Текст книги "Младший сын (СИ)"
Автор книги: Илона Якимова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
44
Я не думал о Флоддене. Мне не было никакого дела до того, что случилось там. Я думал о том, что лежало у меня перед глазами, а прежде было моим братом. Первое время я думал, что убил его сам – намерением, я ведь отчаянно хотел его женщину. Дьявол услышал и посмеялся надо мной, над моей братской любовью. Видение крови на моих руках преследовало меня и месяц спустя похорон, я просыпался в поту. При том-то, что мертвое тело не кровоточит, там, на ладонях, была только грязь от мокрого отцовского плаща. Потом мне рассказали, что командир авангарда не отступил, даже когда пал сам король, когда рухнули королевские штандарты, когда бежали разгромленные Хоумы, когда Суррей выкосил всех вокруг Босуэлла – Адам не мог отступить, ибо «стой и сражайся» Гордонов горело в нем негасимо. И я восхищался им за эту непреклонность, и ненавидел за мальчишество, с которым он оставил Агнесс беззащитной вдовой при годовалом наследнике графства. Беззащитной – потому что уже не среди нас, Хепбернов, была она в безопасности. Я видел это по лицам матери и братьев, когда молодая вдова объявила о своем решении вырастить сына в Хейлсе. Огонек в окне Западной башни, в ее окне, замигал и погас. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем, продрогнув не от ветра, я вернулся внутрь. Должно быть, настало время молиться и для меня, но я не мог.
Было так странно сидеть с ними тремя, когда даже отец Катберт заснул за чтением псалмов, голова его наклонилась на грудь и книга выскользнула, ударившись в пол… но никто не пошевелился, ни он, ни я, ни мертвые. Сидя на низкой скамеечке, прислонясь спиною к стене, я смотрел на них и смотрел, не мигая. Мне все казалось, что мы ошиблись – хоть сам же нес Адама – что один из них вот-вот встанет. Это меня не пугало, в отупении от горя и растерянности я горячо желал подтверждения того, что мы ошиблись.
Проклят человек, который надеется на человека. Я говорю это вслед за Иеронимом, но не так, как Иероним. Я надеялся на человека – и мир мой рухнул. Все, что мне было обещано – было обещано Адамом. Однако теперь его нет, и мне предстоит отстроить себя по кускам, от камней фундамента, из руин. Он был мне опорой, стеной, сколько себя помню. У него я мог найти утешение, у него – приют во всяком сомнении. Он был не только образец братства, но образец мужественности, на кого равняться теперь? Обе стороны мужества Хепбернов, духовное и земное, лежат по обе стороны от мертвого Босуэлла, также мертвы – дядья Адам и Джордж. Крейгс получил чудовищный удар по голове, епископ Островов нес на себе ран в десять раз больше, чем Господь на кресте. У меня отняли все образцы разом. За что это произошло со мной, не много-то видевшим счастья в жизни? Со мной, во славу братства пренебрегшим любовью к женщине и оскопившим себя? Я желал самопожертвованием отслужить ему и его детям, и вот… служить некому. От своры Хейлса, от логова первого Босуэлла осталась седая волчица и трое голодных щенков, мало понимающих, откуда раздаются крики загонщиков. Почему? Во мне было так много ярости, что только этот вопрос я и задавал до тех пор, пока не отупел от горя. Почему это случилось с нами, со мной? Мы ведь едва-едва начали жить, как подобает, под рукой Адама. Зачем надо было так все обрушить, Господи? Горячей, чем в ту ночь, я не упрекал, не молился никогда. Юности свойственна глубина отчаяния – пока сердце не омертвело и не опошлилось. Раз за разом поправляя фитиль в лампаде, я говорил и говорил… и когда небо над Тайном принялось менять цвет, все еще сидел, обессилев, прислонясь к последнему ложу Адама. И теперь уже говорил и говорил с ним. А потом припал, наконец, лицом к крупной мертвой длани в последней присяге верности. Сегодня мне стыдно вспоминать те слова, как больно бывает вспоминать признания первой любви человеку, давно растленному.
Но холод его руки проник в меня. И тут я внезапно понял: над нами ничего нет. Быть может, Бог еще есть – где-то там, наверху, далеко, но дьявола нет. Весь этот ад творим руками людей. Тот ад, которому стал добычей мой брат. Как истинный рыцарь, он пал не в сражении с англичанами, но в битве с несовершенством, со злом, с люциферством, которое те воплощали собой, со злом, которое воплощала собой война. И я, посвятивший себя церкви, чтобы уберечь его от своей руки, жалел, что не погиб вместе с ним. Любая смерть страшила меня тогда меньше, чем жизнь теперь – без руля и ветрил. Я не мог уйти, я словно прирос к месту, то была моя последняя ночь вместе с братом. Больше я не увижу его никогда – до Страшного суда, на который однажды нас призовут.
