355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Данилевский » Князь Тавриды. Потемкин на Дунае » Текст книги (страница 33)
Князь Тавриды. Потемкин на Дунае
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:21

Текст книги "Князь Тавриды. Потемкин на Дунае"


Автор книги: Григорий Данилевский


Соавторы: Николай Гейнце
сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)

Войско, двинувшись, расположилось полукружием в трех верстах от Измаила, заняв почти двадцать верст вдоль берега Дуная. Установилась ясная морозная погода. Ветер и стужа увеличились. Стали греться ракией и пуншами из модного рижского бальзама. Суворов повелел поддерживать день и ночь костры. Приготовив лестницы и фашины, он обучал по ночам войска действовать ими; осматривал с инженерами удобные местности и отряжал вылазки, а чтоб турки предполагали возобновление правильной осады, диспонировал и возвел ряд батарей чуть не в полсотне сажен от бастионов Измаила, откуда нам и стали отвечать непрерывным ожесточенным огнем. Наши наводчики, направляя орудия, дули в замерзшие кулаки и, пуская снаряды, приговаривали: «Ишь, бабушка Терентьевна, как сморкается! Ну‑ка, уважь еще, уважь…»

Громадных размеров фортеция, по обширности своей названная турками «орду–калеси», то есть – сбор войск, занимала в окружности десять верст. С Дуная ее окружали каменные стены, с суши – земляной вал в четыре сажени вышиной, со рвом еще глубже. В ней было до трехсот пушек и сорокатысячный гарнизон, наполовину из отчаянных спагов, зейбеков и янычар.

Седьмого декабря 1790 года генерал–аншёф Суворов послал сераскиру Мегмету–Аудузлу–паше, «всем почтенным султанам» и прочим пашам прокламацию с требованием без напрасного кровопролития сдать крепость, дабы могли быть пощажены от раздраженного воинства женщины, младенцы и другие неповинные. Гордый сераскир, отказавшийся незадолго от принятия визирского достоинства, отвечал через парламентера: «Скорее Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, нежели сдастся гяурам Измаил».


X

– Сами захотели, ну, попробуют! – сказал Суворов, огненным и радостным взором пробежав перевод хвастливого ответа паши.

Узнав, что сераскира в его решимости поддерживали некоторые из пашей и, между прочим, брат крымского хана, Каплан–Гирей, бывший в Измаиле с шестью молодыми сыновьями, Суворов уведомил Аудузлу, «что если тот в двадцать четыре часа не выставит белого флага, то крепость будет взята приступом и гарнизон ее соделается жертвой ожесточенных воинов». Сераскир в ответ на новое уведомление графа удвоил канонаду с крепостных окопов.

А к вечеру примчался от светлейшего новый гонец. Страшась неудачей омрачить себя и славу вверенных ему войск, Потемкин окончательно отменил посланные перед тем распоряжения и предписывал Суворову «не отваживаться на приступ, если он не совершенно уверен в успехе». Суворов ответил князю: «Мое намерение непременно. Два раза было российское войско у ворот Измаила – стыдно будет, если в третий оно отступит, не войдя в него».

Ночью девятого декабря был созван окончательный военный совет.

Все первенствующие в армии генералы под разными предлогами на это совещание почему‑то не удостоили явиться. Дело решилось тринадцатью второстепенными командирами. Бригадир Матвей Платов, будучи как младший из всех спрошен вначале, первый подписал резолюцию: штурмовать. За ним Орлов, Самойлов, Кутузов, а далее и все колебавшиеся и приходившие в отчаяние положили решение: «Приступить к штурму неотлагательно. И посему уж нет надобности относиться к его светлости. Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление предосудительно».

Узнав решение, Суворов вбежал в заседание совета, всех перецеловал и объявил:

– Один день Богу молиться, другой учиться; в третий – Боже Господи! В знатные попадем – славная смерть или победа.

Утром десятого декабря была открыта редкая, слабая, с перерывами пальба с флота и с батарей на суше и на острову, дабы обмануть турок мнимым недостатком у нас пороха и прочих снарядов. К вечеру канонада стихла.

