Текст книги "Роман моей жизни. Книга воспоминаний"
Автор книги: Иероним Ясинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Так или иначе, в самом Петербурге Некрасов не пользовался таким обаянием и поклонением, не имел такого влияния на интеллигентную молодежь, как в провинции. Тут много было других полубогов, не Курочкиных и не Минаевых, но, во всяком случае, таких вождей, которым верило, за которыми шло молодое поколение, как, например, за Чернышевским; или увлечение ими и любовь к ним внезапно вспыхивали и затем ослабевали. И то, может быть, – что мое пребывание в Петербурге совпало уже с другим периодом умственного роста молодежи и вообще интеллигенции. Некрасов уже выполнил свое, так сказать, провиденциальное призвание, созрело брошенное им в землю семя, пустило росток, и история выслала на досмотр за зелеными всходами и на жатву – других работников, не со звонкострунными лирами в руках, а с режущими орудиями и машинами.
Постоянно встречаясь по делам редакции с Курочкиным и немногими постоянными сотрудниками журнала – большинство авторов жило, по разным личным и политическим соображениям, вне Петербурга, а иные в Сибири, например, Ядринцев, Потанин[118]118
Николай Михайлович Ядринцев (1842–1894), писатель, публицист, исследователь Сибири, и Григорий Николаевич Потанин (1835–1920), этнограф, фольклорист, публицист, – представители сибирского землячества в Петербурге.
[Закрыть], – я довольно скоро разочаровался в значительности моих секретарских обязанностей и авторитетности редакторов. Пашино чуть не каждый вечер приезжал ко мне на Симеоновскую улицу[119]119
С 1923 г. улица Белинского.
[Закрыть], куда я перебрался с Кронверкского проспекта, и тягуче рассказывал азиатские анекдоты, угощая меня и Веру Петровну своими пахучими лепешками. После двух или трех угощений мы почувствовали отвращение к лепешкам, от них странно кружилась голова, и явь становилась кошмарной: то стол – качался, гравюры, висевшие на стене, спускались до полу; то губы Веры Петровны принимали вертикальное направление; то Пашино делался горбатым, между тем как слова в разговоре получали особый таинственный смысл; когда же мы приходили в себя, то какая-нибудь последняя фраза азиатского путешественника оскорбляла нас своим цинизмом, а он смеялся как-то чересчур громко и страшно.
В общем же Пашино был поразительно туп и мало сведущ. Он был знаком с Чернышевским, и когда мы просили его рассказать о великом человеке, он сообщал нам только пустяки, описывая, какая коляска была у Ольги Сократовны, жены писателя, как Чернышевский, пиша статьи, морил себя голодом, чтобы ничто не мешало полету мысли, какая Ольга Сократовна была легкомысленная; впрочем, и сам Чернышевский любил, чтобы ей было весело, чтобы за ней ухаживали. Бывал Пашино и у азиатских царьков, и у итальянского короля Виктора Эммануила. Добившись аудиенции, на вопрос короля, «что вам нужно», он обратился к его августейшей особе с просьбой подарить ему, известному русскому туристу, на память о драгоценном мгновении, окурок сигары, которую держал король в зубах. Августейшая особа пожала плечами и исполнила просьбу Пашино. Необыкновенный окурок Пашино носил в особом серебряном портсигарчике и показывал. На крышке футлярчика были награвированы год, месяц и число поразительного события. Пашино Вера Петровна перестала придам ать. Кстати, он скоро стал избегать свиданья с сотрудниками, задерживая деньги.
Что касается самого Курочкина, то, при всем его литературном вкусе и остроумии, он, в конце концов, стал производить на меня впечатление далеко неглубокого человека. Ради красного словца он, что называется, не пожалел бы и родного отца.
Принес как-то Засодимский роман[120]120
Павел Владимирович Засодимский (1843–1912) – прозаик, публицист. Первый (и самый известный) роман Засодимского «Хроника села Смурина» (1874) был написан позже эпизода, рассказанного мемуаристом. В конце 1860-х – начале 1870-х гг. Засодимский печатался в журнале «Дело» – повести «Грешница» (1868), «Волчиха» (1868), «Темные силы» (1870), «Старый дом» (1872). Засодимский никогда не был арестован (не «сидел в крепости»). Весь этот рассказ Иер. Ясинского представляется вымышленным.
[Закрыть]. Я передал рукопись Курочкину.
– А, Засодимский? Что-с? Ведь он, кажется, сидел в крепости, и тогда был Засодимский, а теперь его выпустили, пора ему подписываться Выпущенский.
О себе Курочкин был чрезвычайно высокого мнения, но ему нужен был слушатель. Он мне читал свои новые переводы из Альфреда де-Виньи[121]121
Альфред Виктор де Виньи (de Vigny, 1797–1863) – французский писатель, поэт. Самый известный перевод В. Курочкина из А. де Виньи – поэма «Смерть волка» («La mort du loup») опубл. в 1864 г. в журнале «Современник» (№ 6. Отд. I. С. 407–410).
[Закрыть]. Стихи были прекрасные, но застенчивость и боязнь показаться льстецом заставляли меня молчать под пытливым взглядом его выпуклых глаз.
Курочкин нетерпеливо спрашивал тогда:
– Вы поняли? Усвоили музыку? Может-быть, повторить? Что-с? Сравните с подлинником и скажите, у кого лучше. И, по совести молвить, разве мой русский Беранже не лучше француза? Который из них настоящий? Что-с?
Рукописи прибывали.
– Пошла корюшка! – шутил Курочкин.
Работы было по горло. Я правил принятые статьи и держал все корректуры. С утра до ночи летал я из одного места в другое. Книжка журнала, наконец, была отпечатана и сброшюрована. Надо отдать справедливость Курочкину: составлена она была недурно. Название «Азиатский Вестник» было истолковано в руководящей статье Шелгунова в том смысле, что журнал, обслуживая интересы русской общественности, не только в Азии, но и в Европе будет преследовать всё темное, застоявшееся, одряхлевшее, азиатское, что мешает прогрессу, светлой жизни, свободе, цивилизации. Европа будет вдвинута в нашу Азию до последних границ.
У Курочкина состоялись вспрыски, когда вышла книжка, и принятые редакциею статьи были мною приготовлены к печати на вторую книжку. Но когда после нового года я приехал к Пашино получить жалованье, вышла его сестра, в квартире которой помещался его кабинет, и сделала сцену в лице моем «всем либеральным литераторам», которые «подвели» ее брата и «заставили бежать».
– Как подвели? Как бежать? – вскричал я.
– Очень просто, – с негодованием возразила дама. – Ведь, у моего брата нет никаких средств; он болен, у него не прошел еще паралич, и жил он все время на иждивении моего мужа. С каким трудом удалось представить его графу Воронцову[122]122
Затруднительно сказать, кого здесь имеет в виду мемуарист, представляя затем графа Воронцова «министром». Возможно, имеется в виду Илларион Иванович Воронцов-Дашков, который, однако, станет министром Императорского двора и уделов лишь в 1881 г. В прошлом помощник военного губернатора Туркестанской области (1866–1867), Воронцов-Дашков с 1867 по 1874 гг. являлся командиром лейб-гвардии Гусарского полка, расквартированного в Петербурге. Хотя в 1865–1867 гг. он и служил в Средней Азии (Туркестане), какая-то связь его с изданием «Азиатского вестника» представляется сомнительной.
[Закрыть] и выхлопотать из сумм кабинета субсидию на специальный журнал, который бы поддерживал его, дал бы ему возможность расплатиться с родными! А вы что с ним сделали? Что? Разве это «Азиатский Вестник», а не самый нигилистический журнал? Еще куда ни шло, если бы министр не признался государю, что он предпринял такое полезное издание, и государь, в самом деле, пожелал увидеть журнал…
– Ну, и что же?
– Ну, и что же! Каким вы тоном это говорите! Увидел, и с первой же страницы сказал: «Поздравляю». Но как сказал? Что нам пришлось пережить, и что услышать лично от адъютанта графа! Ах, какие тут платежи!
Одним словом, «Азиатский Вестник» прекратил существование после первой же книжки. С этим потрясающим известием я примчался к Курочкину. Он призвал свою жену и перед ней развел руками.
– Какова картинка! Что-с? Умре и ни сантима!
Как раз явился Демерт, худой и запыленный. Наталья Романовна стала кричать на мужа:
– С кем ты связался, в самом деле? – И обратившись ко мне: – поезжайте и заложите мою ротонду, за восемьсот рублей. В крайнем случае… Меньше не берите!
– Душенька, ведь, я же могу сам, – начал было Курочкин.
– Чтоб я тебе доверилась? – угрожающе оказала Наталья Романовна.
– В чем дело?
– Пашино сбежал!
Лицо у Демерта вытянулось.
– Поздравляю!
– Взаимно. Но вы всего не знаете. На журнал-то деньги шли, оказывается, из кабинета или от Воронцова, что все едино-с.
Так что и царь уже поздравил своего любимца, который влопался не лучше нашего. Нет, не мне редактировать субсидируемые журналы.
Стали ругать Пашино. Прибежал Чуйко, схватить «кельк шоз»[123]123
Галлицизм от фр. quelque chose – что-нибудь.
[Закрыть], узнал новость, залился смехом. – «Горьким смехом»», – пояснил он, – потому что у меня хоть шаром…
На следующем свидании своем с Курочкиным я узнал, что он виделся с Некрасовым, и тот сказал ему, что не сомневался в недолговечности журнала, от самого Воронцова знал, где Пашино черпает средства на издание. Воронцов всему свету трубил.
– Почему же вы не предупредили меня, хотя бы через Демерта? – опросил Курочкин.
– А чтобы голодная братия хоть на рюмку водки что-нибудь урвала, и скомпрометировала не себя, а его сиятельство, – ответил Некрасов.
Особенно в тяжелом положении очутился я.
Глава девятнадцатая
1872
Жизнь в Петербурге. Приезд черниговцев. Лекции рабочим. Служба у купца Беме. Поездка в Покровское. В Чернигов.
Вера Петровна, при всех ее музыкальных способностях, не могла найти уроки, и, кроме того, мешала развивавшаяся беременность. Родители обещали ей дать такое приданое, какое получила ее сестра Серафима, бывшая замужем за одним малороссийским панком. Об этом панке я знал, что он не только завтракает, обедает, полдничает и ужинает, но еще «полночничает», т.е. просыпается в час или два ночи и съедает, озаряемый сальной свечкой, рядом со спящей молодой женой, огромный кусок свинины или баранины или «шмат» пирога. В последнее время имение Ивановых, заложенное ими своему сыну, козелецкому уездному врачу, находилось под запрещением, а так как брак уже совершен, то обремененные долгами родители нашли даже излишнею заботу о Вере Петровне. К тому же, на вопрос старика Иванова перед венцом, что я хотел бы получить за женой, я страшно сконфузился и объявил, что цель моего союза с Верой Петровной ничего общего с приданым не имеет.
Одному прожить в Петербурге стало трудно для меня, а вдвоем и тем более. Четырех пятирублевых уроков, которые удалось найти на Петербургской стороне, для чего каждый день приходилось в холодном пальтишке бегать пешком через замерзшую Неву, едва хватало на квартиру. Все было дорого в Петербурге, даже по сравнению с Киевом. Положим, на одном уроке давали обед, и я лично не голодал, но Вера Петровна принуждена была заложить платья, чтобы не умереть. К несчастью, я еще простудился, стал кашлять и по ночам страдал от нервной бессонницы; холодный пот обливал меня. Пришел знакомый врач, которого я встретил у Льва Гинзбурга, переведшегося в Медицинскую Академию, и покачал головой. Наконец, Ивановы прислали дочери денег. Она выкупила свою бархатную шубку и платья и уехала домой, потому что приближался кризис.
Я вздохнул свободнее, опять перебрался на Петербургскую сторону, в семирублевую теплую комнату, и возобновил занятия химией и другими естественными науками, просиживая, впрочем, вместо университета, целые дни в Публичной Библиотеке.
Лев Гинзбург жил на Николаевской улице[124]124
Николаевская ул. с 1918 г. ул. Марата.
[Закрыть], на чердаке, и завел связи с книжными издателями. Он и мне нашел небольшую работу по корректуре естественно-научных книг, бывших тогда в большом ходу. Труд оплачивался скудно, но все же была возможность покупать издания, которые тогда кружок Чайковцев[125]125
Народнический кружок «чайковцев» (назван по имении одного из организаторов – Н. В. Чайковского) был создан в Петербурге в начале 1870-х гг. Главным делом «чайковцев» была пропаганда среди рабочих; делались попытки наладить работу и в деревне. В начале 1874 г. полиция арестовала многих «чайковцев», однако это не остановило намеченного «чайковцами» на 1874 г. «хождения в народ».
