Текст книги "Роман моей жизни. Книга воспоминаний"
Автор книги: Иероним Ясинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)
Иероним Ясинский
Роман моей жизни
Книга воспоминаний
Предисловие
«Книга воспоминаний» – это роман моей жизни, случайно растянувшийся на три четверти века и уже в силу одного этого представляющий некоторый социальный и психологический интерес. Я родился в разгар крепостного ужаса. Передо мною прошли картины рабства семейного и общественного. Мне приходилось быть свидетелем постепенных, а под конец и чрезвычайно быстрых перемен в настроениях целых классов. На моих глазах разыгрывалась борьба детей с отцами и отцов с детьми, крестьян с помещиками и помещиков с крестьянами, пролетариата с капиталом, науки с невежеством и с религиозным фанатизмом, видел я и временное торжество тьмы над светом. Наконец, я дожил до победоносной пролетарской революции. Там, где держали власть в своих руках мертвые души, проклятые Гоголем, все больше и больше укрепляется рабоче-крестьянская власть – власть живых душ. В течение этих долгих лет я не играл крупной общественной роли, я не был передовым бойцом и активным революционером и, вероятно, я утонул бы в скучных мелочах житейской обыденщины, не видящей ничего дальше своего носа, если бы не та же случайность, одарившая меня долголетием, не одарила меня также темпераментом художника, наблюдательностью и способностью к критическому анализу. Сознание есть продукт бытия – справедливо сказано, и в этом отношении я отдал дань веку в зависимости от его подъемов и падений; но, с другой стороны, и приобретенное сознание имеет свойство отбрасывать на бытие свой свет и отрицать в нем то дурное, что в нем заключается. Не тут ли коренится наше вечное недовольство настоящим и неугомонная жажда итти вперед и добиваться светлого будущего ценою разрушения не удовлетворяющего нас настоящего?
В «Романе моей жизни» читатель найдет правдиво собранный моею памятью материал для суждения об истории развития личности среднего русского человека, пронесшего через все этапы нашей общественности, быстро сменявшие друг друга, в борьбе и во взаимном отрицании и, однако, друг друга порождавшие, чувство правды и нелицеприятного отношения к действительности, какая бы она ни была. Этот средний русский человек – я говорю в данном случае о себе – уже потому заслуживает некоторого внимания к себе, к своим признаниям, к книге своих воспоминаний, к роману своей жизни, что он описал более или менее беспристрастно, как подсказывала ему его совесть, свой жизненный путь между двумя отдаленнейшими полюсами нашего исторического бытия. В самом деле, с одной стороны, – беспросветный и страшный своим угнетением варварский режим царизма, поддерживаемого феодалами и капиталистами, с другой, – на противоположном полюсе, на расстоянии семидесяти пяти лет, – предел, за которым расстилаются светлые перспективы безмерно прекрасной Человечности, коммунистического быта, свободы личности в ее неиссякающем общении с вселенским коллективом, вечно растущие богатства духа и безболезненное материальное счастье!
Стою у этой грани, у врат восходящей вечности, завоеванной нашим народом, и радуюсь тому, что я – живой свидетель нашего колоссального роста и обладания такими возможностями, которые еще недавно казались немыслимыми и причислялись к утопическим мечтаниям.
Глава первая
1850–1854
Первые впечатления. Чувство личности. Жизнь в сельце Подбелово. Усадьба княгини Урусовой. Нравы того времени. Мой отец и его предки. Служба отца в канцелярии генерал-губернатора и назначение его начальником полиции.
Мое первое впечатление: я на руках; рядом – белокурая голова, и тут же черноволосая, обе показывают зубы; прямо, на поющем ящике, перед окном, вертится человечек в красной курточке.
Потом все погасло.
Я не знал, что именно я видел, но ярко запомнилась картина.
И только впоследствии, оглядываясь назад, я расчленил ее: белокурая голова – был мой отец, черноволосая – мать[1]1
Отец Иеронима Ясинского был католик, сын польского помещика, сосланного в 1831 г. за участие в польском восстании, служил становым приставом, позднее был мировым посредником. Мать – Ольга Максимовна Белинская, дочь харьковского полковника – участника Бородинского сражения, украинка, православная.
[Закрыть]; они улыбались; человечек в красной курточке – мартышка, плясавшая на шарманке.
Мать изумлялась, когда я спрашивал ее, уже будучи большим мальчиком:
– Что это был за человечек?
Она возражала:
– Но тогда тебе было полтора года.
Происходило это в Харькове, где я родился 18 апреля 1850 года.
Снова проснулось мое сознание приблизительно через полгода (отец с матерью переезжали из Харькова в сельцо Подбелово, Черниговской губернии, Мглинского уезда): я на руках опять у белокурого, делавшего страшные гримасы. В ответ слышу свой пронзительный крик и звук от града шлепков, сыпавшихся на мою спину.
В комнате – полумрак. На стене такой же белокурый человек держит мальчика, широко раскрывающего рот и багрового от натуги, и шлепает его.
С потолка спускался какой-то огромный желтый паук – древняя люстра. Трясли и шлепали мальчика в зеркале. Я крайне заинтересовался и на время замолчал.
И опять все погасло. Пожалуй, года на полтора.
Начиная же с трех лет я помню себя почти бед перерыва. И незначительные куски жизни стали выпадать из моей памяти только после пятидесяти лет.
Впрочем, предметная память никогда у меня не ослабевала, а имена собственные и числа запоминались и запоминаются туго.
Чувство же личности – в ее непрерывности – началось у меня во сне.
Около четырех лет было мне, когда приснилось озеро, на котором плавали ветряные мельницы, и вместо крыльев на них были зонтики, которые складывались и распускались. Стало страшно. Я закричал, и отец взял меня к себе в постель.
А утром посадил впереди себя в седло и поскакал по гористой дороге. Направо блеснуло озеро, и я все ждал, что увижу мельницы и те же зонтики. Но, вместо фантастических мельниц, увидал водяную, с колесом, по которому с шумом бежала вода, и вертела его. Совершенно белый, точно вырезанный из мела, мужик спустился по лесенке навстречу отцу, снял меня, выпачкал мукою и принял лошадь. Я очутился с отцом в залитой солнцем комнате. Отец был ласков с мельникам и с высокой полногрудой девушкой, которая взяла меня на руки и целовала.
В первый раз я увидел разницу между собою и взрослыми: все они были такие великаны.
Когда мы прискакали домой, то и собаки тоже оказались необычайной величины. И свиньи и коровы стали необъяснимо громадны. Я начал сторониться и бояться.
Маленький деревенский домик с сенями, которые летом превращались в столовую; небольшой фруктовый сад, где по торжественным дням отец зажигал разноцветные фонарики, и скотный двор с великанами – свиньями и баранами – были колыбелью моего раннего детства.
Раза два в год меня чуть свет будили, одевали в шелковую рубашечку и везли в церковь, а затем кормили сластями. Раза два в году у нас бывали гости. По аллеям, озаренным цветными огнями, ходили господа в высоких галстуках, с острыми белоснежными воротничками, упиравшимися в бритые щеки, и дамы в модах начала пятидесятых годов: в легких платьях, в лифах с мысами и юбках с воланами, в буклях, в локонах, в больших черепаховых гребнях над затылком.
Развлекали меня и казались забавными еще ссоры отца с матерью, происходившие почему-то большею частью за столом. Мать хватала тарелку и разбивала ее у себя на голове; отец брал другую тарелку и чрезвычайно искусно поступал с нею так же трагически. Таким образом погибала иногда не одна пара тарелок. Как-то меня до того заняла эта игра с тарелками, что я в восторге закричал: «Еще, еще»… и получил первую затрещину.
Думают, что маленькие дети, занятые собою, своим детским мирком, и крохотными детскими интересами, ничего не видят, ничего не замечают, не переживают впечатлений, которые достигают до них из мира взрослых. Конечно, мир этот не целиком преломляется, в душе у ребенка, но во всяком случае, своеобразно, и степень его преломляемости зависит еще от качества призмы.
В Подбелово приезжала к нам кн. Урусова, крестившая сестер моих – Катю и Сашу. С появлением на свет этих прелестных девочек сопряжено мое воспоминание о пребывании в доме нашем страшной женщины в зеленом капоте, с руками в крови и с движениями летучей мыши. Когда она исчезала, появлялась, как добрая фея, кн. Урусова, благоухала, светло улыбалась, одаряла мать игравшими радугою шелковыми материями – «ризками», а малюток – золотыми крестиками на розовых лентах. На кухне бойко стучали ножи, в санях, на льду, вертелись мороженицы.
В теплые месяцы всей семьей в присылавшемся за нами рыдване езжали мы гостить к кн. Урусовой на целую неделю.
У ней дом был залит солнцем, украшен картинами, статуями, мебелью с бронзовыми накладками; в зале белели колонны с золотыми капителями, сверкали хрустальные люстры; сама она была красивая, полная, всегда в белом платье и в локонах. Гремела музыка, плясали, нарядные гости.
На паркете со мною однажды случилось несчастье: я поскользнулся и упал. Меня схватили ласковые руки и унесли.