Ночь с десятого на одиннадцатое декабря была последнею перед грозным приступом, который прогремел во всем свете и воспет бессмертным Байроном. С вечера сильный, без ветра, мороз скрепил окольные болота и дорожную грязь. Наступили сумерки. Войско готовилось молча и набожно к битве, где столько тысяч храбрых ожидала лютая, безжалостная смерть.

Меня позвали в землянку Суворова, вырытую в передовой части наших позиций. Это была просторная, без окон, укрытая сучьями и кукурузными снопами, перегороженная надвое яма, с печуркой и дымником в стене и с камышовым щитом вместо двери. Освещалась она свечками, вставленными в пустые бутылки.

Сутуловатый, черномазый полтавец Бондарчук, тогдашний графский денщик, высунувшись с лоханкой из‑за перегородки, где стояла походная складная кровать главнокомандующего, сказал мне:

– Звелели, добродию, обождать.

По этот бок перегородки, беспечно и мирно, точно где‑нибудь на родине, в Гатчине или Чухломе, потрескивали в печке откуда‑то добытые сухие поленца. Пахло дымком и столь любимым графским прысканьем, смесью мяты, шалфея и калуфера. Воображение переносило в русскую баню, а в опочивальне графа, кстати, слышались некие приятные вздохи, оханье и как бы плесканье!

– Еще, голубчик хохлик! Ну‑ка, Бондарчук! Ой! Господи! Да важно как, еще! – восклицал Александр Васильевич, очевидно подставляя под лоханку денщика то лицо, то затылок, то плечи.

– Удивляешься? – спросил он вдруг, выйдя закутанный в простыню. – Часочек рекреации! С Покрова, брат, головы не мыл; наутро же, знаешь, какое дело…

Граф вытерся, опростал голову, сел на какой‑то обрубок и протянул к печке худые волосатые, тоже вымытые ноги, на которые денщик стал натягивать шерстяные стоптанные онучки вместо чулок и сапоги. Все тело графа, впалые плечи и узкая, плоская грудь, поражали слабостью и худобой. Он под влиянием приятной печной теплоты смолк и стал слегка вздремывать.

«И этому тщедушному старику предстоит завтра такое страшное, ответственное дело», – подумал я.

– Пуговочку… ниже… Ох, что же это? – проговорил в полусне Суворов и вдруг весело раскрыл глаза. – Молода была – янычар была, стара стала – баба стала… Бехтеев, ты тут? Слушай, ты не лживка и не ленивка! Скажи, да по правде, любишь Питер?.. То‑то, где его любить! Близко к немцам… Оттого и многие там пакости. Всюду, ох, проникает питерский воздух… Прислони, братец, дверь в сенях плотнее – так‑то… Оно спокойнее. Не то как бы опять из Ясс не запахло Питером. Критика, политика, вернунфты! Сохрани и помилуй от них Бог, помилуй…

Белье и рейтузы были надеты. Денщик, вытянувшись, давно стоял с камзолом и сюпервестом в руках. Но граф медлил подниматься от печки. Я тоже молча ожидал приказаний. Наверху, за дверным щитом, слышался сдержанный шепот, толпились адъютанты и прочие штабные.

– Воскрес убитый Топал–паша! Хромой паша! Воскрес! – проговорил, глядя в печку, Суворов. – Так меня, сударь, прозвали турки за хромоту и совсем было схоронили под Бендерами… Да ожил на страх изуверам и завтра явится как Божья кара. Сам Петр Александрыч, не то что сам Задунайский, меня лично ценил и одобрял. У Вобана, сударь, у Тюрення и Нонтекукули учились мы, вон с Бондарчуком, военной премудрости и всякому артикулу. Мы не антишамбристы, не блюдолизы, хоть и вандалы, дикари. Солдаты любят нас, друзья славят, враги бранят… Ну‑ка, Прохор Иванович, другую прежде фуфаечку поверх этой; оно теплей. Да пуговочку… шлифная пряжка намедни лопнула, достал ли иголку, ниточки, зашить? Достал? Ну, молодец. А ты, Бехтеев, – вот зачем я тебя позвал: отыщи в чемодане баульчик такой, походную аптечку. Матушка царица, Екатерина Алексеевна, снарядила ее сама, своими ручками, и прислала мне после Очакова, вовеки с ней не расстаюсь. Так ты приладь на плечо и завтра вози за мной. Сердце–зритель–Господь чертит каждому путь… Может, кому и пособим…

