412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Данилевский » Князь Тавриды. Потемкин на Дунае » Текст книги (страница 28)
Князь Тавриды. Потемкин на Дунае
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:21

Текст книги "Князь Тавриды. Потемкин на Дунае"


Автор книги: Григорий Данилевский


Соавторы: Николай Гейнце
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

II

Столичные веселости были в полном разгаре. Публика сходила с ума от нового балета «Шалости Эола». Всех пленяли в этой истинно волшебной пьесе танцовщики Пик, Фабияни и Лесогоров, особенно ж первые тогдашние балетчицы Сантини, Канцияни, Настюша Берилева и Неточка Поморева. Несколько раз мы посетили этот балет, как и славные комедии «Недоросль» и «Школа злословия».

Русская вольная труппа Книппера, игравшая в театре Локателли, у Невы, на Царицыном лугу, поставила в тот год комическую и презабавную оперу «Гостиный двор» – слова и музыка Михайлы Матинского, крепостного певчего графа Ягужинского. Весь город перебывал в этой опере, где роль жениха уморительно до слез играл московский актер из мещан, Залышкин. Мы были дважды в этой опере, последний раз незадолго до масленой, в день рождения Ольги Аркадьевны. Сама она после театра разболелась зубами, подвязала к щеке подушечку с ромашкой и не вышла к чаю.

Пашута, накинув на корнет теплую кацавейку, осталась одна со мной в гостиной. Толковали мы о том о сем, перебирали игру актеров, общество, которое видели в партере и в ложах. А после нескольких раздумий, вздохов и пауз я под влиянием вечера, проведенного в такой близости к несравненной, не мог более стерпеть.

– А помните ли, сестрица, Горки, прошлые времена? – спросил я, помолчав.

«И зачем я назвал ее сестрицей?» – спохватился я тут же в досаде.

– Как не помнить! – отвечала она, откинувшись в кресле. – Детские, милые увлечения.

– Помните Ломонда?

Она кивнула мне головой.

– Жива Меркульевна? Здравствует кошка? Цел, жив дубок?

Нежная улыбка была мне ответом из глубины заслоненного от лампы кресла.

– Ах, несравненное время! – произнес я. – Тогда ничто не мешало, так близко был мой рай

Сказав это, я спохватился и не смел поднять глаз. Но как было выдержать? Мне вспоминались не раз сказанные кузиной похвалы вечером в Смольном у кумы ее матери, где Пашута то с тем плясывала, то с другим из известных в городе щеголей, превознося их любезности, ловкость и вежливо расточаемые залетной провинциалке комплименты. Я ждал, что объявит Паша на мое признание… Она молча протянула мне из‑под кацавейки руку и, когда я коснулся ее поцелуем, сказала мне:

– Какой вы славный, добрый, Савватий Ильич, с вами так отрадно…

– И только…

Через день мы гуляли с Пашей по набережной вдоль Невы. Мостовая была скована морозом. Лихие рысачники проносились мимо нас, лорнируя мою спутницу в преогромные, вошедшие тогда в моду лорнеты.

– Ах, голубчик, Савватий Ильич! – сказала она, скользя легкою походкою. – Как весело! Вот жизнь! Ну как бы я хотела быть богатой…

– И зачем особое богатство? У вас ли с матушкой нет достатка?

– Нет, не то, не то…

– Родовая ваша вотчина первая в уезде, – продолжал я. – Как устроена, прилажена, и все для вас…

– Нет, скучно в деревне, глушь, пустота! То ли здешние люди – как обворожительны. Эта пышность, роскошь, жизнь бьет ключом. Экипажи какие, смотрите. Утром – свиданья, визиты… Ах, прелесть!.. Что ни вечер – танцы, балы. Деревня… Да кто же возьмет меня, хоть бы с нашими постылыми Горками?

– Прости, мое божество, – сказал я тихо, прижавшись к Пашуте. – Есть один – ужли его не угадаешь? И если небогат он достатком, зато искренним, горячим чувством. Он давно, давно у твоих ног…

Паша ни слова не ответила, только, склонившись, шибче пошла. Вечерело. Снег срывался и падал в тишине легкими хлопьями.

– Что ж ты ответишь тому человеку? – спросил я, заглядывая в лицо моей спутницы.

Она молча прошла улицу, другую. Стала видна их квартира. Вдруг она остановилась, обернулась ко мне. Грудь ее прерывисто дышала. Во всю щеку заиграл могучий ажигинский румянец.

– Не обманывает тот человек? – спросила она, пристально глядя на меня.

– Клянусь, он говорит от сердца.

– Ну так не беда, – ответила она. – Не богатый варит пиво – тороватый; дождик вымочит, солнце высушит. Кто принесет тучу, тот принесет и вёдро. А ему открой, что ответу быть через две недели. Тогда и приезжай.

– Отчего ж не теперь! Паша, Пашута…

Она вырвала руку и легкой козочкой вбежала на свое крыльцо.

Я опьянел, обезумел от восторга. «Вот скрытница, плутовка, как мучит. Да недолго сомневаться, ждать. Будет и на нашей улице праздник». Я потерял спокойствие, сон. Что ни день, с полковыми оказиями и по почте начались пересылки из Гатчины нежных, на цветной раздушенной бумаге, грамоток. Я исписывал целые страницы, справлялся об ее занятиях, здоровье, ревновал ее. «Верно, другой счастливец нашелся? – изливал я горе в письмах. – Оттого, знать, и медлишь… Много красавцев в Питере. Откройся, скажи, кто тебя пленил?» – «Много хороших, да милого нет, – отшучивалась в ответах Пашута. – Сватались к девушке тридцать с одним, а быть ей за одним».

Не утерпел я, примчался из Гатчины через неделю. Хотел осыпать Пашу укоризнами, а она ко мне с вопросом:

– Получил приглашение в Смольный?

– Какое приглашение?

– Бал–маскарад у мадам Цинклер. Вчера тебе послано.

– Ни за что не поеду, – сказал я.

– Пустяки, какое детство. Там весело будет, натанцуемся, наговоримся.

Я отступил шаг, выпрямился.

– Прасковья Львовна, – сказал я торжественно. – Сегодня я приехал, чтоб с вашего согласия сделать формальное предложение Ольге Аркадьевне.

– Ах, нет, нет, не теперь, – зажала она мне рот. – После бала – ну прошу тебя – после, чтоб мама не догадалась.

– Но какая причина? Разве не веришь, не любишь мамашу?

– Ах, люблю и верю, но лучше молчи теперь, молчи. Там, на вечере, будем свободны, ничем не связаны. Понимаешь, воля! Досыта нашалимся, набесимся. Ты смотри, как я писала, достань латы и шлем с перьями; я буду испанской цветочницей… Для всех тайно, и вдруг после… Ах, как весело… Мамаша‑то удивится… Ну, милочка, помолчи теперь. Согласен?

Тихий ангел пролетел между нами. «Ребенок, – подумал я, – страсть к тайне, к секретам. Вешние воды, девичьи сны. Это те же романы, читанные в сельской тиши».

– Согласен, но с одним уговором, – ответил я.

– С каким?

– Поедем кататься.

– Охотно. Мамаша, дайте нам буренького, – сказала Пашута входящей матери.

Ольга Аркадьевна была с утра что‑то не в духе; египетский модный пасьянс ей не удавался. Она крикнула Ермила, велела запрячь нам санки, и мы помчались.

Никогда не изгладится из моих воспоминаний эта поездка. Мы неслись по Фонтанке.

– Знаете, mon cousin, чей это дом? – спросила, оглянувшись за Измайловским мостом, Пашута.

– Как, – говорю, – не знать! Дом графа Платона Зубова.

– Тут и младший его брат, граф Валерьян, проживает, – сказала она. – Какой красавец…

– Щеголишка, пустохват; где, кстати, его ты видела?

– Показывали намедни в опере…

– Пожалуй, – заметил я с улыбкой, сам между тем вспыхнув. – Еще, может, чей‑нибудь ривал: ты изменишь… он твой супирант.

– Вот глупости, совсем этот Валерка, сказывают, ребенок, ну, ей–Богу, как девочка, – и щеки с пушком, и в ухе брильянтовая серьга… Ха–ха… Я без смеху на него не могла смотреть. Видел ты его?

– Нет, не видел, – отвечаю, а кошки под камзолом так и скребут. – Да и не жалею; первый шалберник, верхохват. Хороши нравы; недавно, слышно, с гусарской ордой, человек полсотни, с песенниками, барабанами, ложками и трещотками ночью подошел к дому одной молоденькой вдовы и так ее перепугал своей серенадой, что та чуть от страху не умерла… Что им, лишь бы попойки, обиды женщин, кутежи!

Полагаю, что, говоря это, я и бледен стал в те минуты. А Паша смеется, тормошит меня за руку.

– Ну какой он тебе соперник – ты человек, а то девочка какая‑то, херувим из леденчика.

Только и сказала; но не раз вспоминал я впоследствии те слова. Миновали мы Аничков двор [5], увидели Екатерину, с серенькими ливрейными лакеями катившую в возке по Невской першпективе, выехали к Летнему саду [6]. Петровские дубы и липы стояли в морозных блестках.

– И наш дубок когда‑нибудь вырастет, будет таким же, – сказала Пашута, кутая в шубку лицо.

– Велик ли стал? – спросил я.

– Да виден уж из цветов. Туго тянется он вначале, зато перерастет потом все дерева, всю мелочь.

Я обхватил Пашу. Бурый конь, фыркая, вынесся на лед, полетел по широкой Неве.

Не за горами был и условленный срок для объяснения с Ольгою Аркадьевной. Жаль мне было думать в мои заезды, что она ничего не знает. Бывало, сидит, мудреный свой пасьянс раскладывает и, глядя на Пашуту, будто думает: «Золото мое, когда же я тебя пристрою, и дождусь ли той счастливой поры?»

Накануне указанного мне дня был назначен тот именно бал–маскарад у жены эконома Цинклера в Смольном, куда меня так звала Пашута. Подобные вечеринки в самом здании учреждений, носивших смиренный титул монастыря, были в те годы не в диковинку. Составлялись они как бы с доброю целью: дать лучшим питомицам старших курсов, в присутствии классных дам, провести время и повеселиться не токмо с подругами, но и с родными, знакомыми подруг. Сюда допускались меж тем и кадеты выпускного разряда, а с ними, по протекции, пробирались гвардейцы и иных полков офицеры.

Цинклерша, познакомив Пашуту с начальницей Смольного генеральшей Лафон, добыла разрешение на свой вечер и для меня. Предполагались игры всякого рода, фанты, пение, потом танцы в характерных костюмах с монастырками. Я, разумеется, спроворил себе желаемый наряд в лучшем виде – достал его через товарищей из балетной гардеробной. Все уладив и приспособив, я стал с замиранием сердца ждать субботы на масленой, когда должен был состояться предположенный бал.

И вдруг – хлоп! – повестка, явиться к ротному. Я нацепил шпагу, оделся в полную форму и пошел. Встречает с тревожным видом.

– Слышал?

– Нет, ничего не знаю.

– Шведы‑то…

– Что ж они?

– Экспедицию флотом готовят против нас к весне.

– Ну, не поздоровится им, – сказал я.

– Я и сам так думаю. А между тем вот ордер генерал–адмирала. Повелевается тебе от цесаревича немедленно взять ямских и ехать секретно с этими бумагами к начальнику русского отряда Салтыкову в Выборг.

– Когда ехать?

– Сейчас.

– Вот тебе и масленая, – не утерпел я.

– А что ж, попроси в штабе фельдъегерскую, еще успеешь захватить конец блинов.

– Да нельзя ли замениться, попросить кого?

– Ну, не советую. Знаешь порядки его высочества, не любит он со службой шутить.

Огорчила меня эта весть. Делать нечего. Справил я себе фельдъегерский плакат и полетел, даже Пашу не известил, – думаю, успею к субботе. Для того по пути в Петербурге бросил на постоялом и припасенный маскарадный костюм. А дело вышло иначе и совсем плохо. Салтыкова в Выборге я не застал: он пировал на блинах у знакомца из окрестных помещиков. Пока я съездил туда, вручил ему секретные бумаги, вернулся с ним в город и выждал, когда тот всем распорядится, напишет и вручит мне по форме ответ, без коего мне возвращаться не дозволялось, не только кончилась масленая, но и наступил первый день поста. Как я сел опять в сани и как проехал в Петербург, где уж и остановиться мне было жутко, того не припомню. От огорчения – стыдно признаться – я не раз принимался плакать на пути.