Так как мне дома все грозили розгами, хотя еще не принимались сечь (секли только прислугу), то я вообразил, что меня несут, наконец, пороть, и разревелся. Но меня заласкали, закормили конфетами, умыли, причесали и в столовую вывезли на высоком стуле на колесиках.
Вернувшись домой, я все мечтал о высоком стульчике, пока княгиня, узнавши об этом, не прислала мне его в подарок. Вместе с несколькими игрушками это было моей первой собственностью. Игрушки умирали и исчезали бесследно, а высокий стул долго хранился…
Знаменательно, что страх перед розгами в усадьбе княгини Урусовой, по-видимому, был не чужд и не одному только мне. Отец за столом рассказал матери, что княгиня, когда он бывает у ней один, любит лежать в постели, в алькове, полураздетая, а о-н декламирует ей стихи или играет на фисгармонии, и так он понравился княгине, и так она на него смотрит, что он чуть не сделал ей «декларации», но боится: «а вдруг она сочтет за дерзость и велит меня высечь на конюшне». «И я поэтому остаюсь тебе верен, душенька», заключил отец.
Мамаша была женщина в высокой степени нравственная в том смысле, в каком понималась нравственность в ее кругу; но ей лестно было бывать в аристократических домах, и она не осудила княгиню, как часто осуждала дворянок попроще за тот или иной фальшивый шаг, и даже отцу не поставила в вину его легкомыслие.
Тогда было две нравственности. Гражданский брак мамаша считала чуть не подлостью и от всей души презирала девушек, вступивших в союз с любимым человеком без благословения церкви.
В то время иногда уже заключались такие союзы, вольные, а чаще всего невольные. Гувернантки, чуть не девочками приезжавшие из института в дворянские берлоги, часто становились жертвами помещичьего каприза, может-быть, и чувства. Грешницам, все равно, пощады не было. Но не грешникам. Отец с матерью не стеснялись, напр., бывать в селе Ущерпье, во дворце графини Завадовской[2]2
Село Ущерпье (ныне Клинцовский район Брянской области) принадлежало государственному деятелю России графу П. В. Завадовскому (1739–1812). Возможно, речь идет о его вдове графине Вере Николаевне (урожд. Апраксиной, 1768–1845). Но и в этом случае визиты родителей мемуариста в село Ущерпье должны были иметь место до его рождения. В дальнейшем село Ущерпье принадлежало графине Листовской.
[Закрыть], великолепный управляющий которой, тоже граф, жил во внебрачных союзах с целым гаремом.
Точно также в открытых внебрачных связях с наемными барышнями и с собственными крестьянками, предварительно хорошо воспитанными, состоял такой барин, как Иван Петрович Бороздна, кум мамашин, известный в то время поэт, о котором благоприятно отзывался Белинский. Бывать у него мать тоже не считала зазорным.
Вообще было странное время, во многих пунктах теперь уже непонятное. В самых порядочных дворянских домах – средней, впрочем, руки – было принято присылать девочек-подростков, а иногда и постарше, к заночевавшим гостям – «чесать пятки». В числе послеобеденных развлечений не считалось предосудительным, возмутительным и гнусным кушать на балконе усадебного дома мороженое, курить пахитоски и смотреть вниз на то, как на некотором расстоянии от балкона секут розгами самым постыдным образом лакея или горничную. Те неистово кричат, а дамы, как ни в чем не бывало, возбужденно и весело беседуют на смеси, французского с нижегородским, а иногда и на настоящем французском, быть-может, о Жорж Данд, о Мюссе или о других литературных и художественных новинках.
Родители, возя меня с собою по усадьбам (из любви ко мне, или по другим соображениям, боялись одного оставить дома, чтобы я не стал обижать сестер или не подвергся «развращающему» влиянию нашей мелкой дворни), не подозревали, что в моей детской душе откладывается и накопляется таким образам запас впечатлений, так или иначе болезненно отражающихся на мне.
Эти впечатления становились еще болезненнее в тех случаях, когда отец, по просьбе матери, брал меня с собою, уезжая куда-нибудь один без нее. По-видимому, у мамаши был расчет стеснять мною родителя, которого она до того часто обвиняла, шутя и серьезно, с истерикой и без истерики, в «бабничестве», что я, наконец, уже в пятилетием возрасте стал понимать до некоторой степени, значение этого странного термина, и по временам, капризничая, ругал нашего старого слугу Михеича «бабником».
Тут я должен пояснить, кем был и что делал мой отец, помимо владения маленьким имуществом, которое было взято им, в конце концов, в приданое за матерью.
По происхождению он был поляк и, как все поляки, разумеется, с длинной родословной. Его предки ходили на Москву с Сапегою[3]3
Ян Петр Сапега (Sapieha, 1569–1611) – государственный и военный деятель Великого княжества Литовского. Активный сторонник Лжедмитрия II. В июне 1610 г. присоединился к Лжедмитрию II в Калуге, 25 июня провозглашен своими солдатами гетманом. В июле 1610 г. выдвинулся на Москву; после свержения Шуйского и установления семибоярщины прибыл в российскую столицу, где вел переговоры о передаче власти Лжедмитрию II, причем среди солдат Сапеги циркулировали идеи провозгласить царем самого Яна Петра. Умер в московском Кремле от болезни.
[Закрыть], причисляя себя к литовцам. Имение их с «будинком», который они называли замком, находилось в местечке Свиринтах Виленской губернии. В числе предков были сеймовые депутаты, судьи и, между прочим, принявший православие, отец известного киевского митрополита и духовного писателя Варлаама Ясинского[4]4
Варлаам Ясинский (1627–1707) – митрополит киевский (1690–1707), автор посланий, поучений, силлабических стихов, предисловия к Четиим Минеям св. Димитрия Ростовского и др.
[Закрыть]. В ближайшем родстве состоял отец и с Якубом Ясинским – был его племянником. Якуб Ясинский – польский сатирик и сподвижник генерала Костюшки[5]5
Якуб Ясинский (Jasinski, 1759 или 1761–1794) – польский генерал и поэт, один из руководителей восстания 1794 г. под предводительством Тадеуша Костюшко, лидер «якобинского» крыла повстанцев, сторонник идей Великой французской революции.
[Закрыть]. А еще раньше, если верить родословной, бытие роду Ясинских дал боярин Ясыня, упоминаемый историей и служивший у Даниила Галицкого (или, может-быть, даже половец Ясин, убивший Андрея Боголюбского[6]6
Св. Андрей Юрьевич Боголюбский (ум. 29 июня 1174) – сын князя Юрия Долгорукого, великий князь Владимирский (1157–1174). Убит в результате боярского заговора. В «Истории...» Н. М. Карамзина среди убийц назван ключник Анбал Ясин, похитивший меч св. Бориса, всегда находившийся в спальне князя Андрея (см.: Карамзин Н. М. История государства Российского: В 12 т. М., 1991. Т. 2–3. С. 369, 521).
[Закрыть]).
Все эти данные преисполняли моего отца великим польским чванством, что не помешало ему многие знаменитые семейные документы держать на чердаке, а родословную, на пергаменте, переплетенную в книжку, подарить профессору Рейпольскому[7]7
Иван Николаевич Рейпольский (1789–1863) – профессор Харьковского университета по кафедре патологии и терапии.
[Закрыть], прославившемуся в Харькове в сороковых годах своими чудачествами. Как теперь помню, дипломы на толстой бумаге, снабженные огромными висячими – печатями, кудревато подписанные Александром I, которые получал мой дед и которые возвещали награды чинами и деньгами за особые услуги, оказанные им по управлению западными почтовыми дорогами во время нашествия Наполеона. Эти документы и другие расхищались дворовыми мальчиками, как никому не нужные, и мне из них клеили змеев.
Впоследствии, взысканный милостями Александра I, дед мой, в польское восстание 1831 года, оказал, в свою очередь, важные услуги революционной армии Дембинского и Хлопицкого[8]8
Генрих Дембинский (Dembinski, 1791–1864) и Йозеф Гжегож Хлопицкий (Chlopicki, 1772–1854) – польские генералы, предводители польского восстания 1830–1831 гг.
[Закрыть] и в своем доме в Волковыске оборудовал госпиталь, а в обширном каменном подвале этого дома долго скрывал каких-то польских героев и за это был сослан в Чугуев простым почтмейстером.
И вот почему отец мой очутился в Харьковском университете, мало-помалу обрусел и, имея вечерние занятия в канцелярии генерал-губернатора князя Долгорукова[9]9
Князь Николай Андреевич Долгоруков (1792 или 1794–1847) – генерал от кавалерии, генерал-адъютант, в 1840–1847 гг. малороссийский генерал-губернатор.
[Закрыть] и бывая у него на балах, на который возили оканчивающих институток, встретился и сошелся с Ольгою Максимовною Белинскою, дочерью харьковского помещика, артиллерийского полковника Максима Степановича. Максим Степанович Белинский долго не хотел выдавать дочь за моего отца. Но что-то случилось, для меня не ясное – мать не все рассказала мне, – что повлекло за собою увоз девушки через окно; и венчанье с нею на скорую руку, без соблюдения обычного в то время свадебного пиршества, положило тень на всю последующую жизнь мамаши, как она горько жаловалась мне.
