окно, когда брат Франциск повелел:

– Пиши, брат Лев! Добрым словом и баселардом можно добиться большего, нежели одним добрым словом.

– Франц, – сказал я ему в двадцать восьмом, после Коугейта, – на тебе благословение Господне.

– Кто бы мог подумать, милорд Джон! – отвечал он, щерясь в улыбке осколками гнилых клыков.

– Что я могу сделать для тебя?

– Оставьте там, где нашли.

А нашел я его, в самом деле, в Эдинбурге. Но тогда мне было далеко до милорда, Коугейта, благословения – и себя самого. Господь ставил на пути моем ангела, дабы я боролся с ним. И меня изнуряла эта борьба.

Тогда он показался мне глубоким стариком, хотя был, наверное, лет сорока с небольшим. Франц Хаальс родился в Тироле, родителей своих не помнил, а драться, по его словам, научился ранее, чем ходить. Проведши юность в подручных у швабского мастера мечевого боя и в совершенстве выучась носить баселард должным образом, то есть, между ног рукоятью, он пустился в странствия наемным солдатом императора Максимилиана. Не было такой страны среди владений императора, которую не посетил бы герр Хаальс, неся с собой смерть и разрушения. Франц был несгибаемый доппельзольднер – до тех пор, пока прямо в бою его не посетило видение отрока, преломляющего копье о собственную грудь, и он, образно говоря, перевернул свой меч острием вниз, обратив его в крест. Он едва не погиб, выжил чудом, вышел из ландскнехтов, закономерно сделался нищим, ибо не смог уже убивать – по совокупности ран не тела, но души, внезапно сделавшихся для него зримыми. Затем попал к францисканцам, отогрелся под солнцем Ассизи, подлечил раны. Там, в нижней базилике, посетило его откровение, которое он и пошел проповедовать по тем тропам, которыми прежде нес смерть, но уже в обратную сторону, от солнца Италии к Северному морю. А еще Франц писал книгу. Называлась она «Проповедь святого Франциска, несомая на острие меча, или Принуждение к миру».

– Пойми ты, Джон, – пояснил он мне, изложив свою упорную страсть, – скверна не в самом мече. Меч, клинок – благороднейшее из созданий человечьих. Скверна всегда в человеке. Скверна в том, как гадко владеют им испорченные люди, опошляя высокое искусство фехтования. Тут и до греха, твоя правда, недалеко…

А поскольку Франц, грубо говоривший на нескольких языках, включавших и наш, был не особо хорош в каллиграфии, книга – она существовала не только в его воспаленной голове, но и на деле – писалась руками тех мальчишек монастырской школы, которых только мог он отловить после занятий, подкупая своим дневным пайком хлеба или эля. Книгу Франц желал на латыни, и тут ему подвернулся я.

Когда он брал клинок в руки, я понимал, что такое благословение Господне. Тут его сломанное тело начинало петь, танцевать, парить. Единственное, что было мне невдомек – как отец Джейми допустил его присутствие в монастыре, его ежедневные, умопомрачающие бои с собственной тенью, ибо партнера у Франца, конечно же, не было; но кто я такой, чтобы о сем спрашивать настоятеля? Мы сошлись. Глубокое благочестие соседствовало в нем с цинизмом старого рубаки, измаравшего душу свою всеми способами. От того, что он говорил о людях, хотелось истребить род людской в зародыше – или изрядную его часть. Слог посланий его святого тезки причудливо сходился с текстами руководств по фехтованию в назиданиях Франца Хаальса.

– Брат Лев, пиши. Не то есть истинная радость, когда противник упускает твое намерение. Не то есть истинная радость, когда противник пропускает твое касание. Не то есть истинная радость, когда клинок твой проходит ему за ребра… думая так, согрешишь перед Господом рассеянностью. Но истинная радость бить его снова, не останавливаясь, и когда он упал – снова бить, до тех пор, пока не прервется в нем дыхание, и торжествовать окончательно. Во владении собой, но не чужой жизнью… вот истинная радость!

– Зачем ты здесь, Франц, так далеко от дома?

– У меня нет дома, мальчик. Я здесь, дабы нести силу Господню.

Временами бывший ландскнехт казался мне помешанным, но не тогда, как брал клинок в руки. А вскоре он стал требовать и моего участия в отработке схем для книги, сам сделав два деревянных меча.

– Отец Джейми, это дозволено?

Настоятель уже минут пять стоял на лестнице, ведущей в его покои, взирая на наши чертежи сходок, сделанные на осенней грязи – баселард против бастарда, против двух бастардов, против одного и даги; брови его были сведены к переносице, но иного неудовольствия на челе я не видел.

– Что? А! – он покосился на меня, потом долго взглянул на Франца. – Неужели не ясно тебе, Джон, что он болен? Что мне взять с больного человека? Это утешает его исковерканную душу и никогда не выйдет за пределы обители. Пусть пишет.

Он не запретил. И Франц возложил свою длань на мою, неблагословенную, именем Господа, и это было хорошо.

Ибо я обрел опору гневу своему, выстроил первую арку моста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю