Текст книги "Князь Тавриды. Потемкин на Дунае"
Автор книги: Григорий Данилевский
Соавторы: Николай Гейнце
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
– Здесь, братцы, здесь! – заслышав голоса, не утерпел и крикнул Ловцов.
Под ивами что‑то шелохнулось. Сверкнул огонь, грянул протяжный ружейный выстрел. Мы сквозь дым бросились к камышам. Там, отталкиваясь баграми, в двух душегубках отчаливали от берега ушедшие вперед наши товарищи. Мы добрались к ним по пояс в воде. Лодки поплыли из залива. С середины реки обозначился оставленный нами берег.
Под ивой, как теперь помню, стоял здоровенный толстый турчин в красной куртке и с обнаженной бритой головой. Он наводил мушкет на лодку и изредка по нас стрелял. Поодаль от него, нагнувшись к земле, возился над чем‑то другой турчин. Между ними на пригорке неподвижно белело что‑то навзничь распластанное; ближе к берегу еще двое без движения. Мы оглянулись друг на друга, перекрестились.
Жив ли остался Ловцов или погиб с другими попавшими под выстрелы турок, о том мы узнали не скоро.
Скрывшись от новой погони в островах, мы поплыли с закатом солнца далее и через сутки, измученные, еле живые от голода, дотащились к нашим аванпостам. Весть о нашем поиске разнеслась по лагерю. Все хвалили отвагу разведчиков и оплакивали погибшего Ловцова. Кутузов призвал меня, слегка попенял и даже пригрозил арестом, но кончил тем, что через два дня мне же поручил препроводить в Яссы запорожцев, бывших на поиске, и лично передать светлейшему набросанный мною очерк Измаила и стоявшей там флотилии.
Никогда я не забуду ощущений, с которыми вновь подъезжал из лагеря к Яссам. Мысль о потере Ловцова не давала мне покоя, мучила меня. «Я виноват в его гибели, – говорил я себе. – Зачем было его брать? Я зная его пылкость, несдержанность, притом же он близорук – нарвался прямо на пулю… Боже, Боже! За что такие испытания?» Я отдал все, что имел, все свои вещи, деньги, даже подарок матери – часы, лишь бы узнали о нем. Все розыски были тщетны.
Передовая телега, везшая меня, чуть двигалась в ночной тиши. Другие с запорожцами поотстали. Небо ярко горело звездами. Вот Медведица, золотой сноп Стожар. Я с замиранием сердца вспоминал, как любовался этими же звездами в корпусе с Ловцовым. Сколько ожило в памяти с ними: экзамены, выпуск, первые на службе шаги, Пашута и первая любовь. Живо представлялись мне дни у бабушки, поездки в усадьбу Горок, корпусные письма, приезд Ольги Аркадьевны, столкновение в театре и рассказ попадьи. Боже! Зачем не состоялся поединок? И зачем здесь, в Турции, погиб он, не повинный ни в чем, а я жив, не убит? Она бы узнала, оценила бы меня… «Вот преданность, вот любовь! – прошептала бы она, прочтя мое имя в реляции. – Он не вынес, ушел на поприще славы и пал героем…» Ужли ж и вконец отвернулась от нас слава? Ужли никуда мы не двинемся, не предпримем ничего, и правы запорожцы, что светлейший, как редька в огороде, засел по шею в сомнениях и вечных колебаниях? Нет, я везу ему точный снимок Измаила и флота. Пригодились корпусные уроки фортификации. Он взглянет и, нет сомнения, объявит поход.
VIII
Я присутствовал при аудиенции князя Григория Александровича запорожцам.
Потемкин вышел к ним с гордой осанкой, в богатом гетманском кафтане, в лентах и орденах. Войсковой судья черноморской казачьей команды, охранявшей квартиру главнокомандующего, умный, сметливый и «письменный» Антон Головатый, был назначен Поповым представить князю прибывших удальцов. Те, как были наскоро отправлены из лагеря в дорогу, стояли отрепанные, в порванных рубахах и свитах, иные даже босиком. Светлейший принял их за нищих.
– А где ж твои храбрые молодцы? – спросил он, оглянувшись на Головатого.
– Да это ж, ваше превелебие, они и есть, – ответил с поклоном войсковой судья.
– Неужели начальство поскупилось получше снабдить их в дорогу?