Отец был медик, но женитьба не позволила ему окончить университет.
Будучи студентом и назначенный дежурить при царе Николае I, когда тот приехал в Харьков и посетил университет, отец обратил на себя внимание генерал-губернатора, и, в виду его бедности, ему предоставлена была переписка по вечерам каких-то бумаг, – отец к тому же обладал каллиграфическим почерком. Когда же он женился, и надо было содержать жену, генерал-губернатор совсем определил его к себе в канцелярию младшим чиновником.
Мое рождение примирило кое-как Максима Степановича с дочерью, и ей дано было приданое, хотя далеко не такое, какое получили другие сестры мамаши. Отец же, поселившись в Подбелове, по приказанию генерал-губернатора был сделан становым приставом, на обязанности которого лежали в то время какие-то неудобоносимые бремена[10]10
Парафраз (с искажением смысла) евангельских слов Христа о книжниках и фарисеях: «...связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плеча людям, а сами не хотят и перстом двинуть их...» (Мф. 23: 4).
[Закрыть]. Он был начальником полиции огромного участка и начальником кордона (что-то в роде таможенной заставы), и судьею, и следователем, и посредником между крестьянами и помещиками, и статистикам, и чуть ли не жандармом. У него был конный отряд и целая сеть полицейских подчиненных – помощников приставов, сотских, десятских; но он нагонял страх только, разумеется, на мещан и на крестьян и находился сам во власти у дворянства.
Хотя он не кончил курса, но славился в уезде, как искусный «доктор»; даже уездный врач приглашал его на консилиумы, и, может-быть, в самом деле у него был дар угадывать сразу болезнь. Лекаря говорили, что он диагност по призванию и далеко пошел бы, если бы не бросил университета.
Вообще же у него было несколько призваний: он был великолепным танцором, участвовал в любительских балетах, пел тенором и баритоном, превосходно играл на флейте и мог целые часы острить и импровизировать – так и сыпал рифмами, одушевляемый дамским обществом.
Глава вторая
1854–1855
Жизнь в Клинцах. Разъезды с отцом. Воспитание с помощью снятой литературы. Первые светские книги. Смерть Николая I и злосчастный полуимпериал. Восшествие на престол Александра II. Торжество в Клинцах.
Когда мы из Подбелова перебрались в Клинцы, в большой каменный дом, пиры следовали у нас, за пирами, гости не переводились. Кроме соседей и разных уездных и губернских властей, посещавших расточительного отца, любившего радость, свет, женщин и пышную, не по средствам, жизнь, у нас перебывали все офицеры, шедшие со своими полками в Севастополь. Дом дрожал от грома мазурок и духовой музыки.
В гостиной сидят, бывало, в пышных шелковых и тарлатановых платьях дамы, любительницы мороженого и крепостных спин, и весело щебечут, а отец «волочится», как тогда выражались: лежит на ковре у очаровательных ножек – сам хваставший изящно обутою в бархатную ботинку маленькою ногою – и говорит стихи собственного «внезапного» сочинения…
Но кроме того, что он был светским молодым человеком, ухаживателем, администратором, судьей, он был еще хорошим адвокатом: о нем говорили, как о человеке выдающихся способностей – «у Ясинского царь в голове» – и все крупные и даже мелкие дела в уезде проходили через его руки. Он мог похвастать еще другими талантами: метко стрелял и любил охоту на красную и болотную дичь, а его акварельные портреты в зализанной манере, какая тогда нравилась, можно было найти в любом помещичьем доме. Все он делал легко, с налета, быстро огорчался и скоро утешался. То принимается за наведение порядка в хозяйстве, ворчит и брюзжит, то сам все опрокидывает, переиначивает и до конца не доделывает; то накупит картин и царских портретов, то все это относится на чердак, и «хороший тон» требует уже, чтобы на стенах висели только гравюры; надоедали одни экипажи, покупались другие, менялись лошади, прислуга, бонны – то польки, то немки, то русские – и все хорошенькие, и кончалось быстрым изгнанием их, при чем мать набирала новый штат и тоже на короткое время – отцу не нравился педагогический вкус мамаши.
Одно время у меня был учителем немец, по-видимому малограмотный, старавшийся говорить по-русски; он ловко снимал щипцами нагар с сальных свечей и, вместо «сейчас», произносил «чичас», манеры имел тихие и пел «Под вечер осенью ненастной»[11]11
Романс на слова А. С. Пушкина, положенный на музыку Н. С. Титовым (1829), Н. П. Де-Витте (1829) и другими композиторами.
[Закрыть], коверкая слова, и пропадал в девичьей, как только уезжали родители. «Нашла» его мать и, убедившись в его негодности, долго, однако, терпела его; отец подтрунивал.