Хилый, сморщенный старик, кряхтя, поднялся со скамьи, надел камзол, обвязал шею чистым батистовым платком, изрядненько прибрал свой гарбейтель–косичку, зачесал сзади на лоб часть жидких седых волос и подвернул их завитушкой–хохолком, оделся в синий с золотом кафтан со звездами, пристегнул шпагу, прошелся по землянке – куда делась сонливость и хилость?

– Туалет солдата таков – встал и готов! – сказал Суворов. – Честь и хвала князю Потемкину, поубавил кукольных занятий у войска… Но все еще немало осталось!

Граф покрылся шляпой с белым плюмажем [26]26
  Украшение из перьев на головном уборе и конской сбруе.


[Закрыть]
, расправился, обернулся – я его не узнал. Три ночи не спавший в переговорах с турками шестидесятилетний старик, измученный душевной, никому не зримой борьбой и страдавший ревматиками раненой ноги, глядел бодрым, выносливым, свежим и молодым.

– Фазаны тут? – спросил Суворов Прошку.

– Тут, – ответил денщик.

Так граф называл нарядных штабных.

«Ну, теперь выкинет штуку, – подумал я, вспоминая выходки графа, – выскочит, крикнет петухом, чтобы разбудить дремлющий стан…»

– Господа, по местам! – сказал Суворов серьезно, торопливо взбираясь из землянки и направляясь к большому соседнему костру. Граф позвал назначенных заранее начальников, кое–кого из офицерства и сел у огня дожидаться условного знака. Штурм, как все знали, был предположен до рассвета, по выпуске трех, с промежутками, сигнальных ракет.

Войско для взятия крепости было разделено на три отряда – в каждом по три колонны. Правым крылом, или первым отрядом, командовал двоюродный брат светлейшего, муж Прасковьи Андреевны Потемкиной, генерал–поручик Потемкин; второе, или левое, крыло было поручено племяннику князя Таврического, генерал–поручику Самойлову; третьим, от реки, командовал контр–адмирал Рибас [22]; Начальниками подчиненных им колонн были генерал–майоры: Львов, Мекноб, Ласси, Безбородко, Кутузов, Арсеньев; бригадиры: Платов, Орлов, Марков и атаман запорожцев Чепига.

Костры шестой колонны, Кутузова, бывшей в отряде Самойлова, светились красивыми, правильными рядами слева, по холмам и спускам в лощину, подходившую здесь к самой реке.

Суворов, полулежа на примерзлой траве и кутаясь в бурку, отдавал последние приказания. Резкий, пронизывающий холодом и сыростью ветер, дувший с вечера, затих. В отблеске графского костра рисовалось несколько старых и молодых фигур, почтительно стоявших возле Александра Васильича. В стороне, у смежных огней, слышалась французская, бойкая, самоуверенная, речь. Между говорившими я узнал прибывших в эти дни некоторых из агентов иностранных дворов и наспевших из ясской главной квартиры партикулярных вояжеров и волонтеров. На ковре, боком к огню, сидел белокурый и сильно близорукий, с приятной важной осанкой сын известного принца де Линя. С ним оживленно спорил, сидя на корточках, в бархатном кофейном кафтане, в кружевных манжетах и огромном жабо, вертлявый и толстенький, с острым носом, эмигрант, герцог Фронсак – впоследствии известный на Юге России герцог Ришелье. Поодаль от них, в кругу обступивших его артиллерийских офицеров, прислонясь к пушечному лафету, полулежал на кучке соломы другой эмигрант, суровый и бледный, болевший лихорадкой и зубами и с подвязанной щекой, граф Ланжерон [23].