– А что нужно, батько ты наш, хоть бы казаку? – ответили запорожцы. – Роспытались мы у коша, кошевой сказал: идите с добрым человеком; ну, мы и пошли, а их благородие и списали планчик
Потемкин взглянул на меня. Я ему подал рисунок. Он, очевидно, меня не признал – так я загорел и огрубел за это время.
– Теперь, княже, нет уж опаски, – сказал Чепига. – Турчинова фортеция как на ладони. Звелите, ваше высокопревелебие, и побей, Боже, нас и наших детей, коли не заберем измайловского пашу со всеми его пашенятами.
Потемкин вскользь поглядел на рисунок, опустил его в карман и, покачав головой на щеголей штабных, стоявших здесь же, в стороне, – не вам, дескать, чета – объявил производство некоторых из запорожцев, в том числе и Чепигу, офицерами. Всей партии казаков, бывших в поиске, князь повелел выдать новое, полное, по их обычаям, платье и по сто червонцев. Деньги и платье запорожцы, впрочем, к слову сказать, пропили меньше чем в трое суток и не выезжая из Ясс и отретировались обратно, как приехали, в лохмотьях. Радостям их не было конца. «Поход, поход!» – толковали они, распевая свои заунывные боевые песни. Вышло, однако, иначе.
Мне, как главе разведчиков, светлейший назначил особый прием.
– Думаешь, буду хвалить? – спросил он, вынув из баула и вновь рассматривая привезенный мною рисунок. – Отличились вы, флотские, один даже чуть ли не погиб. Но ни к чему, братец, все это ни к чему, – прибавил, нахмурясь, Потемкин. – Не в том дело…
Я онемел от этой неожиданности.
– Согласись, – продолжал он, – ты свежий человек и в Гатчине проходил достойную, почетную школу. Я говорил всем, доказывал. Мы заморим турок осадой, заставим сдаться, возьмем далее ряд других крепостей, а нам… ох, что, сударь, и говорить! – объявят вдруг – баста, ни на пядень! – и пропадут задаром все труды, вся кровь, вся честь…
– Кто же скажет, ваша светлость? – осмелился я спросить.
– Есть такие, – произнес он загадочно.
Порывшись в бумагах, Потемкин отложил одну из них и прикрыл ее бронзовой накладкой.
– Отважный подвиг твой и этих смельчаков, – продолжал князь, – изобличает в вас достойных всякой похвалы слуг. Я тебя давеча не признал. По твоему отличию и квалитету о тебе уж репортовано выше. Но это все, братец, ни к чему. Вы рветесь, ты особенно; это понятно и делает тебе честь. Я тебя не забыл: памятую твой вызов, принять и выполнить такую комиссию, в коей бы видна была твоя персональная послуга. Готов ли ты, Бехтеев, сдержать слово? Ныне найдется дело и для тебя…
– Приказывайте, располагайте жизнью моею, мной! – воскликнул я в радости.
Князь позвонил. Вошел Попов.
– Где Бауэр? – спросил Потемкин.
Секретарь удивился вопросу.
– Где, в каком месте нынче Бауэр? – нетерпеливо застучал князь по столу пальцами.
– Проехал Будапешт, может, и Вену.
– Французский язык знаешь? – обратился ко мне Григорий Александрович.
– Сызмальства, в доме родительском, и опять же в корпусе обучен.
– А ну, прочитай вот, Бехтеев, – сказал он, протянув мне книгу. – Недурно! Расскажи теперь попробуй прочтенное своими словами… Слышишь, Василий Степаныч, видно, на Жоконде зубы проел, как и мы с тобой… Певуна, всякого петиметра, за пояс заткнет. Ну, изготовь же по этой материи бумаги и все, что нужно. В командировку, сударь, нынче ж в ночь выедешь.
– Куда, ваша светлость? – спросил Попов, вглядываясь в поданный ему мелко исписанный каракулями светлейшего листок.
– Ах, батюшки, куда! Известно, вдогонку Бауэру, в Париж… Наговорили болтуны – почти без каблуков… А оказывается, чуть не в полтора вершка. Прасковья Андреевна, сударь, вычитала в «Вольном корреспонденте», – обратился ко мне Потемкин, – что при платье а–ля–бель–пуль дамы нынче опять носят и башмаки с высокими, выгибными каблуками. Каблуки, именно каблуки; без них ни шагу… Так готовься, братец, поедешь в подмогу Бауэру. Ум хорошо, два лучше. Хлопочите… помогите угодить фрерушкиной супруге.