Оцепенение с меня стряхнул отец Катберт, проснувшись. Старик закряхтел, разгибая затекшую спину, бормоча латинские слова вперемежку с нытьем и руганью, подобрал с пола книгу псалмов, мерно кивая, забубнил под нос… Я вышел из часовни с сухим лицом, не обратив должного внимания на то, как отряд в две дюжины рейдеров струйкой вытек за ворота. На стене, теряясь в светлеющей дымке неба, замирал отзвук старого похоронного пиброха «Мы больше не вернемся», и в него вплеталась новая тема, все четче, все неотступней.
Покуда их не погребли, день словно бы не кончался.
Но длился, длился и длился. Перемежался восходом и закатом, рассекался трапезами. На стенах выли волынки. В людских умирали раненые. Приходила ночь. Наступало утро. Но это был все тот же самый день – так мне казалось – день, в который их привезли. И он не закончится, пока каменная плита не затворит гробницу. Кресло Босуэлла за высоким столом пустовало, а столы были вновь расставлены, как подобает. На первое утро Агнесс не вышла ни к завтраку, ни к обеду, но мать ее не поторопила, не послала за ней и служанку. Меж тем, пока мы – гарнизон в круглосуточной готовности – ожидали чужих, к нам пожаловали свои. Первым прибыл тот самый Джеймс Хепберн Уитсом, ректор Партона, клерк Его покойного величества. Маленький, худенький, похожий на черного дрозда. Обычно, разгневавшись, он чирикал. Сейчас же, напротив, был сосредоточен и хмур. Спорхнул с седла, не глядя, швырнул поводья конюху, запрыгал по ступеням в сумеречный холл Хейлса – к нам троим, под надзором матери бодрствующим за столом. Но я не помню, чтобы кто-то из нас ел. Скорей, мы исполняли ритуал для слуг, для того, чтоб кинсмены видели – в Хейлсе все идет своим чередом даже по смерти хозяина.
Уитсом цепко оглядел всех нас, остановился взором на матери:
– Примите мои соболезнования, леди Маргарет. Кузены… у нас много работы. Потрудимся!
Родич неглупый и весьма уважаемый, не зря же первый Босуэлл пристроил его ко двору и всячески подсаживал повыше, когда мог. Смотри-ка, не забыл, что с него причиталось. Ему прочили большое будущее при первой же освободившейся епархии, однако второй Босуэлл предпочел поднять брата, а не кузена. Я видел, как на меня посматривает Уитсом. Что ж, неплохой случай проверить родственника на совесть.
– Старый Джон шлет вам благословение, госпожа графиня, вам, и своим внукам, и правнуку. Но вести в Сент-Эндрюс доходят не так скоро, как в Эдинбург… Едва ли он знает, а действовать надо немедленно. Господь прибрал лучших, однако ныне они в мире горнем, светлейшем.
Леди-мать, не опуская глаз, не показав ни грана печали, смотрела ему в лицо.
– Я вижу только вас троих, кузены. Но где госпожа графиня младшая? И, что важнее всего, где мальчик? Где третий граф?
– Его нет в замке, – отвечала мать, глядя на сей раз поверх головы Уитсома. – Я нашла ему убежище… достаточно безопасное. А где моя невестка – так на то с нею Господь.
Ничего себе! Так вот о чем, видать, была струйка рейдерской партии, просочившаяся за ворота, запертые даже для своих! И тут же острая жалость вошла в меня, как узкий клинок мизерикорда, при мысли об Агнесс – она души не чаяла в сыне. Как хватило у нее сил дать разрешение? И как решилась мать подвергнуть старшего внука и единственного сына Адама опасностям послевоенных дорог Приграничья? Куда его увезли?
Все это мигом пронеслось у меня в голове, покуда Уитсом хмурился и попрыгивал между столов своим птичьим прискоком. Тут брат мой Патрик впервые за трапезу поднял глаза от миски фрументи, словно выйдя из сосредоточенной задумчивости, вообще-то ему несвойственной:
– Напрасно вы совершили это, матушка, не поставив в известность меня… нас.