– Все это верно, все это так, – говорил он с расстановкой на родном языке, закрывая от боли глаза, – но мне, в конце концов, непонятна эта бесконечная война; столько погибнет жизней, прольется крови. И все, кажется, даром, вряд ли одолеем эту страшную машину смерти. Все европейские авторитеты сходятся в том, что Измаил положительно неприступен для штурма…

– А мы все‑таки его возьмем и двинемся с триумфом к Константинополю! – с вызывающей усмешкой сказал, глядя на француза, невысокий, рыжеватый, с веснушками на лице пехотный майор.

– Как, без союза с другими? – спросил, морщась и хватаясь за щеку, Ланжерон.

– С нами Суворов, кто против нас? – ответил несколько напыщенно майор. – Притом же…

– Нет, вы скажите, где ваши союзники? – резко его перебил эмигрант. – Их у России нет и быть не может… Оставляя страдания другим странам, допуская, извините, безбожников подрывать древние троны, веру…

Я пошел к другому костру.

– Безумные, несбыточные затеи, и притом – сколько риску! – произнес в стороне, за лафетом, другой, как бы знакомый мне голос, от которого я невольно вздрогнул. Говорившего мне не было видно за окружавшими его…

«Неужли он? Мой заклятый враг? – пронеслось у меня в голове. – Граф Валерьян Зубов! Какими судьбами? За легкими отличиями или на помеху славного предприятия прислан из столицы? Но как мог, как решился его допустить сюда Потемкин?» Я хотел подойти, взглянуть ближе, не ошибся ли, как в то время меня кликнули к Суворову. Я нашел его в ту минуту, когда он, беседуя с командиром казаков Платовым, говорил ему, не стесняясь близостью иностранных вояжеров: «Каждый француз, батюшка Матвей Иванович, – по природе танцмейстер, вся сила у него в ногах, а не в голове…»

– Бехтеев, – сказал, завидя меня, граф, – съезди к Михайле Ларионычу, пригасил бы он костры; туманит – недолго до рассвета… Пусть думают турки, что мы заснули… А в тумане, при огнях, команды не проглядели б сигналов.

Я вскочил на редкогривого донского мерина, на котором ездил в те дни, пробрался между пехотой и пушками и направился к передовой цепи шестой колонны. Сторожкий, сильно тряский конь, забирая рыси и натягивая поводья, въехал на лесистый бугор, проскакал вдоль казачьей цепи и бережно, между залегших секретов, стал спускаться в овраг, за которым виднелись огни отряда Кутузова.

«О, люди! – рассуждал я, пробираясь каменистым, темным дном оврага. – Он, могучий, наверху почестей и силы, он, светлейший, для которого, по его же словам, один токмо закон и одна в жизни цель – слава и честь обожаемой монархини, – мог так потеряться и упасть духом! Знает Зубовых, знает все их ничтожество, зло и зависть к себе и уступает, заискивает в них. Одним дуновением, словом – пожелай только, явись хотя на миг обратно в столицу – и он развеял бы весь их жалкий, бездарный комплот, – а он покоряется, льстит и насланному брату кровного, смертельного врага оказывает почтение и решпект, видимо, отряжает его к столь священному, важному делу. И этот мальчишка, питерский шалберник и шаркун, его же столь подло критиканит. Ну, светлейший… еще понятно – дипломат; но Суворов… Он как согласился? Или и этот стойкий, крепкий столп погнулся перед дуновением не любимого им питерского ветра?»

Я нашел Кутузова, отдал ему приказ главнокомандующего. Он ласково выслушал мое поручение, простился и, перекрестив меня, сказал:

– Ну, с Богом! Все будет выполнено; а жаль, что ты не у меня – ну да авось свидимся.

Когда же я обратился вспять, он подошел ко мне, склонился к седлу и спросил вполголоса:

– А что, Бехтеев, граф‑то Валерьян Александрович при особе Александра Васильича или получил особую команду?

На мой ответ, что я ничего о том не знаю, Кутузов прибавил с аттенцией:

– Уважь, братец, передай его сиятельству, графу Валерьяну, мое высокопочитание и желание от былого знакомца всех отменнейших сим утром триумфов…

Пока я возвращался к позиции главнокомандующего, костры вдоль всего фронта погасли один за другим. Настала общая торжественная тишина. Она длилась недолго.

В три часа взлетела первая сигнальная ракета – все взялись за оружие. В четыре – другая, ряды построились. В пять – взвилась третья и, бороздя туман, глухо взорвалась в высоте. Все войско осенило себя крестным знамением и молча, с Суворовым впереди, двинулось к незримым в ночной тьме окопам и бастионам Измаила.

Конница расположилась на пушечный выстрел от крепости. Казаки, назначенные для первого натиска, взяли пики наперевес. Ни одна лошадь не ржала. Пушки с обверченными соломой колесами, без звука заняв указанные места, снялись с передков. В их интервалы медленным густым строем стала продвигаться пехота. Суворов, окруженный штабом, появлялся то здесь, то там, ободряя подходившие полки, наставляя офицеров и перебрасываясь шутками с солдатами.

– Немогузнайки, вежливки, краснословки могут оставаться в резерве, – говорил он. – Недомолвки, намёки и бестолковки на подмогу к ним поступят – а мы, братцы, вперед…

– Пилаву, ребятушки, турецких орехов вон там вам припас! – говорил он, указывая на выдвигавшиеся из темноты очертания крепости.

– Ишшо рано, ваше сиятельство! – отвечали из ближних рядов.

– Врешь, Кострома, – шутил граф своим бойким, лапидарным слогом. – Голодному есть, усталому на коврик сесть, а бедному дукатов не счесть!

– Го–го–го! – любовно и радостно отвечал сдержанный смех по солдатским, уходившим в потемки рядам.

Войско без выстрела подошло и построилось в ста саженях от крепости. Суворов начал было речь к ближайшим:

– Храбрые воины! Дважды мы подступали, в третий победим… – да махнул рукой – ну, мол, их, красные слова, – и только прибавив Платову: – Так постарайся же, голубчик Матвей Иванович! – дал знак начинать. На ближнем бастионе заметили русских. Там поднялась суета, раздались крики «Алла!» – им ответили громким «Ура!». Грянули первые нестройные ружейные и пушечные выстрелы. Миг – и земля кругом застонала от залпов осветившихся в пороховом дыму холмов и батарей.

С первым щелканьем картечи, брызнувшей по нашим рядам, егеря и казаки, таща лестницы, бросились к стенам. Глубокий ров, до половины залитый болотистою, вонючею водой, остановил передовую шеренгу. Залпы с бастиона освещали площадь и ров, где произошло это замедление. Суворов уж подтянул поводья кабардинца, хотел помчаться туда.

– Охотники, за мной! – громко крикнул кто‑то впереди замявшихся.

Смотрю: размахивая новенькой, незадолго выписанной из Пешта шляпой, побежал ко рву мой недавний сожитель по палатке, секунд–майор Неклюдов, которому гадала цыганка.

– Прочь лестницы – грудью, братцы, ура!

Он первый вскочил в ров, ближние – за ним. Вон они уж на той стороне. Втыкая копья и штыки в насыпь, атакующие шеренги стали взбираться на вал. Егеря внизу осыпали выстрелами амбразуры редута. В отблеске наших светящихся бомб и турецких рвавшихся ракет было видно, как мокрый, испачканный тиной Неклюдов быстро карабкался по откосу бастиона. Ворвавшись в редут, он охриплым голосом вскрикнул: «С Богом, соколики! Наша взяла!» – воткнул над стеной полковое знамя и упал навзничь. Новенькая треуголка скатилась по эскарпу редута; он ранен навылет в грудь из ближней турецкой батареи.

В шесть часов утра взошла на вал вторая колонна Лас–си. Первая Львова и третья Мекноба должны были ее подкрепить, но опоздали: Мекноб и Ласси одновременно и тяжело были ранены, впереди своих полков. Ласси мог еще командовать. С простреленной рукой он повел далее свой отряд и штыками взял несколько батарей за Хотинскими воротами.