Попов сделал мне знак уходить. Князь меня остановил.
– Перед отправкой зайди сюда, – сказал он, – получишь еще лично от меня цидулку к королевскому башмачнику – как бишь его?.. Они разрушили Бастилию, грозят самому трону, религии, а деспот – мода – не дает им покоя, властвует ими, как детьми… Всем российским мотам велено выехать из Парижа; Бауэру и тебе – исключение. Ты рвался из усердия бить турок; поусердствуй пока иначе – барыне постарайся угодить. А что выгодней в жизни – это, брат, еще бабушка надвое сказала. После сам увидишь и поймешь…
Удивило меня, а потом и разобидело это решение. «Как? Офицеру покупать башмаки для какой‑то Прасковьи Андреевны? Супруга фрерушки! Да мне‑то какое дело? Выкидывал штуки светлейший, и к ним уж привыкли, но такой, да еще с носившим мундир гатчинских батальонов, – я не ожидал».
Повеся нос, в досаде на всех и все, я возвратился в «кафан», где нанял комнату. Офицеры бросились меня поздравлять.
– Отменный, завидный случай, верная тропа к отличиям.
– Да в чем же дело? – спрашивал я.
– Как в чем? Неужто не знаешь? Во всем городе и в лагере только и говору, что о новой причуде Таврического. И кому ж выпало на долю ее совершить? Ближнему, любимому адъютанту князя, Бауэру, и тебе, Бехтеев… Оба как бы в один ранг поставлены… Такие поручения не забываются… Любимый предмет, властительница сердца, жена двоюродного братца светлейшего… Радуйся да скорехонько отъезжай, а то как бы еще князь не раздумал. С ним это бывает.
Получил я от скупяги Попова подорожную на фельдъегерских, прогоны и щедрое пособие на подъем, а в прощальной аудиенции от князя несколько приватных писем и в том числе небольшой пакет с надписью: «Распечатать через неделю, по прибытии на место».
На другой день я отправился в столицу Франции. Завистники штабные провожали меня вежливо и искательно; но я видел их двусмысленные улыбки и слышал их шепот: «Фельдъегерь по башмачной части; не вывезли батальоны – вывезут выгибные каблуки».
В Париже с появлением странных комиссионеров поднялась буря толков и всяких пересуд. Я застал Бауэра вне себя от беготни по магазейнам, в возне с башмачниками и поставщиками модных вещей. Он выбивался из сил, хлопоча лично и через подходящих агентов в приискании по привезенной мерке башмаков с отделкой из перьев или а–ля–бель–пуль. «Des souliers pour madame la princesse Potemkine!» [23]23
«Туфли для княгини Потемкиной!» ( фр.)
[Закрыть]-тараторили на все лады словоохотливые французы. Вести о новоприбывших курьерах главнокомандующего Дунайской армией понеслись всюду, выросли в чудовищные размеры.
Отчаянным и ветреным парижанам такая фанфара была на руку. Столица первого в Европе народа была польщена прихотью могучего русского вельможи. И там, где уже второй год царили якобинцы, где во имя прав человека были уничтожены церкви, монастыри и всякие внешние отличия, где духовенство присягнуло народу и закону, где выходили газеты Лустало «Революция Парижа» и Марата «Друг народа» и толпа валила смотреть на празднество федерации на Марсовом поле и на политическую трагедию Жозефа Шенье «Карл Девятый», – там все заговорили о русском фельдмаршале, удостоившем командировать своего адъютанта в столицу великого народа за покупкой изобретенных этим народом башмаков. Уличные крикуны, с портретами Мирабо, Бальи и Лафайета, вынесли на продажу изображения Потемкина. Газеты приводили десятки анекдотов из его жизни, уверяя, что князь в Яссах посажен своей возлюбленной на хлеб и на воду и что она его не выпустит, пока фельдмаршал не добудет ей желаемой обновки. В окнах книжных магазинов явился печатный, с карикатурами, памфлет, где был изображен султан, подающий на коленях фаворитке князя собственную обувь. Некий же догадливый содержатель театра и музыкальный композитор написал даже по сему случаю преострый, с куплетами, водевиль под именем: «Бедствия Северного Рыцаря», на представления которого публика повалила как на некое диво. Мы сами с Бауэром инкогнито были на том представлении и хохотали от души над пьесой, где остроумно изображали нас самих.