Приезжаю в Гатчину, отдаю по начальству рапорт с поездки и бумаги, а сам думаю: «Когда‑то еще те шведы вздумают к нам в гости, а меня лишили вот какого удовольствия». Повертелся я на квартире, зашел кое к кому из товарищей, слышу – странная какая‑то история случилась в столице. Слух прошел, что какие‑то повесы в Петербурге, наняв ямскую карету, произвели похищение некоей, благородного и уважаемого дома, девицы. Молва прибавляла, что ее предварительно опоили каким‑то зельем, от коего она чуть не умерла, и что полиция, бросившись искать похитителей и похищенную, наскочила на такие лица, что поневоле прикусила язык и тотчас должна была прекратить дальнейшие розыски. Разумеется, толковали об этом, как всегда поначалу, в неясном и сбивчивом виде, и я сперва не обратил на эти россказни особенного внимания. Одни из рассказчиков были за смелых и ловких сорванцов, другие за жертву их обмана.

Но зашел я к нашему батальонному лекарю. Это был близорукий и страшно рассеянный немчик из Саксонии, по фамилии Громайер, общий друг и поверенный в делах. Он через минуту забывал, что ему говорили, а потому никто его не боялся и все с ним были откровенны. Умея отменно клеить из картона коробочки и укладки, он, кроме горчичников, ревеня и какого‑то бальзама на водке, почти не употреблял других медикаментов. И меня он, от гатчинской скуки, не раз принимался учить искусству клейки. Но мне это показалось тошнехонько, и я заходил к нему более почитать «Вольного гамбургского корреспондента», которого он выписывал на сбережения от жалованья. Я застал его за чтением какой‑то цидулки. «Грубияны, варвары, готтентоты», – ворчал он, пробегая немецкие строки петербургского коллеги. И когда я спросил, в чем дело, он, замигав подслеповатыми огорченными глазами, протянул мне письмо, средина которого начиналась особым заглавием: «Новая Кларисса Гарло».

С первых строк, в которых излагалось событие, занимавшее город, я вздрогнул и чуть не лишился чувств: передо мной мелькнули знакомые имена. Похитителями оказывались граф Валерьян Зубов и его родич и наперсник во всех его похождениях Трегубов, а похищенной – девица Ажигина. С трудом дочитал я мелко исписанные страницы, спокойно, по возможности, произнес несколько незначительных слов и поспешил уйти от лекаря. Тогда только я понял замешательство и сдержанность некоторых товарищей, бывших в последний день масленой в Петербурге, с которыми мне привелось перемолвиться о новой столичной авантюре. Я затаил на дне души роковое открытие и, сгорая нетерпением, стал молча ожидать поры, чтоб, не показывая своего настроения, под благовидным предлогом вырваться из Гатчины в Петербург.

Желанный случай настал. На второй неделе поста надо было ехать с заказом в интендантстве кое–какой батальонной амуниции.

Доныне ясно помню чувство, с которым я подъезжал к недавно еще дорогому и волшебному для меня приюту в доме попадьи у Николы Морского. «Если я так долго не навещал тетушки, – мыслил я, – то и она хороша, хоть бы строкой, в таких обстоятельствах, откликнулась. Значит, я не нужен, лишний стал. Посмотрим, чем оправдают свое приключение».

Я позвонил в заветный когда‑то дверной колокольчик. Ко мне вышла незнакомая, в лисьей душегрейке, старая женщина. То была, как я потом узнал, хозяйка дома.

– Госпожа Ажигина дома? – спросил я.

– Обе выехали.

– Куда? Давно?

Лицо ли, голос ли мой выдали меня – старуха поправила на себе душегрейку и, глянув как‑то вбок, объяснила, что ее бывшие постоялки, получив некоторые неотложные письма из своей вотчины, снялись и на первой неделе отбыли восвояси.

– Так и дочь? – спросил я почему‑то.

– И барышня, – ответила попадья, как бы думая: «Бедный ты, бедный, проглядел, а без тебя вот что случилось».

Я бросился к знакомым, в полицию, побывал в Смольном. На мои расспросы, даже с глазу на глаз, все отвечали нехотя и полунамеками. В зубовском доме швейцар объявил, что граф Валерьян Александрович выехал в Трегубовское, тверское поместье, на медвежью и лосиную охоту и вернется не ближе середины поста.