И то, как он это сказал, его тихий голос, мигом рассказали мне правду о моем новом старшем брате. Но мать было не смутить вкрадчивостью громкоголосого обычно мастера Хейлса:
– Что ж, если и так, Патрик, то дело сделано.
Они обменялись взглядом, и тут мастер Хейлс первый опустил взор.
Быстро же засмердело. Но пока не было ясно, для кого именно она смертельна, эта опасность.
Вбежал, запыхавшись, молодой Бэлфур:
– Ваши милости…
– Чего тебе? – огрызнулся Патрик прежде, чем мать успела ответить.
– Теннанты из Престонкирк… желают видеть нового Босуэлла, принести присягу… и проститься со старым. А из Смитона пришел человек, те говорят напротив – присягать младенцу не станут.
– Ну, вот, начинается… – с досадой молвил Уитсом. – Напрасно вы, госпожа моя…
Но мать не намерена была слушать его увещеваний и встала, выпрямившись во весь рот, поманила к себе Бэлфура:
– Пусть присягают мне. Нам. Мастер Хейлс, – она бросила пронизывающий взгляд на Патрика, – не может быть опекуном племянника ввиду несовершеннолетия, однако примет присягу за него… его именем. Именем нового Босуэлла. Два Босуэлла ушло, но третий жив. И предъявлять ребенка мы никому не обязаны, хоть бы самому королю!
– Печать, – подсказал ей Уитсом. – Гербовая печать нового Босуэлла.
– Закажем. Вот Патрик этим и займется, вместе с тем, чтобы выправить бумаги об опекунстве на мое имя. Вы ведь поможете ему при дворе, кузен?
– Долг красен платежом, моя дорогая леди, а среди родни и вовсе не считаются такими вещами. Помогу. Но для того, чтоб воспользоваться неразберихой при дворе, надо действовать быстро. Вы продержитесь без нас, леди?
– Не в первый раз.
– Погребение состоится…?
– В Хаддингтоне, конечно. На четвертый день от нынешнего. Теннанты и правда должны проститься.
– Годится. Как мне нравится ваша рассудительность, леди Маргарет!
Он отвернулся и не успел заметить, как искривилось от судороги боли ее лицо. Затем Уинстон подпорхнул и ухватил за плечо Патрика, словно и впрямь дрозд вонзил клюв в ухо мастеру Хейлсу:
– Собирайся назавтра, поедешь со мной. Сегодня за мной месса памяти павших. А ты, Джон… написал бы ты письмо к настоятелю в «Светоч Лотиана», ежели еще не догадался… тебе есть на что спросить благословения.
И в ответ на мой непонимающий взгляд добавил:
– По чину ты имеешь на это право, но по возрасту… Реквием придется служить тебе.
45
Стало быть, я сам должен и хоронить его. Эта мысль ошеломила. Ее следовало обдумать и разделить – конечно же, с ним самим. И я отправился обратно в часовню. Я жил в часовне Хейлса в этот приезд куда больше, чем собственно в самом Хейлсе. И из часовни выходил наружу – в мирскую жизнь. Так мне и предстоит жить дальше, ибо я сам это избрал. Однако мирская жизнь слишком резко вторглась в мои дальнейшие планы.
Я прибавил масла в лампаду перед образом Богоматери, обернулся к брату и сразу понял, что изменилось. Здесь больше не было его души. Только расколотая оболочка тела, скорлупа плоти. Но птица из нее отлетела. Почему же так коротко? Почему ему было отпущено так мало времени? Так ничтожно времени – насладиться молодостью, властью, богатством, мощью имени и тела, ласками молодой жены? Я сел в изголовье, долго смотрел в лицо. Нет, он не казался спящим – ненавижу эти слова о мертвых. Он был уже не здесь. Оставалось только силой памяти, силой любви, которая не престанет, силой минувшего братства вызвать дуновение его души напоследок.
– Ты не против? – спросил я его. – Наверняка ведь буду запинаться, а ты не встанешь уже, чтоб в ответ подшутить надо мной.
Он молчал.
– Прости меня. Я этого не хотел. Если бы не Флодден, я бы принял постриг в «Светоче Лотиана» – и пусть бы Уитсом сел в Брихине. У него получится лучше. Я ведь не могу смотреть на нее, чтобы не желать. И с этим… с твоим мальчиком. Я найду его и поставлю на ноги. Не лучше, чем мог бы сделать это ты, но уж не хуже, чем полусредние. Тем еще предстоит поставить на ноги себя самих. Я приду в миг, когда он будет больше всего нуждаться во мне. Он станет лучшим из Босуэллов и самым ярким. Как звезда, восходящая на Западе, как смерть сама, в которой ты пребываешь – в той яркости, и ты в нем воскреснешь прежде собственно воскресения. Мать хотела как лучше, а сделала как всегда. Не станем ее винить.