А в то время как парижане занимались водевилем и всей этой историей нового чудачества светлейшего, контора российского банкира Сатерланда отсчитала перед некоей, еще недавно высокочтимой и титулованной красавицей, обитателькой сен–жерменского форштадта, по векселю князя шестьдесят тысяч ливров золотом
Дело в том, что пришел указанный срок. Я распечатал особо мне врученный пакет, нашел вексель и краткую инструкцию относительно банкира и оной дамы. Обсудив с Бауэром, как исполнить указанное, мы разделили роли. Он тайно доставил запечатанное письмо князя даме, я – вексель и ордер светлейшего банкиру.
Впоследствии объяснилось, что названной красавице было предложено ловкой рукой выбрать из бюро страстно влюбленного в нее вновь назначенного французского министра иностранных дел Делесара нужные для князя дипломатические тайные бумаги. Золотой ключ отпер дверь к податливости корыстной сильфиды [24]24
Легкое подвижное существо в образе женщины, являющееся олицетворением стихии воздуха.
[Закрыть]и придал ей крылья бабочки и благопотребную решимость льва. Она слетала, куда следует, изловчилась и возложенную на нее порученность спроворила отменно успешно. Копии с нужных бумаг нам были переданы в переплете вновь вышедшего кодекса «Прав человека», а подлинники бумаг положены на прежнее место.
Тут я с Бауэром простился. Он остался укладывать в картоны и сундуки вороха бархатных, шелковых, сафьянных и всяких башмаков и расплачиваться с лавочниками и мастерами. Я же навестил двух первых в Париже медикусов, аки бы для совета о больных глазах, бережно упаковал в сумку книгу «Прав человека» и пустил слух, что еду для консультации с врачами еще в Италию. Через Милан и Триест я прибыл в Вену, дождался там Бауэра и одновременно с ним и с его модною поклажей явился обратно в Яссы в конец ноября.
Содержание доставленных документов оставалось долгое время для всех тайной. По смерти же князя при разборе его бумаг Поповым и Бауэром оказалось, что то была копия с секретного отказа французского кабинета первому министру английского короля Георга Третьего [20]. Наперекор стоявшей за нас оппозиции бессмертного Фокса и его друзей, Потланда и Девоншира, коварный и скрытный Питт [21] предлагал для возбуждения английской нижней каморы и в видах отвлечения французских умов от возраставшей парижской неурядицы заключить оборонительный и наступительный договор Англии с Францией с целью принудить русских к остановке войны против Турции. Франция отказала. Прочие державы под влиянием Англии были до того в великой фермантации; нам грозили войной с Пруссией, даже Австрия клонила наш кабинет к принятию негоций мира с Турцией – одна отдаленная Гишпания была спокойна… И вдруг руки наши развязались…
Получив такое сведение, Потемкин увидел, что дело Восточной системы спасено.
– Василий Степаныч, – крикнул он Попову, пробежав поданные ему бумаги, – бал назавтра, танцы и балет с фейерверком… Молодцы, господа! – обратился он к Бауэру и ко мне. – Прасковья Андреевна сама оценит ваше усердие и поблагодарит.
Бауэра он крикнул в кабинет, а подойдя ко мне, опустил руку в карман и запел по–церковному: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко!» Он хотел нацепить мне в петлицу орден; я его остановил.
– Иной награды, коли стою, – осмелился я произнесть.
– Какой? Всего проси – заслужил.
Я передал о захвате отцом Зубовым имения моих родителей.
– И грабителей проучим, и от креста не уйдешь, – сказал светлейший. – Возвращайся к армии и решпектуй от меня Михаиле Ларивонычу: мысли ваши на днях будут утешены…
IX
Едва я возвратился к колонне Кутузова, где меня тем временем причислили к егерскому полку, пришла весть, что нашей гребной флотилии, взявшей Тульчу и Исакчу, удалось прервать сообщение Измаила с не занятым нами правым берегом Дуная. Множество запорожских чаек и заготовленных в Севастополе шкун, дупельтшлюпок, полакр, ботов и галер [25]25
Типы судов в парусном флоте.
[Закрыть]вошли гирлами в реку, подтянулись к занятым нами крепостцам. Пользуясь этим, светлейший предписал командиру корпуса Гудовичу занять десантом остров против Измаила, устроить там в тайности кегель–батарею и, начав обстреливание самой фортеции, подойти к ней с суши и от реки и попытаться взять ее осадой. Стало известно, что в Стамбуле опять усилилась партия войны; муфти, стоявший с матерью султана и сералем за мир, был сменен. Порта напрягала последние ресурсы с целью выбить нас из занятых ее владений.
Обложение Измаила началось, по этому плану, 21 ноября. Войско вздохнуло отрадно.
Но где было изнуренному непогодой, болезнями, бездорожьем и всякими лишениями двадцативосьмитысячному отряду, половину коего составляли казаки, мериться с грозной фортецией, снабженной в обилии съестными, огнестрельными и прочими припасами, в которой за неприступными земляными и каменными твердынями сидел с сорокатысячным отборным и свежим войском сам сераскир Мегмет–Аудузлу–паша… Первый пыл армии, обрадованной приступом к действиям, прошел. Начались сомнения, колебания. Позднее ж время года, непрестанные проливные дожди, холод, грязь и болезни в войске еще более усилили общий упадок духа. Через неделю по начатии осады Гудович созвал военный совет для обсуждения вопроса: продолжать ли предприятие или ретироваться на винтер–квартиры? Генералы после недолгих колебаний решили – отступить.
Мы двинулись по убийственным дорогам, затопленным дождями и разбитым нашими же обозами, в обход болот, у озер Кугурлея и Ялтуха. Было предписано идти к Рени и Галацу, где, вопреки общему мнению и к удивлению всех, сидел в то время, как бы нарочно забытый и всеми оставленный, любимец армии и всего русского народа бессмертный Суворов…
Был сквернейший, холодный и сырой вечер второго декабря 1790 года.
Колонна Кутузова, где мне дали в команду роту фузилеров, шла целые сутки, но сделала по лесистым топям и оврагам не более пятнадцати–двадцати верст, каждый час, каждый миг ожидая, что вот растворятся ворота Измаила и в нашем тылу раздадутся грозные крики преследующих турок. Авангарду скомандовали привал. Кое‑как установили обоз и разложили по морскому песку костры.
Налетавший мелкий, как сквозь сито, дождь то и дело тушил еле тлевший бурьян, сучья и кукурузные стебли. Обмокшие, прозябшие солдаты толпились у ротных котлов. Офицерство забралось к чайникам, в наскоро разбитые палатки. Сумерки сгущались. Я не мог обогреть у слабого огня продрогнувших окоченелых членов и стал, разминаясь, прохаживаться между палатками.
Влево от авангарда виднелась темная полоса озера, вправо – ряд пустынных бугров, кое–где поросших мелким кустарником. Ноги скользили в жидкой, расползавшейся во все стороны грязи. То здесь, то там в сумерках, под шуршание и назойливый писк зарядившего на всю ночь дождя, слышался говор солдат.
– Тоже егаря зовутся, круподеры, – толковал кто‑то под навьюченной фурой недовольным, старым басом. – Двадцать лет в полевой да в гарнизоне шесть, и опять взяли – служи. А какова ноне муниция? Один шонпол на двух… Были каски: зимой – холодно, в дождь – в загривок, как из трубы…
– Зато ноне кивера, – перебил говорившего молодой, веселый голос. – Ах, братцы, ну чисто ощипанный кочет: спереди – хохол, сзади – лопасть; в зимушку опять будешь без щек и ушей.
– Нет, ты, дядя, уважь – когда жалованье? – спросил третий голос из‑за палатки, скосившейся над лужей. – Две трети его и в глаза не видели. От кукурузы да от треклятого папушоя животы подвело. Сена коням не дают; можно, мол, и на подножном… А подножный что? Нынче грязюшка, завтра снег.
– Хорош тоже хоть бы сам–от, – продолжал первый критикан, очевидно, о Гудовиче. – Под Килией ни разу его, как есть, и не видели на брешь–батарее; все из лезерва, даже в туман в подзорную трубку глазел.
– Да! Ты вот лоб подставляй, – отозвался кто‑то, прокашлявшись, от коновязи. – А они к параду в обедни не выходят. То ли, братцы, Ликсандра Васильич…
– Суворов?
– Ну да… Это – хоть бы в очаковскую зиму. Стоим мы, братцы… Ах, в жисть то есть!.. Ну, как есть!..