На левом фланге было хуже. Кутузов пробился сквозь уличные завалы, сквозь картечь и ятаганы [27]27
  Рубящее и колющее оружие.


[Закрыть]
янычар [28]28
  Турецкая регулярная пехота, созданная в XIV веке.


[Закрыть]
, предводимых братом крымского хана. Он овладел уж главным редутом, господствовавшим над этой частью города. Но сильный отряд сцаганов, поддержанный артиллерией и полком телохранителей сераскира, с распущенным зеленым знаменем, зашел ему в тыл и стал охватывать как Кутузова, так и соседнюю колонну, бывшую под начальством раненого в ту минуту Безбородко.

Победа ускользала из рук наступавших героев. Осыпаемые гранатами, бомбами и пулями, солдаты замялись, стали отступать. В это время был убит пулей командир пехотного Полоцкого полка Яцунский.

Молодой, русый, в светло–синей ряске, священник этого полка вскочил на разбитый бруствер, поднял крест и крикнул:

– Что вы, братья? Ранили вашего вождя! С Богом, за мной! Вот ваш командир!..

Он бросился в улицу; ближние роты – за ним, но опять бегут врассыпную назад. Полоса дыма рассеялась. Легли сотни. Синяя ряса священника виднелась в груде окровавленных тел.

В это время к Суворову подскакал знакомый мне адъютант Кутузова Кнох.

– Дальше нет сил наступать; просят подкреплений…

Он не докончил реляции. Осколок лопнувшей вблизи гранаты ранил его в плечо.

– Бехтеев, аптечку сюда, аптечку! – крикнул, обращаясь ко мне, Суворов. – Костоеда на пальцы треклятым изуверам! Да вот что… Поезжай‑ка к Кутузову и скажи: нет отступления! Я жалую его комендантом Измаила и уж послал курьера с вестью о взятии крепости…

– Благослови нас Бог! – ответил на переданное мною Кутузов.

Он потребовал к себе соседний Херсонский полк и, едва тот к нему направился, скомандовал новый отчаянный натиск, опрокинул янычар и телохранителей сераскира и на их плечах, кладя через ручьи и каналы портативные мосты, ворвался в пылавший со всех концов город. Я не мог двинуться обратно. Меня стиснули и повлекли наступавшие далее и далее батальоны.

Невдали с оглушающим треском и гулом взлетел на воздух пороховой подвал, взорванный турками под оставленным ими бастионом. У моста горела мечеть, из окон и дверей которой гремели выстрелы засевшей там горсти турок. В конце улицы поднимался громадный черный столб дыма от зажженной нашими калеными ядрами главной казармы.

Меня с лошадью прижали к мостовой ограде, трещавшей под натиском проходивших частей. С криками: «Ну‑ка его! Так‑то, жарь!» – и, стреляя на пути через мост, валила пехота, за ней артиллерия, казаки и опять егеря. Картаульные единороги и дальнобойные кугёрновские пушки снимались с передков, пешие расступались, и картечь с визгом хлестала по пустевшим, дымившимся улицам. Сзади через головы летели снаряды из казацких мортир. Еще взрыв, и еще пожар… Под Суворовым было убито две лошади. В восемь часов утра он сел на третью и при звуках труб с полками – Святониколаевским, Фанагорийским, Малороссийским, Гренадерским и Петербургским – прошел все предместья Измаила.

Началась перестрелка и страшная, беспощадная резня, на штыках и ятаганах, в улицах пылавшего со всех концов города.

Целые роты янычар и эскадроны спагов бросали оружие и, став на колени, протягивали руки, с искаженными от страха лицами моля о пощаде: «Аман, аман!» Суворов ехал молча, нахмуря брови, не глядя на них и как бы думая: «Сами захотели, пробуйте!» Остервенелые солдаты штыками, саблями и прикладами без сожаления клали в лужи крови тысячи поздно сдававшихся бойцов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю