Текст книги "Младший сын (СИ)"
Автор книги: Илона Якимова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
48
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, сентябрь 1513
Осмелел ли я? Поглупел? Словом, я открыл, что могу оказывать Агнесс мелкие услуги, совместимые с моим саном и определяемые степенью родства. Более того, именно благодаря сану услуги эти не выглядели в глазах окружающих чем-то неподобающим, но сан как бы их освящал. Не прошло и трех дней, как касаться ее руки показалось мне совершенно естественным. Скверным тут было вот что: сладострастие у Хепбернов в роду, как у иных родов в крови благочестие, а постился я в этом плане давненько… Боже мой, как тяжко мне приходилось. Желать – и кого? Вдову, да еще невестку. Так было, к стыду моему, и в тот день тоже. В день, когда мы вернулись в Хейлс без Адама – теперь уже навсегда.
Действительные поминки – всегда молитва, они осуществляются мной ежедневно, и это четыре имени, Адам, Маргарет, Патрик, Агнесс, но тогда, глядя на разгульное язычество Хейлса, на тризну, я думал только о том, как прав был приор Джон, мой крестный, повелев деньги на помин души раздать нищим, а самого себя похоронить в часовне у францисканцев Сент-Эндрюса, под безымянной плитой, дабы каждый мог попирать прах, ни чтобы ни одна стопа не коснулась нашего имени… Я, когда подойдет срок, распоряжусь так же. Я пережил всех, кого любил, по мне горевать некому, у священника нет семьи, кроме Семьи Небесной. Нам надлежит не привязываться, это и к лучшему – всякий раз, как нарушал это правило, я получал новую рану. У меня их не пять, как у Искупителя, но четыре, и все кровоточат до сих пор.
Столы ломились, но людей за ними не было. Верней, мертвые, они были средь нас. Я ощущал их, стоящих вокруг меня, за моим плечом: смех дяди Джорджа, грубоватые шутки Крейгса, тепло объятий Адама. И тем больней было осознавать, что всё это – обман чувств, ропот обожженной потерей души. И какая разительная перемена в лицах живых сравнимо с поминками первого Босуэлла! Не было ваутонских, и с ними ушли люди Крейгса – теперь Лафнесс их вожак. Был двоюродный дядя Хепберн Уитсом, отец кузена Джеймса – белый, как лунь, старик, с трудом сошедший с седла. Был хромой Джон Хепберн Бинстон, еще один двоюродный, которого все за глаза звали Рубцованным Джоном, отец кузена Патрика. Кузен Патрик был тоже – присланный от старого Джона с соболезнованиями и благословениями из Сент-Эндрюса – все такой же жирный в теле, с блудливыми глазами, за полдня перелапавший всех прачек Хейлса. Джеймс Уитсом отслужил мессу в нашей часовне, наполненной, кроме дыма ладана, клубами дыхания нескольких десятков человек, набившихся в нее плотно, словно в тесноте менее ощущалось сиротство, разрозненность рода. Мы восславили вечный покой и там, на их могилах, и здесь, где они родились, а теперь следовало отпустить их души в небеса и самим жить дальше. На окончание мессы пошел первый снег.
Для того и предназначены тучные поминки, как бы ни претил мне обряд – для того, чтоб говорить, как о живых, о тех, кто ушел. Старики вспоминали, вспоминала леди-мать, за старшего что-то говорил Патрик, слово дали, как равным, и простым рейдерам Хейлса, тем, кто видел бойню Флоддена, но выжил… тогда прозвучало многое о том, кто как сражался, кто как погиб. Братья Алекса Хоума сидели бледные, переживая заново близость собственной смерти, по лицу Агнесс катились слезы, она их не вытирала. Сам Алекс был мрачен, и желваки проходили у него на скулах – и посветлел лицом, только взглянув на вдову моего брата. Я же заметил это потому, что и сам смотрел на нее неотрывно. Было в глазах Алекса то, что я ни с чем не спутаю – плотский голод мужчины, не имеющий ограничения, равный по силе только его отваге.
Тут пришло и мне время говорить. Во всяком случае, так сказал Уильям, и я встал с чашей в руке. Не знаю, что на меня нашло – своих слов не было еще с реквиема в Хаддингтоне, и потому вновь вернулись эти.
Восхваляем Ты, мой Господи, со всем Твоим творением, начиная с господина брата солнца, который есть день и которым Ты освещаешь нас. И сам он прекрасен и, излучая яркий свет, несет знак от Тебя, Всевышний. Восхваляем Ты, мой Господи, и за сестру луну и звезды, которые на небе Ты сотворил яркими, драгоценными и прекрасными. Восхваляем Ты, мой Господи, за брата ветра и за воздух, и облака, и ясность, и всякую погоду. Восхваляем Ты, мой Господи, за сестру смерть телесную, которой никто из людей живущих не может избежать. Блаженны те, кто примут это в мире, потому что Тобой, Всевышний, увенчаются.
В тот день, мир душе его, полной противоречий, я понял, о чем мне давным-давно сказал покойный епископ Островов – что монах есть воин превыше иных мирских, ибо оружие мое было слово, и им я побеждал смерть.
Опустился на лавку в молчании, а когда над столами вновь поднялся ропот голосов, понял, что и все они – а не только я – отпускают ушедших. Но смотрел только на ту, для которой и говорил, на нее, потерявшую мертвого и живого. Кто-то из бинстонских обратился ко мне, но говорить с глухим сложно, и тогда полусредний, теперь уже – полустарший, вывел меня из божественной глухоты к мирскому.
– Да что с тобой, Джон?
Это обязанность такая у нашего Уилла – толкать меня под локоть на семейных трапезах так, чтоб изрядная доля вина из кубка выплеснулась в еду. Я подавился желчью, но прошипел:
– Ты посмотри только, как на нее глазеет Хоум.
А он не глазел – он уже владел ею, нашей женщиной, женщиной фамилии Хепберн. Уилл проследил мой ненавидящий взгляд, изумился:
– Вот же сукин сын!
Потом поднялся, неторопливо, вразвалочку двинулся за спинами гостей, шепнул пару слов Патрику. Я тоже встал, шагнул, наклонился к ней:
– Пойдемте, сестрица!
Вскинула взор, с огромным облечением выдохнув:
– Благослови вас Бог, Джон!
О, это уже куда лучше, чем «а-это-вы-Джон».
Алекс Хоум проводил нас голодным взглядом, но сорваться вслед не подумал – слишком явно наблюдали за ним Уилл и Патрик. Я поднялся за ней вплоть до покоев в Западной башне, хотя ничто не оправдывало подобного приближения, и там, у самой двери, она, обернувшись, сама ухватила меня за рукав:
– Джон, вы обещали мне… помните?
Теперь, когда его погребли, она думала только о мальчике.
Помнил ли я? Конечно.
На третий день после похорон она вышла в холл. Белая – в черном. Черный чепец на огненных волосах, черная вуаль чепца, вырез платья затворен партлетом, ни одного украшения ни на корсаже, ни на поясе. Даже мать, окинувшая ее пренебрежительным взором, не смогла найти, к чему прицепиться. Но Агнесс и не было никакого дела до нее, до ее взглядов. Вышла в холл, затем отправилась в часовню, затем снова в холл, затем на берег реки. Бродила, как тень, как неупокоенная душа, взад-вперед, и за ней трусила ее камеристка.
Я, наконец, не выдержал этого зрелища. Перехватил ее в метании за кисть руки, ощущаемой мною под пальцами как живая птица, велел:
– Пойдемте.
Даже не спросила – куда, настолько была не в себе. Привел обратно в холл, усадил у огня, поставил под ноги скамью – поближе к камину, чувствуя себя ужасно неловко. Мне ни разу не приходилось ухаживать за женщиной подобным образом, и я старался не думать о том, кто именно рядом со мной. Просто молодая страдающая вдова. Она вся была ледяная. Взял за руки, сел рядом:
– Говорите.
И точно тоном отца Джейми сказал это. Если оружие мое – слово, и прикосновение исцеляет, так почему бы не для ее? Агнесс подняла на меня потухшие глаза, и они засияли – так огонь смотрит сквозь пепел на своего создателя, на человека:
– Вы же… вы же можете исповедовать, Джон?
– Я⁈ О! Нет. То есть, да… но зачем это вам?
Ох. Меня бросило в жар. Да это куда хуже, чем телесное притяжение – соприкоснуться душой. Я боялся не устоять. Но еще более того я боялся узнать те тайны, что были между ней и братом, узнать что-то такое, что разуверило бы меня в святости их любви. И отпустил руки невестки:
– Помимо прочего, исповедь не должна быть доверена ушам всех присутствующих.
Бросил взгляд через плечо. Энн, ее камеристка, воинственно шмыгнула носом и отступила на пару шагов.
– А у меня нет тайн, – Агнесс вздернула подбородок, – ни от нее, ни от вас… вы сами сказали мне «говорите».
– Я имел в виду – говорите о том, что вы потеряли. Что ищете теперь. Исповедь я у вас принять не могу – не по сану, но по опыту. Не мне мерять ваши грехи и давать вам совет, давать отпущение. Просто говорите, сестрица.
И даже если никому неведом подвиг моей любви, он есть, и дорог мне тем, что был.
И тогда она, наконец, заплакала.
49
– Я исторгну тебя из семьи, если ты посмеешь еще хоть раз подойти к этой девке.
Если кому и не составляла тайны моя запретная страсть, так это леди-матери. Как всех нас, она знала меня до донышка души, казалось, видела насквозь – несмотря на все возведенные мною преграды для постороннего взгляда. Или в вине своей я подозревал в ней умение читать в душе, никакой смертной несвойственное, а ее вела ревность и ненависть, даже теперь, даже после смерти Адама? Вот уж не знаю. Мать пыталась выпроводить меня в святую обитель, но я прилип к Хейлсу, к Агнесс – держал ее за руки, то была весна моей любви. Есть у меня свойство, необходимое всякому исповеднику – со мной легко откровенничать. Агнесс и говорила только со мной, больше ни с кем из семьи, проводила время только в часовне, помимо своих комнат. Я начал верить, что мне удастся обуздать греховные чувства к ней, безболезненно заменив их братскими. Когда объект страсти недоступен, то наиболее желанен, но стоит поговорить с женщиной четверть часа – и жало желания притупляется, она становится обычной, становится как все. А я, в гордыне моей, обычных и не желал.
– Джон, Джон, вы обещали, помните?
Она думала только об одном, лихорадочно и неотступно мысли ее возвращались к одному и тому же. Маленький Патрик, их сын, наш граф. Она ведь даже ходила к матери, унижалась, признала ее правоту. Отказалась от своей воли, обещала во всем поступать сообразно желанию леди. Просила только позволения узнать, где сын, только навестить. Получила отказ. Затем уже обещала подчиняться и во всем. Рыдала. Она – и рыдала на коленях! Угрожала уехать, отправиться на поиски самолично…
– Скажи этой дурочке, – после одного такого разговора с досадой молвила мать, – что первый же ее шаг за ворота Хейлса закончится в объятиях Лафнесса. Хотя кто знает, возможно, она и мечтает туда попасть! Не говоря уж о том, что она поставит под угрозу и жизнь ребенка…
Она поверила мне вновь – и принялась выжидать, снедаемая мучительным беспокойством, словно горячкой. Вся жизнь Агнесс теперь строилась вокруг единой мысли, единой молитвы, единой цели.
Только через полгода я узнал это для нее.
Еще не минуло и десяти дней, что мы прожили без второго, но с третьим – и отсутствующим – графом. Патрик вместе с Уитсомом отбыли в Эдинбург, и дела их там обещали быть хлопотны. Уилл мрачно слонялся по двору, тщетно ища себе толкового занятия – и не находя его, возвращался в холл, садился править кинжал – это времяпрепровождение всегда настигало его в минуты безделья. Мы все ждали вести – вести самой главной, об утверждении опеки леди-матери, вдовой графини Босуэлл, над сыновьями и внуком, и над людьми и землями последнего. Но также мы ждали и вести о разрешении от бремени нашей Маргариты – там, далеко на севере, в Ангусе, куда муж отвез ее незадолго до Флоддена. Печать нового Босуэлла уже заказана чеканщику, докладывал мастер Хейлс, однако в столице неразбериха, сколько времени потребуется на утверждение опеки – одному Господу ведомо. Оно и понятно: короновали нового Джеймса, пятого по счету короля Шотландии этого имени, этой династии – короновали спеша настолько, что короной годовалому мальчику послужил браслет его матери. Смута, смута, смута назревала в стране, в которой выкошена вся зрелая часть баронства и лордства, смута вокруг трона, и первым заводилой был граф Арран, следующий за младенцем Джеймсом наследник престола… если, конечно, беременная королева не родит последышем еще одного. Словом, мы ждали гонца, и в тот день на дороге меж деревьев действительно показался гонец, спешащий к подъездному мосту. Со стрелковой галереи было хорошо видно, как он торопится. С лязгом поползла вверх воротная решетка, забота и гордость первого графа Босуэлла. Однако всадник был не в наших цветах – синий и красный. Зятек, почему-то подумал я, и не ошибся. Это был гонец Дугласов. Ну что ж, в такие дни соболезнование и помощь приемлемы даже и от них, горе и горы сводит вместе, перекидывает мосты через провалы – кроме, разве что, таких глубоких расщелин, как наша Джоанна. Всадник был один, он проскочил в ворота, обменялся парой слов со стражей, воровато озираясь, шмыгнул через двор в Восточную башню к матери. Я увидел, как повстречавшийся ему на дороге из холла Уилл остался стоять с замершим лицом – и тут же все понял, еще прежде, чем Уилл пересказал мне.
Господу, старому стервятнику, оказалось недостаточно скорбей.
Умерла Маргарет.
Наша Мэри-Мардж.
Он взял двоих. Я лишился именно тех двоих, кого любил больше всего на свете.
И холм возле Хейлса, дверь моего детства затворились навсегда.
Все, что нас не убивает, всего лишь только не убивает нас – и всё.
Остальное, что вам скажут – обман.
В тот день меня не хватило утешать любимую, я поднялся к матери. Ни одного шороха не было слышно за ее дверью. Я и сам замер, словно замерз. Зачем я пришел сюда? В ожидании, что она скажет мне – я ошибся? Всё та же нелепая надежда, что в часовне над мертвым Адамом, но теперь у меня уже не было сил. Все случилось слишком быстро, коротко и безжалостно. Одной и той же рукой Господь подрубил корни и отсек ветви. Неужели мы вправду прокляты – за свой гнев, за нечестивые страсти, за жадность и похоть рода? За отравительниц и человекоубийц?
– Входи, Джон.
Я не стучал. Она, услышав меня, поднималась с колен, с молитвенной скамеечки, в руке ее, сдавленные мертвой хваткой, скрипели бусины черных четок. Оркнейский камень, матовый, с белыми снежными хлопьями, с серебряным распятием – наследие ее матери, Анабеллы Стюарт, графини Хантли, принцессы. Здание благополучия, воздвигнутое яростью и жестокостью Патрика Хепберна, обустроенное руками и бурным духом Маргарет Гордон Хепберн, рассыпа́лось в прах. Хейлс никогда не будет прежним, и двое ее детей мертвы. Я боялся взглянуть в лицо Ниобеи, но глаза ее были сухи. И потому спросил первое, что только смог:
– Вы поедете к ней?
– Как я могу? Патрик в Эдинбурге. Полагаешь, Уилл справится с обороной Хейлса? Особенно, если к стенам подойдет Лафнесс и… мало ли у кого хватит ума открыть ворота. Предатель сыщется всегда. Пока я здесь – Патрику есть куда вернуться, и его возвращение будет безопасным.
– Только поэтому?
Она помолчала, а когда заговорила вновь, ее голос не был прежним – тише и глуше:
– Ты же понимаешь: они ее похоронят прежде, чем я достигну границ их графства. И… я не хочу увидеть ее мертвой, когда еще помню живой. Увидимся в мире горнем. С ней и с моим вторым внуком.