Дождь будто перестал. Я набил трубку у костра, закурил; слышу, толкует в стороне кучка отставших артиллеристов.
– Хучь бы тебе выгода какая, ли лагерь взяли – провизии, ли город – серебра, золота. Портки в дырьях, сапожников и звания нет.
– Зато, Евсеич, у светлейшего, видел ли, двести гранодеров холопами; вырос дубиной, хорошо подал тарелку за фриштыком, ну, он–те сейчас и в офицеры.
– Для виду только?
– Какой для виду! Портного за кафтан в подпрапорные, молдаванчика–серебреника – в корнеты, булочника пожаловал в подпоручики! Лошадей у него более двухсот, и все, братцы, кормятся на счет кирасирского и драгунского полков. А подрядчики грабят! Вот антихристы… Зашел это я к Семен Митричу, разут, совсем ознобели щиколки; последняя подошва в луже у моста осталась. А он жрет мамалыгу, смеется: ты, говорит, вприпрыжку…
– Ах, жизнь! Ах, горе! И нет на них, людоедов, суда–расправы.
– Австрияк, сказывают, своих вешал. Вот бы нашим‑то…
– Держи карман, на наших толстошеев, видно, веревка еще не сплетена.
Дух тогдашнего армейского критиканства мне был не в новость. Но то, что привелось услышать в дни нашей ретирады, смутило меня сверх меры. Я возвратился в палатку, прилег на влажных снопах, где уж расположились трое других офицеров, и завернулся в шинель.
Лагерь смолкал. Пригорок, на котором стояла наша палатка, был в передней линии авангарда. Внизу виднелись лужи узкого проселка, ведшего к мосту через ближний ручей. С вечера долго слышались с той стороны крики погонщиков–моддаван, тащивших на волах через дырявые мостовые горбыли отставшие пушки какой‑то батареи.
Из‑под обвисшей, намокшей парусины было видно, как над окраиной долины бежали низкие, бурые, клочковатые облака.
– Господи! Хоть бы уж замирение, – сказал в ответ высокому, широкоплечему майору Неклюдову лежавший возле меня больной лихорадкой молоденький, вечно жалующийся и разочарованный в ожиданиях прапорщик Гуськов. – В два месяца хотели Константинополь взять! По неделям рубахи не меняешь, от карпеток осталась какая‑то корпия; накинул барабанщик из старого кивера подметку – а она, анафема, как окунь, опять есть просит, эту хлябь так и всасывает…
– Ну, миленький, все простишь, как у тебя это убеждение, что тебя не тронет ни штык, ни пуля, – возразил ему, весело вскидываясь из‑под шинели и садясь впотьмах палатки, Неклюдов. – Мне, господа, цыганка в Яссах гадала, что я кончу поход не токмо жив, – даже не ранен.
– Избегнешь раны, как раз! – сердито кашляя, произнес больной Гуськов. – У них штуцера Цельнера и Гамерле, пистолеты Лазаря Лазарини. С нашими только осрамишься. Вон и Ловцов был уверен…
– Да ведь он жив!
– Хороша жизнь в Измаиле, в плену… Когда‑то еще храбрый Росс надумает и придет его избавить…
Долго я слушал, притворяясь, что заснул. У самого все было промочено до костей. Стыд за себя и за других теснил мысли. Боже, хоть бы из‑за угла шальная какая пуля! Крупные капли изредка мерно падали сквозь дырья парусины то на руки, то на лицо. Сон стал одолевать, но я пробуждался, взглядывал в щель двери, прислушивался к звукам ночи. Что‑то шлепало по грязи, ветер шатал палатку, шелестел травами и камышом. Чавкали фурштатские клячи; жалобно завывала где‑то полковая собачонка. Вправо, на чуть видном пригорке, светился фонарь у ставки Кутузова.
Вдруг я вскочил. За шею побежала накопившаяся над заплатанной парусиной холодная дождевая вода. В то же время влево от моста послышалось топанье конских копыт. «Что бы это было? – подумал я. – Откуда явиться коннице? Уж не янычары ли пробрались в обход?»
Накинув наскоро шинель, я вышел из палатки. Дождь перестал. К пригорку, брызгая по лужам, пробирались гуськом всадники. В начинавшемся бледном рассвете я разглядел казачьи шапки и пики.