[Закрыть] разбрасывал среди студентов партиями по половинной цене. Я приобрел «Азбуку социальных наук», «Положение рабочего класса в России» Флеровского[126]126
Василий Васильевич Берви (псевд.: Флеровский, 1829–1918) – социолог, публицист, беллетрист. Книга «Положение рабочего класса в России: Наблюдения и исследования Н. Флеровского» выходила двумя изданиями (СПб., 1869; 1872). «Азбука социальных наук» была написана по заказу членов кружка «чайковцев» и анонимно выпущена в Петербурге в 1871 г.; запрещена и уничтожена по решению Комитета министров.
[Закрыть], сочинения Лассаля[127]127
Фердинанд Лассаль (Lassalle, 1825–1864) – немецкий философ, юрист, экономист, политический деятель.
[Закрыть] и еще кое-что.
Кроме Гинзбурга, в Петербург приехали черниговцы Варзер, Иван Чернышев, Капгер и другие. Великолепно помню лица, в ушах еще звучат голоса товарищей, а иные фамилии их никак не ложатся под перо. Большею частью, киевляне, переселившись в Петербург, жили коммунистическими группами. Кто-нибудь из товарищей выбирался в «мамаши», и на него возлагалось хозяйничанье. У технологов, к которым принадлежал Варзер (автор «Хитрой механики», как я уже упоминал), «мамашей» был медик Зубарев, ставший потом известным в Екатеринославе. Чернышев, с лицом очаровательным, которому позавидовала бы любая девушка, известный под именем Ванички, был центром другой коммуны.
На Петербургской стороне молодежь – студенты Попинаки, Суринович, Михайловский, Воскресенский, сестра Суриновича и две барышни с финскими фамилиями, да конторист, влюбленный в одну из них, часто собирались у меня на Съезжинской улице, в полуподвале. Главный интерес наших бесед вертелся вокруг хождения в народ, не с целью подвинуть его на восстание против господ и чиновников, а «единственно с просветительной целью». Кружок находился в связи с кружком Чайковского, пребывавшим в Лесном, через посредство Воскресенского, весьма оригинального молодого человека, у которого на всё были готовые ответы; так, на вопрос: «что такое богословие?», он отвечал: «Искусство или, правильнее, искусное толчение воды в ступе». Бывало, на столике на спиртовке сестра Суринович жарит кусок мяса, сама румяная, с зеленоватым отблеском спиртового пламени на красивом лице, а Михайловский (однофамилец писателя) разносит Попинаки, обвиняя его в трусости и цинизме, Воскресенский уславливается со старшей финкой в ближайший летний месяц отправиться в Ямбургский уезд, а конторист скрежещет зубами и выражает свое негодование младшей финке; обе они служили в конторе под его начальством.
Посетил раз наш кружок среднего роста молодой человек, с изящными манерами, с добродушной улыбкой на милом лице, со вздернутым носом, и увлек с собою Воскресенского на Выборгскую сторону. Это был князь Кропоткин[128]128
Князь Петр Алексеевич Кропоткин (1842–1921) – публицист, мемуарист, революционер, теоретик анархизма.
[Закрыть].
Воскресенский все же водил меня несколько раз в Демидов переулок, где молодым рабочим я прочитал четыре лекции «О происхождении видов». Предполагалось прочитать ряд лекций по естествознанию еще и на Выборгской стороне, но мое материальное положение, и без того незавидное, круто изменилось за выездом на дачу «давальцев». Остался только один гимназистик, которого надо было готовить к экзамену, а получал я за него в месяц всего шесть рублей. В Петербурге уроки расценивались дешевле, чем в Киеве, а в Киеве дешевле, чем в Чернигове. Заработать сто рублей в Петербурге уроками было немыслимо. Зейлерт, таможенный чиновник, отец гимназистика, узнавши о моих грудных обстоятельствах, нашел для меня занятия в экспедиционной конторе купца Беме в портовой таможне[129]129
Имеется в виду купец 1-й гильдии прусский подданный Густав Беме. Его контора находилась на Васильевском острове, в 1-й линии, в доме Раля, № 48.
[Закрыть], сравнительно с недурным вознаграждением, Я взял место и быстро постиг тайну таможенных объявлений, досмотров, коносаментов и другие секреты.