Кто бы послушал меня в тот час, решил бы, что я безумен. Но горе часто грешит безумием.
– Вскоре мы простимся, но после станем сражаться за тебя, Адам. Сражаться за всё твоё, что осталось беззащитным – за земли и за дитя. Так я вижу. Попроси там наших, чтоб помогли, потому что здесь сил явно недостаточно.
Я смотрел, смотрел, смотрел на него… на белое, словно восковое лицо, на сомкнутые веки, сизые губы, на приглаженную темную волну волос. Да, здесь больше ничего нет. Я говорю с камнем. Повернулся и, не оглядываясь, пошел к дверям. В конце концов, то, что мы говорим мертвым, мы всегда говорим только для себя, уже не для них.
Взялся за кольцо двери, толкнул ее, тяжелую, из черного дуба, с гербовой резьбой, шагнул за порог, затворяя…
Агнесс едва не сбила меня с ног, когда я обернулся. Занятый своими мыслями, я не слыхал шагов. Она явилась на лестнице, запыхавшись, со съехавшим к затылку чепцом, держащемся на одной булавке… она была в багровом. Хейлс не успел переодеться в траур. За спиной ее в отдалении маячила камеристка молодой вдовы, на лице Энн было написано глубокое негодование. Значит, всё знают. Должно быть, повидалась со старшей вдовой. И тут меня осенило… «Так на то с нею Господь», вон оно что! Агнесс вовсе не давала согласия на то, чтоб расстаться с сыном, ребенка у нее украли! Гнев, желчь и горечь поднимались во мне, ибо я был одной крови с теми, кто пожирал женщину, которую я люблю.
Она смотрела на меня с такими отвращением и ненавистью, словно хотела убрать с дороги единым взглядом, словно боялась замарать полу платья, находясь на узкой лестнице рядом со мной, словно желала, чтоб я провалился сквозь землю, освободив путь к тому, кто еще выслушает ее… и только я знал, что говорить ей там больше не с кем. Потому что его нет. Потому что теперь я за него.
А еще мне показалось, что тем взглядом она просила пощады.
Я заступил ей дорогу и сказал. Первое, что лежало на сердце – оно и вырвалось:
– Я не знал. А если бы и знал… мою мать не может остановить никто, если она что-то задумала. Скорей всего, мальчика увезли нынче ночью.
– Она опоила меня, старая ведьма! – никогда в жизни не слыхал я от своей кроткой невестки такого голоса.
Сердце билось где-то в висках, но сотрясало грудь. Я беседовал с ней!
– Вы недобро говорите о моей матери. Но я вам прощаю ради нашего общего горя.
И зачем я это сказал?
– Ради общего⁈ Деверь, да будет вам! Что вы знаете о моем горе? И что еще было в моей жизни, кроме Адама? – одно резкое движение оленьей матки в загоне, и чепец слетел, волна волос захлестнула ее шею и плечи, а у меня захватило дух от того, как кровь ударила в голову – и в чресла.
Боже мой, только бы она не заметила! Но Он услышал, она не заметила и продолжала:
– Верно, мой сын! Вы лишились брата и дядей, а я утратила не только мертвых, но и живого!
– Ему не причинят зла, – я сам не очень-то верил в то, о чем говорил.
Верней, я даже не слышал себя. Я сгорал от желания к жене брата, которого сам должен был отпевать. Я только смотрел на нее. И этот мой взгляд, как ни странно, утишал бурление в ней гнева и горя.
– Откуда вы знаете? – спросила горько. – Ваша мать терпеть меня не может, Адама больше нет, вы отняли плоть от плоти моей, лишь бы вся власть осталась в семье… откуда я знаю, что станет с моим ребенком?
Вот, еще немного – она заплачет, и я не вынесу. Сделаю что-то, что слишком полно явит ей подлинную природу моего сочувствия. Не отдавая себе отчета в творимом, я взял ее руку и…
Ничего не случилось.
Я держал ее руку в своей, не смея дышать, затем склонился, коснулся ее губами.
Я, пастырь, я, священник, епископ, кому должно склонять голову только перед Христом, склонялся перед любовью, но, Боже мой, мне ведь было пятнадцать! Впрочем, и вся жизнь моя после этого поцелуя была для любви, но не для Христа. Mea culpa. Поцеловал тонкие пальцы, погрел дыханием, поцеловал снова.