– Чья колонна? – спросил, завидев меня, передний, останавливая у взгорья поджарого, тяжело дышавшего впалыми ребрами горбоносого кабардинца.
– Шестая, Кутузова, – ответил я, видя, что часовой у въезда в лагерь вытянулся перед всадником во фронт.
– Какие части? – продолжал тот.
– Три батальона егерей, два гренадеров и сотня бугских стрелков. За ними ночует отряд Самойлова и часть артиллерии Мекноба…
Говоря это, я приблизился и разглядел всадника. То был худой, подвижной, с маленьким личиком старик; длинные седые локоны выбивались из‑под его намокшего треугола. Серая, подпоясанная ремнем старенькая шинель была черная от дождя. Комки жидкой грязи облепляли высокие сапоги, обвислые фалды и руку, в которой была нагайка.
– Офицер? – крикливым, добрым голосом спросил старик, склонив ко мне обветренное и чуть видное от брызг грязи лицо. – Ну, ваше благородие, уважь, веди нас к Михаиле Ларивонычу. Старый знакомый… Что смотришь? Гонцы, голубчик – с повелением, из главной квартиры. Гонцы… пристойны знатности, помилуй Бог!
– Позвольте узнать, с кем имею честь?
– Цымлянской станицы старшина Фрол Терентьев Балаболкин.
Я, как подобает, отдал честь прибывшему и повел его к ставке Кутузова. Спутники старика двинулись следом с удивленными лицами, оглядывая меня и как бы меж собой перемигиваясь.
– Так вы, сударики, на попятный? Отступать? – насмешливо допрашивал, обдергиваясь и оправляясь в седле, именовавший себя Балаболкиным.
– Разве мы? – ответил я. – Мало ли чего хотелось бы? Велено – нечего рассуждать.
– Гости хорошие, и вести такие ж, optimissime! – проговорил и прищелкнул пальцами старик. – Не крикнет трижды петел, отречетесь от принятых решений; а ты, козырь! Ишь, встал раньше всех… Молодец!
Меня что‑то как бы подталкивало и подмывало. Сам не понимая почему, я точно на крыльях летел. Странное, сладкое чувство всего меня наполняло.
Среди луга, отделявшего два взгорья, была широкая водомоина. Рыжий кабардинец старика заупрямился. Я подобрал плащ, шагнул в воду, взял коня под уздцы и провел через водомоину.
– Эх, важно! Так, так! – ободрял всадник, видя, как я шлепаю ботфортами по воде. – Да ты в воде, как дома… Уж не из моряков ли?
Я ответил, что из моряков.
– Покинул Рибаса? И хорошо сделал… Ротой командуешь? Молодец! Штык, он лучше, брат, всякой лодки доедет.
Мы добрались до палатки отрядного командира. Кутузов был уж на ногах. Денщики возились у распакованной фуры, ставили самовар. Толстенький, румяный и невыспавшийся адъютант Кнох что‑то с недовольным видом писал под диктовку Михаила Ларионыча на барабане. Сам Кутузов сидел на опрокинутом ведерке, полковой фельдшер в фартуке выбрил ему правую щеку и подновлял мыло на левой.
Не успел я, с рукой у шляпы, отрапортовать генералу о прибытии из главной квартиры такого‑то гонца, всадники, пробравшись между фур, тоже наспели к палатке. Передовой вскочил наземь, бодро встряхнулся, бросил поводья ближнему из казаков и мелким, бойким розвальцем двинулся прямо к генералу.
– Хорош Балаболкин!.. Батюшка граф Александр Васильич! – крикнул Кутузов, отстранив фельдшера и вставая навстречу гостю.
– Ура! – весело произнес, оглядывая всех и махая мокрой шляпой, гость. – Таким богатырям да отступать? Назад! Обратно, с походом…
«Генерал–аншеф Суворов! Ужли он? Откуда?» – послышались голоса вблизи меня. Я обмер в радости и удивлении.
Суворов и Кутузов дружески обнялись.
– Ты, сударь, с вами Гудович, Голицын, Мекноб и Рибас, все, – продолжал Суворов, не выпуская из перепачканной, худой и красной своей руки полных белых пальцев Кутузова. – Все части отныне становятся под мою верховную команду. – Кутузов, моргнув зрячим глазом, почтительно приставил ко лбу пальцы свободной руки. – А потому, батюшка, ординарцев сюда, штабных, вестовых, трубача! Снимать лагерь. Да–с… Мешкать нечего… Приятно будет неверным, фуй, вот как приятно–с! – как пилюля полынная… Нынче же к вечеру на прежние позиции к Измаилу, а завтра… помилуй Бог!.. Увидим, как поступить.
Кутузов оглянулся на адъютанта. Суворов придержал его за руку.
– Повелено, – произнес он, – взойдя тут, сызнова ложироваться, во что ни стало… А потом… Ну да увидим, батюшка… Увидим, сударики мои… А впрочем, вот тебе, Михаиле Ларионыч, и на бумаге…
Тут Александр Васильич отстегнул лацкан кафтана, вынул отсыревший, порыжелый пакет, вручил его Кутузову, и оба они, давая друг другу дорогу, с аттенцией и молча вошли в палатку.
«Суворов, Суворов!» – понеслась радостная весть по лагерю. Все ожило, задвигалось. «Какой приказ? Наступление? Голубчики вы мои, дождались‑таки праздника!» Одна мысль, что Суворов в авангарде, переродила общее настроение. Все рвалось вперед. «А эти, сербины, босняки, болгарчики, – сущие хохлы, наш брат, – толковали ликующие солдаты, недавно еще ругавшие за разные прижимки одноплеменников. – Как есть свои и крестятся по–нашему, и всё… И отчего матушка царица их не заберет совсем у турка?» Как нарочно, переменилась и погода. Тучи подобрались, стали расходиться. Выглянула полоса чистого синего неба. Начало подмораживать. Лагерь копошился, снимая палатки, вьюча и запрягая фуры.
В полдень Суворов вышел из ставки Кутузова, тоже выбритый, в синей шерстяной фуфайке и в чистом белом колпаке.
– Не видать что‑то моих соколов, – сказал он, щурясь против солнца. – Уж и ждала ж, ждала свово друга молода…
– Не это ли, ваше сиятельство? – осмелился я указать за ручей.
От моста на луг повзводно въезжал конный отряд. За кавалеристами тянулись, блестя штыками и бляхами шляп, шеренги Фанагорийского, везде следовавшего за любимым вождем егерского полка.
– Спасибо! Вторая послуга… Быть тебе в моих ординарцах, – сказал, взглянув на Кутузова и быстро на одной ноге обратясь ко мне, Суворов. – Дай им знать, что, мол, дядюшка тут: щи, каша – готовы. Тащи их к котлам… Понял? Штык, внезапность, быстрота – вот наши вожди, – не отставай и ты.
Я поспешил навстречу подходившему отряду. Но как забилось мое сердце, когда я узнал, что в тот же день меня причислили к штабу Суворова. Я расположился при главной, походной квартире и, пока жив, не забуду того, что я тут испытал и чему сделался очевидным и глубоко тронутым свидетелем.
Ранней утренней зарей 3 декабря бывший отряд Гудовича, обратясь вспять, как снег на голову, вновь появился перед твердынями Измаила. Колебаний, безнадежности не было и следа. Малодушные порицатели смолкли. Дух героя зажег бодростью и рвением робкие, упавшие сердца.
В войске так объясняли это событие: на донесение Гудовича о крайней невозможности взять Измаил. Потемкин от 25 ноября из Бендер прислал ответ: «Вижу пространственные ваши толкования, а не вижу вреда неприятелю», – и тогда же послал в Галац приказ Суворову: «Вести штурмование и, буде окажется можно, взять Измаил». Суворова в этом письме светлейший назвал «милостивым другом», а себя «вернейшим слугой». Ответ Суворова князю состоял в двух строках: «Получа повеление, отправился к Измаилу. Боже! Даруй нам помощь Свою».
Потемкин между тем вскоре впал в новые сомнения. Получив известие, что Гудович уж отступил, он послал вдогонку Суворову от 29 ноября новый ордер: «Известясь о ретираде корпуса Гудовича, предоставляю вашему сиятельству поступить тут по лучшему усмотрению – продолжением ли предприятий на Измаил или его оставлением. Вы на месте, и руки у вас развязаны». Но Суворов решил более не поддаваться таким шатаниям. Он по–своему объяснил новый приказ главнокомандующего. «Воля отступать и не отступать, – сказал он, прочтя бумагу. – Следовательно, отступать не приказано». В таком смысле, положа все на мере, и повел дальнейшие приготовления.