Работа была дьявольская. Рано утром я уж являлся в таможню, бегал с объявлениями по разным отделениям, старался каллиграфически выводить на особых бланках названия досматриваемых товаров, получал краткий отдых на обеденное время и потом до полночи сидел в частной конторе того же Беме, в Первой линии, разбирая коносаменты и приготовляя объявления на следующий день.
Стояло жаркое лето. Я перебрался ближе к службе, поселился в шестом этаже. И тут мне захотелось как-нибудь забыться от мелких ужасов моей действительности. Я стал писать рассказы и стихи и перестал аккуратно ходить на службу. Беме сам приехал ко мне.
– Что, ви недоволен? Но чем ви недоволен? На носу осень, и вы успеете еще отдохнуть. Ну, хорошо, ви немножко болен. Ну, хорошо, еще три дня отпуск.
Вид у меня был, в самом деле, больной. Купец был так добр, что оставил мне денег и разрешил даже недельный отпуск. А рассказики мои, подписанные разными псевдонимами – помню один из них: Фома Личинкин, – и написанные в том отрывочном стиле, какой впоследствии усвоил себе Дорошевич[130]130
Влас Михайлович Дорошевич (1865–1922) – популярный журналист, публицист, литературный и театральный критик.
[Закрыть], я продал в «Петербургский Листок»[131]131
«Петербургский листок» – «газета городской жизни и литературная» (подзаголовок), издававшаяся с 1864 по 1917 г.
[Закрыть]. Денег оказалось столько, что, получив письмо от Веры Петровны, где она убеждала меня приехать в Покровское взглянуть на ее дочь, я послал Беме извинения и отказ и, опасаясь каких-нибудь давлений на мою волю – я имел о ней уже надлежащее представление, – в тот же день взял билет и уехал с вечерним поездом на юг.
В Покровское я приехал рано утром в великолепный день. В Петербурге уже показалась золотая проседь на деревьях, а тут все еще зеленело и цвело. Мальвы (шток-розы) окружали белый дом, резеда надушила хуторской воздух. Кричали птицы, весело лаяли собаки.
Я не сразу узнал Веру Петровну, так она посвежела и располнела. Выскочили ее хорошенькие сестры, ее мамаша, имевшая слабость мешать русские слова с французскими, старый доктор, у которого, несмотря на шестидесятитрехлетний возраст, не было ни одного седого волоса, и прислуга в плахтах и в корсетках. Повеяло родиной, уютом, семьею. Вера Петровна показала мне ребенка с тем горделивым выражением в глазах, какое в таких случаях бывает у матерей. А девочка, кстати, была, в самом деле, хорошенькая.
Неделю провел я в Покровском, и уже собрался в Киев, как начались слезы Веры Петровны и ее мамаши. Жена объявила мне, что ее нельзя покидать теперь, в особенности, когда над фиктивным браком поставлен крест. Одним словом, Вера Петровна изъявила желание, во что бы то ни стало, жить со мною.
В Киев – вместе!
Но в Киеве на какие средства жить? Старики не обеспечили дочь. Сын опутал их векселями и закладною. Уроками я едва поддержал бы наше бренное бытие; либеральная пресса была под запретом, а в консервативном «Киевлянине» сотрудничать я не мог.
Из затруднения вывел нас приезд Ситенского. Он был в Киеве и попутно заехал к Александре и Вере Петровнам. Александра Петровна, кстати, должна была выйти за брата его жены, Колю Матвеевского, восемнадцати лет, а самой Александре Петровне, правда, очень моложавой и красивой, шел уже тридцатый год.
– Помилуйте, – сказал Ситенский, – какой тут Киев! У Веры Петровны насиженное место. Ей прямой расчет вернуться в Чернигов и возобновить свою полезную деятельность. Будет и квартира, и стол. А вам, как ее мужу, не следует разъединяться. Вы подготовитесь, не заботясь о куске хлеба, к окончательному экзамену. Да у вас найдутся и занятия, и педагогические и служебные. Почему же нет? Даю вам слово, что вас сейчас же устрою на то место, которое теперь сам занимаю. Вы будете помощником секретаря губернского акцизного управления. Служба либеральная. Я за вас могу поручиться перед начальством и буду руководить вами на первых порах, так как сам я получаю повышение и временно становлюсь секретарем… до следующего этапа.
Согласиться было еще горшим падением, чем конторское рабство у экспедитора Беме, но из песни слова не выкинешь. Я пал. Я два дня думал и пал. И вместе с Ситенским уехал в Чернигов, куда, вслед за мною, приехала и Вера Петровна с ребенком.
Глава двадцатая
1872
Занятия в пансионе и служба в акцизе. Управляющий акцизом. Сослуживцы. Дмитрий Лизогуб.
Нам отвели две комнаты внизу двухэтажного флигеля, занятого вверху дортуарами живущих девочек. Внизу помещалась еще комната Коли Матвеевского, большая классная для музицирования, и прислуга.
Обязанности мои в пансионе, где жалования я не получал, пользуясь квартирой и столом, состояли в чтении старшим девочкам химии, физики и минералогии.
Конечно, в Чернигове я первым делом побывал у родных. Но Катя уехала в Москву с мужем, получившим там видную должность по крестьянскому делу. Саша тоже не стала курсисткой, а увезена была мужем в Черный Яр (Астраханской губ.), по месту его службы. Отец же был на вершине успеха. Опять завелась у него сверкающая обстановка, и запахло пуншем по вечерам.
Когда занятия в пансионе вечером прекращались, в наших комнатах в нижнем этаже, загорались лампы, начинались упражнения на двух роялях, так что несчастный ребенок стал, наконец, глохнуть от «музыкального» грохота. А после я и Вера Петровна превращались в пророков и проповедников новой общественности и читали нескольким девочкам, прибегавшим по секрету из дортуаров послушать, – «Что делать», в нашем толковании, или перевод мой какой-нибудь главы из Ренана, или главы из Дарвина. Когда же материал стал самим лекторам набивать оскомину, я принялся сочинять короткие повести с «начинкою», что вызвало еще больший интерес к нашим полуночным заседаниям.
Сверху, безмолвно сговорившись все держать в тайне, к нам спускались, набираясь храбрости, и другие ученицы, да и со стороны приходили гимназисты и гимназистки из посторонних общих квартир, пользовавшихся в этом отношении большей свободой, чем та, которая допускалась чопорным заведением Ситенской. Иногда собиралось человек двадцать гостей. Даже стала принимать участие в собраниях и Ольга Ивановна, прикомандированная к дортуарам. Сборищу нашему было придумано название «Улей».
Губернское Акцизное Управление помещалось над обрывом в старом деревянном барском доме заурядного помещичьего стиля, с четырьмя колоннами, с мезонином, с подъездом и садом. При входе в передней вставал гоголевский Петрушка и обдавал вас своеобразным запахом[132]132
Лакей Петрушка – персонаж поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души» (1842), о котором говорится: «Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отвечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом...» (.Гоголь Н. В. Собр. соч. Т. 5. С. 22).
[Закрыть], хотя он уже занимал должность вахмистра и мог бы завести другой запах.
В большой комнате у огромных окон за столиками попарно сидели молодые люди и усердно писали, следя за каждой выводимой ими буквой кончиком языка. У того писца, который что-то заносил в толстую книгу гусиным пером, волосы, ежиком, были седые, одно плечо выше другого. Поодаль на более почетном месте зеленел стол для секретаря и его помощника. Прямо дверь вела в кабинет управляющего.
Ситенский ввел меня к нему. Я увидел человека лет тридцати пяти с легкомысленным лицом кавалерийского полковника, которому смертельно надоел уже штатский костюм, напяленный на него с обязательством получать за это двенадцать тысяч рублей в год; усы были длинные, желтые, как два лисьих хвоста. Он курил сигару и был настолько любезен, что сам подвинул мне стул. Фамилия его была Гебель, родом – из остзейских дворян.
С первого же с ним разговора мне стало ясно, что он в акцизном деле смыслит столько же, сколько и я. И когда я, совершенно случайно еще в Петербурге перед отъездом, в конторе Беме, вычитав из технического немецкого журнала о контрольном снаряде, упомянул о нем и на бумаге тут же сделал приблизительный чертеж усовершенствованного прибора, Гебель ударил себя по лбу рукой (с хорошим бриллиантовым перстнем и с сердоликовой гербовой печатью) и сказал Ситенскому:
– О, как есть жаль, что мы раньше уже не выписывали молодой шеловек на должность младший ревизор! Но, все равно, молодой шеловек, ви прямо приступает на помощник секретарь. А ви ему, господин Ситенски, прямо помогайте.
Он пожал мне руку и передал кучу пересмотренных им бумаг в папке с печатной надписью: «К исполнению».
– Ну, я от всей души рад, – начал Ситенский, садясь со мной за секретарский стол. – Знаете, что требуется здесь, главное, необыкновенная аккуратность: ровно в девять часов быть на службе и ровно в два уходить, даже на полуслове обрывая работу, Обязанность секретаря получать почту и класть на стол управляющему, которому, обыкновенно, трудно понять, в чем дело, и он важно ждет объяснений. Секретарь разъясняет, ссылаясь иногда на законы, которые управляющий называет циркулярами – что надо иметь в виду. По выслушании объяснений, сделанных секретарем, управляющий закуривает лучшую свою сигару и пишет на полях бумаг те или другие резолюции, большею частью карандашом. При некоторой неуверенности, какую резолюцию положить, управляющий ставит вопросительный знак, но не любит, когда к нему кто-либо из секретарского стола обратится с вопросом, что означает знак. Я полагаю потому, что и сам управляющий не смотрит на вопросительный знак иначе, чем мы с вами. Вопросительный знак есть вопросительный знак. Хуже, когда на бумаге окажется немецкое восклицание, в роде «um Haar!». Предместник мой целый год бился над такой резолюцией и, наконец, дерзнул вторично доложить бумагу. Эмиль Германович рассмеялся и пояснил: «Это есть ни бельмес. Это есть – не до тонкость». Вообще вам придется, в качестве помощника секретаря, т.е. ведающего литературную сторону дела, а не спекулятивную, разбираться неоднократно в начальственных иероглифах, но при вашей приобретенной в литературных и педагогических трудах сноровке и привычке к анализу и при некотором вашем веселонравии, вы сумеете в несколько дней завоевать губернское акцизное управление.
Стал я разбирать бумаги, прошедшие сквозь горнило начальнического усмотрения. Первая же резолюция смутила меня. Я пожал плечами.
– Позвольте представиться, регистратор такой-то; напоролись, а? – тихо спросил старичок, подкравшись ко мне.
– В самом деле, я… что это значит: «О, температур! О, Мэри»?
Старичок залился беззвучным смехом.
– Речь идет о градусах вина и о незаконных мерах. Начальника надо понимать! У них свой словарь.
– А «куроповодству»?
– Значит, к руководству. Они выговорить не могут, как они есть немцы. А случается, и просто напишут: к куроводству.
Я и не заметил, как втянулся в чиновную обыденщину. Огромный день, после двух часов, чиновники заполняли послеобеденным сном, а, просыпаясь, играли друг у друга в карты, пьянствовали, околачивались в клубе. У меня лично не было тяги к такой жизни. Я не оставлял мысли о кандидатском экзамене, много читал, выписал «Отечественные Записки» и «Знание», некоторые заграничные журналы, изучал Геккеля, Дарвина и других эволюционистов, занимался в пансионе с классом и с «подпольным» «Ульем». А все же нельзя было совершенно уклониться от общего пути: я должен был принимать приглашения на вечера; раза четыре в месяц устраивались пиры у Гебеля, у сослуживцев; пышные вечеринки «светского тона», по обычаям местного гранмонда, задавали Ситенские, предприятие которых приносило большой доход. Кстати, Ситенский не засиделся на секретарской должности; Гебель назначил его в уезд разъездным чиновником, а секретарем и моим непосредственным начальником стал некто Котюхов из судебных следователей. Он был юмористически настроен против немцев и с первого же дня стал изводить начальника «серьезными докладами», начиненными ссылками на законы, чего тот терпеть не мог, вдруг срывался и убегал домой, а управление превращалось в утренний раут. Подавали чай, бутерброды, читалась какая-нибудь статья, о которой спорили, но, большею частью, пережевывали то или другое событие местной жизни или вспоминали подробности вчерашней пульки. Сплетничали до утомления, но преимущественно о сильных мира: о губернаторе, о «полковнике», об управляющем казенною палатой, любителе выдавать молодых девушек за своих писцов с повышением последних по службе, в виде как бы приданого. К двум часам, к шапочному разбору, приезжал Гебель, и чиновники разбегались и хватались за перья; у Гебеля был тоже озабоченный, ужасно деловой вид.
Бывал я в гостях не только у акцизников; у слепого поэта-баснописца Леонида Глибова, у старика Гофштетера, советника контрольной палаты, у ссыльного студента Шрага, в библиотеке Тывинского, и отводил там душу в более чистой атмосфере, хотя и отравленной: любили черниговские либералы «заложить за галстух». У Шрага и у Гофштетера познакомился я, между прочим, с седневским помещиком Дмитрием Лизогубом[133]133
Лизогуб Дмитрий Андреевич (1849–1879) – русский революционер, народник. Учился в Петербургском университете (1870–1874). Из дворян, свое состояние отдал на нужды революции. Участвовал в подготовке «хождения в народ». В 1873–1874 гг. член общества «чайковцев», с 1876 г. член-учредитель «Земли и воли». Вел пропаганду среди крестьян и рабочих, сотрудничал в журнале «Вперед». С 1878 г. выступал за переход от пропаганды к террору. Привлекался к дознаниям по делу о революционной пропаганде. В августе 1879 г. приговорён к смертной казни, повешен в Одессе. В революционных кругах имел репутацию человека идеальной нравственной красоты – «святого революции». Лизогуб – герой рассказа Л. Н. Толстого «Божеское и человеческое» (1905).
[Закрыть], очень молодым человеком, о котором надо сказать несколько слов сейчас.
По-видимому, на Лизогуба большое влияние когда-то оказал Гофштетер. Этому Гофштетеру было не больше сорока пяти лет, но он был сед и казался стариком. Опрощение проповедывал он задолго до Толстого. Одевался в грубое сукно, так что штаны его, будучи сняты, могли быть поставлены на пол и не гнулись; дом у него тоже был «простой»: ни ложки, ни плошки; булку и колбасу ломали и ели «руками», из вечно кипевшего самовара наливали воду, кто в туалетный стакан, кто в глиняный горшочек, водку пили «нахилом» – прямо из горлышка бутылки. У него был сын, атлет, Василий, по прозвищу Василиса, великий отрицатель, но и великий лентяй, предпочитавший не говорить, а мычать; Гончаров, словно с него, списал своего Марка Волохова[134]134
Марк Волохов – один из главных героев романа И. А. Гончарова «Обрыв» (1869).
[Закрыть]; как-то Василий плыл по Волге вслед за пароходом восемнадцать часов, во всех газетах печатались тогда о нем телеграммы. Впоследствии он, в начале двадцатого века, стал в Екатеринославе деятельным членом Союза Русского Народа. Другой сын Гофштетера в девяностых годах писал «талантливые» статьи в «Новом Времени» – и в том же духе. Гофштетер-старик сродни был писателю Елисееву.
Лизогуб, бывая у старика Гофштетера, дом которого всегда был полон молодежи, сплошь находившейся под тайным надзором полиции, принял его учение об опрощении, но и только. Был он аскетически настроен: вот был Рахметов не ради моды, а по натуре, и все, что было для него, как Рахметова, подходящим, сразу им воспринималось. Он себе тоже построил такие же страшные штаны и начал носить пиджак из крестьянской домотканки, В нем было что-то младенчески чистое, и верил он людям беззаветно. Богат он был очень; около него вертелись разные подлипалы, и в числе их некто Дрига, которому он поручил управление своими делами, и даже имение, в конце концов, перевел на его имя. Гофштетер-папаша, проповедуя опрощение, имел в виду личное усовершенствование, но в программу его этики не входило служение народу, а если и была у него речь об этом, то с точки зрения воспитания «младшего брата» личным примером: я должен быть образцом хорошего человека, и тут весь подвиг; а если я не пью шампанского, а хлещу пиво и накачиваюсь водкой, то уже и это хорошо для начала. Лизогуб ограничивал себя во всем: водки и пива не пил, был трезвенником и девственником и уже посмеивался над эгоистической базаровщиной. Василий Гофштетер, чтоб «огорошить чистоплюя», мог поймать на себе или на скатерти муху и проглотить ее «по-собачьи» – не на самом деле, конечно, а симулируя эту гнусную операцию. Лизогуба Василий не мог подбить на такое издевательство над человеческой брезгливостью, хотя и советовал ему на обеде у предводителя дворянства отрезать себя таким способом от «шайки чистоплюев» раз навсегда. Лизогуб нашел скоро способ иначе «отрезать себя».