– Я постараюсь помочь вам, сестрица.
Столкнувшись посреди двора, леди-мать и леди-невестка разлетелись, как две кометы, от этого удара, в разные концы Хейлса. Агнесс упала и сгорела в часовне, мать вознеслась в свои покои в Восточной башне. Видно, бессонная ночь была тому причиной, что я направился к ней в логово – будь я в рассудке, повременил бы. И горю, и ненависти всегда нужно время – выстояться, осадить яд. Неизвестно, шел я за утешением или с вопросом, ведь нам не выпало поговорить с леди-матерью с той поры, как вернулся Адам и с ним – Треквайр, епископ и Крейгс… Треквайра забрали его люди, увезли хоронить домой, то же стало с телом Синклера, однако у нас овдовела не только тетка, но и сестра – гневная и хищная Джоанна. Одно утешение, Мардж находится на севере, вдали от треволнений войны, совсем неуместных в ее положении – и ее супруг жив, какой бы он ни был. С этими мыслями поднимался я по винтовой лестнице башни, где верхние покои теперь были гнездом матери, так и не переселившейся за год во вдовий дом Крайтона. Я взбирался, почти не глядя под ноги – каждая ступень тут была изучена мной до щербинки – потому и не запинался. Мой братец Патрик всю жизнь отдельно меня терпеть не мог за легкий, бесшумный шаг… А потом я остановился передохнуть под дверью, размышляя, не разумней ли будет все же подняться еще выше, к себе, и прилечь хотя бы на полчаса. Ни утешения, ни вопроса в таком состоянии ума донести до нее я бы не смог.
Но у меня ведь талант останавливаться за дверью.
И едва положил руку на резную панель, чтоб толкнуть и войти, как услыхал приглушенный голос матери:
– Это же было три года назад?
Внутри завозилось что-то, словно большая сова шевелилась в дупле, раздалось бульканье настоев, наливаемых в склянку:
– Выпейте, госпожа. До годовщины еще больше одной луны.
– Я не о том. Три года со дня свадьбы моей дочери. Неспроста это, Элспет.
– Все на свете неспроста, моя госпожа.
– Да. Но… три года с того нашего разговора. И я с тех пор бесконечно проживаю осень, из которой мой муж…
– Отправился вслед за девчонками Драммонд! – прокаркала Элспет. – Туда ему и дорога. Вы долго терпели, моя госпожа, и хорошо, что тогда наконец вступились за мастера Джона.
Меня как громом ударило. Я стоял, похолодев. Вздох матери, раздавшийся следом, разорвал мне сердце:
– За этот грех я и поплатилась. Не зря мне вернули мою вину телами три года спустя. И, Господи милосердный, пусть это будет Твое последнее воздаяние…
Я убрал руку с дверной панели.
Наверное, мне все это снится после ночи бдения.
Такого просто не может быть.
Но к моменту, когда я, цепляясь за толстую веревку поручней, сполз на двор, голова уже обрела способность мыслить. Осторожно, мелкими шагами, чтобы не взболтать и не стошнило, я вынес себя на берег Тайна через те ворота, что возле кухни. Пусть бы и стошнило – вдруг полегчает? Поскользнулся пару раз, спускаясь к воде. Адам всегда так делал, когда искал ответ на свои вопросы – шел за ответом к Тайну. Вот теперь и я… эта мысль меня странно успокаивала, словно водокруты на серой воде впрямь могли дать мне решение. Я стоял, смотрел и дышал – долго, медленно. Люди не то, чем кажутся. Разве в этом есть какая-то новизна? Так было и так будет всегда. Нужно научиться смотреть на камни в ручье, отделяя от взгляда искажение форм, даруемое водой.
Вот то же самое и с людьми.
Мне нужно было подумать. Мне крепко нужно было подумать.
Род утратил старших мужчин, семья обезглавлена. Тетка, невестка, сестра овдовели. Племянник исчез. Братья похожи на псов, которым нельзя ослабить строгого ошейника. Моя мать убила моего отца, чтобы защитить сыновей. Так вот откуда было торжество в ее лице на поминках первого Босуэлла! Я закрыл глаза, отчаянная мысль верещала в висках, как иволга в клетке, без всякой отчетливости. Со стороны, вероятно, казалось, что я молюсь. А мне нужно было подумать, как поступить, но я не успел. Господь не был намерен давать мне передышки.