Владея голосом, отец устраивая у себя в зале католические богослужения, когда из губернского города наезжали ксендзы, а православная мамаша не признавала ксендзов, и отец называл нас москалями и кацапами. Впрочем, религиозные распри с семьей продолжались до тех пор, пока на глазах вертелись ксендзы, а как только они уезжали, в доме начиналось обрусение: мать выкуривала католический ладан православною смолкою и многочисленными лампадками, а отец учил меня каждый вечер православным молитвам. Я, как попугай, читал «Деворадуйся» и «Отче наш, ежеси»[12]12
Искаженные христианские молитвы: «Богородице Дево, радуйся...» и «Отче наш, иже еси на небесех...»
[Закрыть].
С отцом я исколесил, пожалуй, половину Мединского и Сурамсского уездов. У нас были чудные лошади и крепостной кучер, которого заменил потом цыган Филипп, мрачный, никогда не улыбавшийся красивый брюнет, с серебряной серьгой в ухе, в плисовой поддевке.
В холостых помещичьих домах, у купцов, торгующих лесом на пристани, у разных подрядчиков, у графских управляющих отец не прочь был «перекинуться в картишки» – выигрывал и проигрывал большие деньги, просиживал целые часы за зеленым столом; глаза его становились красными, безумно страстное выражение разливалось по всему его белокурому лицу. Случалось, он пил, его тошнило.
Вообще тогда любили напиваться. Не один он, и прочие персонажи холостой компании, куда, я попадал, перегружали себя спиртными напитками, в особенности, шампанским. И никогда я не видал столько золота, серебра и бумажных денег, как в то время; должно-быть, огромные суммы переходили из рук в руки; проигрывали мальчиков, девочек, взрослых людей, целые имения. Помещик Коровкевич поставил на карту даже дочь и сошел с ума. Играли в карты и женщины; были картежницы, не спавшие по ночам, исступленные, неряшливые, ездившие по ярмаркам вместе с шулерами и, большею частью, погибавшие в вихре этого безумного безделья.
Обыкновенно, видя, что я плачу от скуки, отец отсылал меня к попу или оставлял у какой-нибудь сердобольной помещицы. Таким образом, я, в качестве маленького надоедливого гостя, перебывал в различных домах, где на меня скоро переставали обращать внимание, где я нарушал законы дворянских приличий, убегал «на деревню», сливался с дворней, ночевал в избах. Меня разыскивали, находили, приводили в первобытное состояние, и я попадал вдруг в блестящую обстановку, с лакеями, с музыкой, с кадрилями и польками, с мазурками и галопами.
С самого раннего возраста, благодаря моей прирожденной наблюдательности, я узнал многое из того, что, обыкновенно, для иных благовоспитанных детей скрыто надолго, если не навсегда. При мне взрослые дворяне и дворянки жаловались на распущенность и безнравственность крепостных мужиков, а мужики жаловались на господ и обвиняли их в разных несправедливостях и гнусностях. Если что оставалось туманным, подробно разъясняли мне дворовые мальчики, не потому, что они были порочны, а потому, что были сведущи в животной жизни и двуногих и четвероногих созданий.
Религиозная мать, озабоченная моим воспитанием, едва я возвращался домой, принималась обрабатывать мою душу легендами и житиями угодников. Приходили книгоноши, и мать накупала целые груды сереньких книжечек. А так как я уже в четыре года, рассматривая «Северную Пчелу»[13]13
«Северная пчела» – ежедневная политическая и литературная газета, выходившая в Петербурге с 1825 по 1864 г. Издатели и редакторы Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч.
[Закрыть] и только иногда справляясь, что означает та или иная буква, выучился, играючи, читать и даже слегка писать, то в Клинцах меня забросали этой святой литературой. Я жадно стал проглатывать то преподобного Неофита[14]14
Преподобный Неофит, затворник Кипрский (1134 – не ранее 1220) – церковный писатель и историк. Судя по контексту, имеется в виду его «Слово о некоем монахе в Палестине, который был обольщен бесами и бедственным образом пал».
[Закрыть], не расстававшегося с чортом всю жизнь и до самой праведной кончины своей боровшегося с ним, то Филарета Милостивого[15]15
Имеется в виду Житие святого Филарета Милостивого (ок. 702–792).
[Закрыть], раздававшего бедным свое имущество и никак не имевшего возможности раздать его («С умом раздавал», поясняла мне старая няня Агафья), – то блаженного Антония[16]16
Христианский подвижник и пустынник святой Антоний (ок. 251–356; день памяти 17/30 января) во время пребывания в египетской пустыне подвергся сверхъестественным искушениям. Сюжет широко распространен в западноевропейском средневековом искусстве и литературе (Босх, Грюневальд, Флобер и др.).
[Закрыть], которому являлись бесы в образе очаровательных девушек, а пуще всего опасался я, чтобы не повторилось со мною то, что однажды случилось с каким-то преподобным пустынником: он осудил брата своего и вечером, ложась спать, увидел, что около него лежит чудовище, похожее на крокодила, широко раскрывшее пасть, и стучит зубами, – я же не только осуждал брата, но, случалось, и поколачивал его. Литература эта довела меня до бреда.
Однажды с дворовою девочкой Химкой я забрался в бурьян. Мы с нею там легли навзничь и стали смотреть на небеса. Был полдень, клубились облака. И вот они расступились, и показался Николай Угодник во всех своих доспехах, даже в митре, и погрозил мне пальцем. Химка не видела Николая Угодника, но стала креститься.
В другой раз с этой девочкой, проникнутой ко мне благоговением, мы забрались на сеновал и в раскрытые двери смотрели на звезды. Тут уже и ей и мне привиделся огромный огненный змей, который глотал звезды и, наконец, рассыпался сам на множество звезд и погас, так что стало темно, потому что вместе с ним погасли и небеса.
Мы очнулись, когда няня Агафья нашла нас и, осыпала Химку ударами по чем попало.
Вскоре после этого я заболел чем-то в роде нервной горячки. Сначала стал бояться теней и стариков, похожих на праведников, бредил чудовищем, похожим на крокодила, и видел человека со страшной головой, в огромной шляпе с потолок величиною. Мать говорила потом, что я лежал без памяти больше месяца.
У отца была, как у бывшего медика, медицинская библиотека; первою светскою книгою, прочитанною мною, была «Народная медицина» Чаруковского[17]17
Имеется в виду изд.: Народная медицина, примененная к народному быту и разноклиматности России, изданная доктором медицины и хирургии И. Чаруковским: В 7 ч. СПб., 1845–1847.
[Закрыть]. Когда, по тому или другому случаю, у нас бывали врачи, я вмешивался в их разговор, и мне стали предрекать, что я буду доктором. Но как-то я заговорил о «любострастной болезни» – так назывался у Чаруковского сифилис, и мать ударила меня по губам.
Следующими книгами были том Пушкина со сказками и Уваровская «Хрестоматия»[18]18
Сергей Семенович Уваров (1786–1855) – президент Императорской Академии наук (1818–1855), министр народного просвещения (1833–1849). По-видимому, имеется в виду «Российская Христоматия, или Отборные сочинения отечественных писателей в прозе и стихах» И. С. Пенинского (СПб., 1833–1834; изд. 3-е. СПб., 1842), которую автор посвятил министру С. С. Уварову.
[Закрыть], которая стала моей любимой книгой. Обыкновенно, стихи я произносил нараспев и подбирал к ним мотивы, под влиянием музыкального отца, который каждый день упражнялся на флейте часа по два, когда бывал дома. Обниму собаку Норму, заберусь с нею на чердак, лежу на какой-нибудь запасной перине и пою: «В шапке золота литого» или «Луна, печальный друг»[19]19
Стихотворение М. Ю. Лермонтова «Два великана» («В шапке золота литого...») (1832), положенное на музыку: Д. А. Столыпиным, Э. Ф. Направником и др., и известная в песенниках с конца XVIII в. «Песня» на текст стихотворения В. В. Капниста «На смерть Юлии» (1792), положенного на музыку Дубянским и позднее А. Ефимовичем (1822):
Уже со тьмою нощи
Простерлась тишина.
Выходит из-за рощи
Печальная луна.
Я лиру томно строю
Петь скорбь, объявшу дух.
Приди грустить со мною,
Луна, печальных друг!
(Песни русских поэтов: В 2 т. Л., 1988. Т. 1. С. 110, 579, примеч.).
[Закрыть] и довожу себя до слез, а Норма начинает жалобно подвывать.
Мне было пять лет, когда умер Николай I. Отец, как официальный местный властодержец, собрал в своем доме именитых граждан посада Клинцов. Случайно присутствовал и помещик Бороздна. Он «отмахнул мух» от груди и произнес растревоженно: «Что же теперь будет с Россией?». Очевидно, он искренно был огорчен смертью человека, который так, можно сказать, самоотверженно стоял на страже интересов бесчисленных русских деспотов, мучителей и грабителей. Именитые граждане в ответ вздохнули. Были они, большею частью, раскольники, а потому преследовались при Николае. Помню, у нас в подвале скрывалось два толстейших мужика в подрясниках; вечером они выходили из своего убежища и на виду у отца, потешая его, тягались друг с другом держась за толстую железную кочергу, пока она не гнулась, – силы были непомерной. Полагать надо, отец недаром скрывал их у себя и недаром пользовался в посаде репутацией доброго начальника.
Когда Бороздна опечалился и произнес: «Что теперь будет с Россией», я, схватившись за юбку матери, заплакал. Перед тем у нас постоянно гостили офицеры, со жгутами на плечах, вместо погон, с крестами на шапках, в кафтанах без ясных пуговиц, съедали и выпивали все запасы в доме и пугали меня, что могут прийти англичане, французы и турки и взять нас в плен. Я вообразил, что предсказание ополченцев немедленно сбудется, и вместе с Россией погибну и я. Меня стали целовать за проявление столь патриотического чувства, и, чтобы утешить, отец подарил мне золотой полуимпериал[20]20
Полуимпериал – золотая монета стоимостью в 5 руб.
[Закрыть]. А в задней комнате работал тогда бродячий портной, молодой еврей, пользовавшийся моею симпатией. Немецкий учитель, о котором я уже рассказал, чувствуя, что его позиция в доме колеблется, хотел укрепить ее, признавшись мамаше, что он был закройщиком в Чернигове, и лишь несчастные обстоятельства заставили его очутиться в Клинчах и взяться за гувернерство. Мать поручила ему пальто из куска дорогого плюша. Учитель потребовал мелу, глубокомысленно, расчертил материю и так изрезал ее, что вместо пальто или «манто» получилась, по определению папаши, поповская риза. Немца прогнали, а странствующему еврейчику поручили перекроить плюш, но портной объявил, что может выйти только кофта, уселся на столе в полутемной комнате за девичьей, и занялся шитьем. Меня очень занимало, как он наматывал на иголку нитку у себя на лацкане кафтана: совсем восьмерка, или еще собачонка так бегает, когда играет. Получив золотой, я побежал к портному и подарил ему монету. На другой день за расточительность меня выдрали, а от портного золотой, к стыду моему, отобрали. Таким образом, смерть Николая I мне особенно памятна.
Точно также памятен мне день восшествия на престол Александра II[21]21
18 февраля 1855 г. – дата кончины Императора Николая I. Однако как официальный праздник восшествие на престол императора Александра II отмечалось 19 февраля (по юлианскому календарю).
[Закрыть]. С няней Агафьей я и сестра Катя были с утра в соборе. Дорогу местные фабриканты устлали красным сукном, по которому шествовали власти: ополченский генерал Езерский, древний старец, с петушиными перьями на голове, отец в треуголке с огромною сияющею га солнце кокардою, его помощники, разные офицеры и именитые граждане. Кругом гремела музыка, трещали барабаны, двигался развод, а вечером, горели плошки, зажжены были фонарики, на воротах нашего дома горел большой транспарант.
Мы смотрели на улицу из раскрытого окна. Степенно катились экипажи местных богачей, запряженные сытыми лошадьми, а в экипажах сидели нарядные купчихи. Мамаше было обидно, что очень немногие раскланиваются с нею. «До чего зазнались», вполголоса говорила она нашей бойне, белокурой польке Винценте, которую она сделала своею наперсницею.
Был конец августа, и рано смеркалось. Улица скоро опустела. Но вдруг показалась толпа народа. Послышалось нескладное пенье, крики «ура» и безумные визги. Мать крепко прижала меня и Катю к себе. Толпа приближалась; Винцента охала и готова была упасть в обморок. «То, наверно, мужики бунтуют».
Надо заметить, что уже тогда шли толки о неизбежности «воли», и ходили слухи, что французы, победивши нас, потребуют освобождения крестьян, чтобы «унизить Россию», говорили помещики.
Зарево от пылающих плошек и от нашего транспаранта осветило толпу, и впереди ее мы увидели отца. Он шел в расстегнутом мундире, в треуголке на затылке, и белелась его, выпущенная поверх брюк сорочка.
– Боже мой, они его выпороли! – ужаснулась мать.
Но ужас ее был напрасен. Отец был более чем весело настроен, даже не владел собою. С именитыми гражданами он обедал в ратуше, там его напоили, и он, в подражание им, поступил со своим бельем, как того требовала клинцовская мода (Клинцы были населены бежавшими из Москвы, от политического преследования еще во времена Анны Иоанновны староверами).
Отец, войдя в доли с провожавшими его патриотами, громко потребовал вина, а мать увела нас в детскую и заперла там. Я долго слышал, как гости дико и нестройно пели, как ревел отец, и как возились по полу и как ломали кочергу беглые попы.