Мардж не смогла разродиться, умерла вместе с младенцем. Откуда матери известно, что именно внук? Или те рассекли ей чрево? Меня мутило.
– Ступай. Оставь меня одну.
Я повернулся к дверям. Она же стояла лицом к окну, чтобы я не мог посмотреть в это лицо. Видна была только рука, сжимавшая четки.
– И, Джон…
– Что?
– Ты сделал здесь всё, что должен был. Уезжай.
Гнев ее не так затрагивал меня за живое, как этот безжизненный голос. Я знал, что она хочет сказать: что справится без меня. Весна моей любви завершилась, имея в себе разве что четыре дня. Что проку длить ее? Затянутое расставание вдвое больней. Я знал, что Агнесс не будет принадлежать мне никогда, нечего и надеяться. Мне было так холодно, что ладонь, которой я опирался на внешнюю стену, выйдя на двор, ощущала тепло камней.
А там, в клетке двора, бродила тоненькая фигурка в черном – от Восточной башни до Западной, от тех ворот на воду, что возле кухни, до потайного хода на Тайн – и следом за ней, перескакивая через лужи, торопилась круглая Энн, что-то возмущенно на ходу бормоча. И от всего этого веяло такой смертной тоской…
И я приказал седлать.
50
Шотландия, Мидлотиан, Эдинбург, Босуэлл-корт, октябрь 1513
Тысяча пятьсот четырнадцатый. Более глупого года – глупого и жестокого – я не припомню, разве что вот тысяча пятьсот сорок третий. И тот и другой начались с предшествующей осени в бессмысленном кровопролитии – что вне Шотландии, что внутри нее.
Ворота моих францисканцев распахнулись вновь. Кузен Уитсом, которого я навестил в Эдинбурге, признал мое решение правильным: не соваться на север, сейчас, когда со смертью Маргарет оборвалось наше родство с Дугласами. Вот, должно быть, исходит на желчь Ангус, поняв, что сам подсадил на епархию в сердце своего графства кровного врага… Шестым графом Ангусом стал именно наш бывший зять – отец его лег на Флоддене, дед «Кто-рискнет» умер в начале октября. Молодой вдовец во главе огромного, лютого рода… даже собственный дядя, ехидный Гэвин, не признавал в нем ни ума, ни воображения – куда-то его теперь занесет?
– Но ты – епископ, Джон, – попрыгивая взад-вперед перед камином, молвил Уитсом. – С этим он ничего не сможет сделать, если только ты сам не подашь повод написать в Рим. А ты его не подашь. Но вот устранить грубой силой… да так, чтоб не осталось следов…
Мы по-прежнему собирались здесь, хотя из каждого угла попахивало мертвечиной. Мастер Хейлс, угрюмо напивающийся каждый вечер, смотрелся в городском родовом гнезде мелким и пошлым захватчиком. Кабинет и спальня первого Босуэлла благоговейно пустовали. Кажется, там и перо оставалось все так же брошенным на столе, словно лорд-адмирал только что вышел – уже три года подряд.
– Пусть только попробует! – Патрик едва ворочал языком.
Уитсом взглянул на него с оттенком брезгливости:
– А он и не будет пробовать. Сделает. Не забывайте, кузены, если умным Ангуса никто никогда не называл, так бесстрашия и дерзости ему не занимать. А есть ведь еще и Дуглас Килспинди. Словом, не езжай в Брихин, Джон, благо до утверждения в должности де-факто тебе надо достигнуть двадцати семи лет… и не мешало бы продолжить ученье – не для монашеской жизни, но для жизни человека просвещенного. Если не сейчас, то после мы еще восстанем из пепла.
– Так что же, в Сент-Эндрюс, к деду?
– Было бы самым правильным, но не теперь. Он, слыхал я, снова решил биться за архиепископство… одолеет – вот там и навестишь. А не одолеет – посмотрим, как быть.
Огонь камина поджаривал нам сутаны, в беседу вклинивалось ровное сопение моего старшего брата, спящего в кресле. Я посмотрел на кузена:
– И так он всегда?
– Большую часть времени. Но если я правильно понимаю госпожу графиню, вашу матушку, Патрик не задержится в Хейлсе. А дорога на запад ему живо выветрит хмель из башки, коли захочет остаться в живых. Главное сделано. У нас есть это, – и тонкие пальцы королевского клерка Уитсома выудили из кожаного кошеля крохотный круглый предмет.
Я разглядел на нем шлем рыцаря с плюмажем, львов, стропила, розу и якорь – намек, что наследственное лорд-адмиральство мы тоже никому не уступим. В годовалом возрасте мой племянник уже обладал изрядным количеством высших титулов страны, и дело семьи – сохранить ему их до достижения графом совершеннолетия.
– Печать третьего графа Босуэлла, – подтвердил Джеймс Хепберн Уитсом.
Шотландия, Мидлотиан, Эдинбург, «Светоч Лотиана», октябрь 1513 – март 1514
Я помню только те дни, когда ворота «Светоча Лотиана» открывались для меня, но не затворялись, ибо, покидая обитель, не оборачивался никогда. Со скрипом, нехотя, темные створы мореного дуба, покрытые прихотливой резьбой… сколько раз я приходил сюда за эти пять лет? Пять лет моего пути – куда же? Я не видел перед собой огня, и позади меня был мрак, была смерть.
– Это, вероятно, испытание мне от Господа – отпускать тебя, – сказал отец Джейми, бегло взглянув на меня, вошедшего. – А после и принимать обратно. Не хочешь ли рассказать, что было?
Он не предлагал исповеди, да у меня и был назначен другой исповедник из братьев. И я молчал.
– Среди скорбей тебе выпало и бремя, Джон, как я слышал?
Интересно, что мое возвышение до епископского престола он понимал исключительно как камень на щиколотке. И еще – как огромный труд. А мне тогда так не казалось. Правду сказать, я и совсем забыл о своем возвышении. Флодден и четыре смерти в семье кого угодно заставят пренебречь делами мирскими.
– Хотел бы я знать, понимаешь ли ты, сколько тебе еще расти и расти до… не до двадцати семи, когда ты будешь действительно рукоположен в сан, а до высоты этого плуга – предстоять за вверенные тебе души. До чего ж суетный, алчный обычай…
– Что?
– Назначать епископами мальчишек, более годных по возрасту служить пажами.
– Можете верить, отец Джейми, я поста этого не искал.
– Верю, хотя бы потому, что его искали многие, кроме тебя. Не стану спрашивать, намерен ли ты отказаться…
Я глядел в сторону, не на него. Иногда настоятель францисканцев был крайне докучным собеседником, ибо видел меня насквозь, а я таких людей не люблю.
– … и принять монашеский обет, как предполагал ранее. Прежде.
И я молчал.
– Хорошо. Господь тебе судья и направитель. Ступай. А завтра начни со скриптория и школы.
На другое утро я очнулся в своей старой келье, словно пропойца – от хмеля дурного сна. И горько жалел, что не могу думать, будто вся эта осень мне привиделась. И потянулись дни. Скрипторий, больница, библиотека, штудии. Латынь, греческий, французский. Комментарии к житию Св.Франциска. Блаженный Августин. Иероним. Святые отцы и Екклесиаст. Рыбные садки с карпами, зарывающимися в ил на зиму, и кузня, где снег, влетая в распахнутую дверь, шипел, плавился на наковальне.
– Как же мне не хватало тебя, мальчик мой! – обрадовался Франц. – Расскажи-ка, как мы их положили?
– Да, видишь ли, они положили нас…
Вышло так, что исповедовался я в тот раз бывшему ландскнехту, и он, покачивая головой, внимал мне, полный печали, а после перекрестил. И шли дни – день за днем, неотличимый от предыдущего, но что-то жгло меня изнутри. Все больше понимал я отца Джейми, все чаще в душе соглашался с ним – что напрасно выхожу из монастырских стен. Ни одно возвращение в Хейлс не приносило мне доброго, напротив – я приползал в обитель, покрытый ранами если не телесными, то духовными. И всякий раз грязнее, чем был. Приграничье никого не отпускает праведным, всяк замарается, сколько сможет. В стенах обители мне казалось, что мелькавшие надо мной куски яркой, насыщенной жизни – как раз-таки только сон. Временами этот сон становился невыносимым, и тогда я удваивал число прочтенных за день молитв, пусть и сказанных про себя. Но помогало плохо. Мне стало не хватать молчания и монотонности монастырских будней с их маленькими шажочками и крохотными свершениями. Я погружался в спасительную тишину, как в воду, сидел в ней, закрыв глаза. Но и на дне таились свои демоны.
– Я больше не могу.
Я ложился крестом на пол в алтарной части главного монастырского храма и впитывал телом ледяную тьму, из которой пришли, куда мы все и вернемся. Но и это тоже не помогало… там меня и находил близ заутрени отец Джейми, всегда являвшийся в храме первым.
– Джон, ты должен.
– Я не могу, отче.
– Ты должен.
Меня накрыло примерно месяц спустя, когда, казалось бы, пора закончить оплакивать. Старших я отпустил, про Адама не мог и подумать, но Маргарет была моей уязвимостью. Она понимала меня лучше всех, и пока была надежда приникнуть к ее смеху, слезам, к ее молчанию, приникнуть хотя бы в памяти – я мог держаться, но тут земля ушла из-под ног. Там, в Хейлсе, над телами мертвых я стоял, и даже давал утешение близким, но тут, облеченное молитвой, горе сбивало с ног. Господь отнял у меня последнюю опору любви. Если я попрошу, ты явишься из-под земли, чтобы проститься? Теперь ночь за ночью являлась ко мне из-под земли, чтобы проститься, она сама. Я ощущал себя так, словно с меня сорвали кожу, но почему-то оставили жить. О том, что чувствовала тогда мать, я боюсь и думать. У меня нет детей, хотя мне и выпало потерять мальчика, которого я любил как сына… но она! Двое лучших одновременно, и – единственная дочь. Брат Солнце, сестрица Луна. Покуда в дневном мраке мне еще светила ты, я сохранял надежду и любовь к Господу. Но ты ушла к Нему, ты погасла.
– Ты мужчина, Джон. В юдоли земной тебе не раз представится повод для скорби. Тем и хорош, тем бесценен уход от мира, что уберегает нас от неспящего жала смертной любви, оставляя только любовь божественную…. вечную! Ту, которая не престанет.
– Стало быть, вы тоже любили, отче? И скрылись?
Он странно взглянул на меня:
– Почему любил? Люблю и теперь.
– И те́рпите?
Промолчал.
О чем говорить, когда всё понятно обоим? Никакие рыбные садки, никакие бдения в церкви сутки напролет тут не помогут – их больше нет. Никакое время не исцеляет искренне любящее сердце, сраженное потерей. Чем глубже я зарывался в книги, тем сильней смердело у меня за спиной.
Я нес на себе своего мертвеца.
При правлении короля Джеймса IV, при самом его начале, мне рассказывали, родилось в Эдинбурге необычайное дитя – как бы двое младенцев, срощенные в одно по спине. Две головы, два сердца в каждой груди, по паре рук и ног, ниже пояса – мужское свойство, но они были намертво соединены злобной природой по хребту. Бедный урод, называемый двойным именем, прожил двадцать восемь лет, был воспринят как чудо и добрый знак, король велел выучить его грамоте и письму, музыке и игре на инструментах. Четыре иноземных наречия изливались из двух ртов его, кроме нашего… История же кончины этого существа засела во мне занозой, хоть я и не знал его. Один из братьев умер первым, когда же оставшегося просили утешиться, он отвечал: «Как мне утешиться, когда брат был мне с рождения и радостью, и утешением? Вместе мы радовались, вместе печалились, теперь же нет его. Вернуться в прах, из которого мы пришли, из которого состоим, – и рассеяться, вот о чем я молю Господа. И поскорее, Боже мой, поскорее!».
И впрямь недолго промучился он, покуда труп мертвеца гнил на его спине, проникая ядом в общую кровь, и принял конец с благодарностью Создателю.
Вот и я был тот одинокий близнец.
Полгода прошло со смерти Адама. Я все еще выл, когда прикасались к ране.