В тот же вечер я снова завернул к Никольской попадье. «Да вы не племянничек ли Ольги Аркадьевны?» – спросила она и, когда я назвал себя, пригласила зайти к ней. Что я перечувствовал, видя те самые горницы, хоть и не с той обстановкой и мебелью, где еще так недавно длились мои блаженные часы, того никогда мне не выразить. Вот зала, где стояли горецкие клавесины и где, освещенное ярким зимним солнцем, я увидел в памятное утро мое божество. Вот гостиная, где проведён вечер после оперного спектакля. Каждый уголок напоминал столько пережитых впечатлений, ожиданий, надежд.

Попадья усадила меня, откинула оконную занавеску и в сумерках указала через канал на противостоящий высокий дом.

– От тебя, сударь, нечего таить, – сказала она. – Ты свой и пожалеешь бедняжку. Тут они, шалберники, и устроили свою западню.

– Так действительно был обман, засада? – спросил я, чувствуя, как кровь бросилась мне в лицо.

– Был их грех, да и она не без вины.

– Это надо доказать, не верю! – вскричал я, вскакивая.

– Что ты, что! – остановила меня за руку попадья. – И себя, государь мой, и меня навек погубишь. Не знаешь нешто, что за люди?

– На них суд, гнев государыни. Я добьюсь, не все ж станут прикрывать.

– Веников, батюшка, много, да пару мало. А и в доброй тяжбе на лапти не добьешься.

– Так я заставлю их самих.

– Слушай лучше. Тетушка твоя добрая, да, извини, не в пронос молвить слово, высоко заносится и баламутка порядочная… Не наше, бабье, дело, а прямо скажу: ейная кума во всем первая доводчица и погубителька. Трегубову да графчику Валерьяну она другую из монастырок готовила, а вышло вон что. Видишь окошко? В нем они, треклятые, и караулку свою в скрытности устроили. Сняли там горницы, да и ну силки раскидывать. Что за оказия, как ни взглянешь, все маются какие‑то молодчики. Мало ли всяких наянов, и невдомек. Знаками все – то прямо с книжкой сядет, то боком, будто читает; а вечером свечи – две–три на подоконнике, было и больше. И все то по условию, были разные обозначения, потом пошли и цидулки…

– Как? Переписывались? – спросил я.

– Ну что опять вскинулся? Точно и твоих там не было!

– Не диво, что девка амурные грамотки пишет; коза во дворе, козел через тын глядит. Лишь бы сама пава перьё свое берегла.

– Что же вышло и как все случилося? – спросил я.

– Надавали глуп–человеку всяких обещаний, да притом и клялись. Она не верила, не допускала их близко. Только все порешилось на той самой маскараде у кумы, куда она, ряженая, ездила плясать. Бесом началось, бесом и кончилось. Ждали случая с смолянкой, одной княгинюшкой; начальница, видно, догадалась и той не пустила на вечер. Они ж сыпали приманку недаром и подкатили саночки Ажигиной…

– Как? Стало, она, – спросил я, – по своей охоте?

– Не разберешь. Весь вечер скучала, как в воду опущена, ни в игры, ни в танцы. Мать измаялась от духоты, уехала раньше, девицы же стали просить, она дочку на куму оставила. А при разъезде оттерлась Паша как‑то в суете, кинулись ее искать – и след простыл. Кучер с Ермилом подали карету – нет барышни. Укатили ее в другом экипаже, где лакей и кучер были переодетые господа.

– Боже! Настрадалась я, – продолжала рассказчица, – вчуже, глядя на твою тетку, как объявилась эта пропажа. Сперва охала она, трепыхалась все, будто путного чего ожидала, а сама глаз с икон не сводит, ночи напролет молится. То туда, в город, метнется, то сюда. Ничего не добиться: все заслонилось, точно в потемках. «Как полагаете, – спрашивает, – где и когда обвенчалась?» – «Да почему, – говорю, – думаете, что был венец?» – «Как почему? Клялся ведь, принцессой божился сделать, всех озолотив». – «Свадьбой, сударыня, не таки, – говорю, – дела кончаются, а вы бы, милая барыня, шкатулочки да сундучки ее перерыли: не было ль какой нерезонной в письмах передачи?» Она смолчала, заперлась на замок и тут‑то вдоволь, злосчастная, напилась полыни.

– Что ж в тех письмах?

– Твои ничего, и она вот как жалела, что ничего о тебе прежде не знала. А те сорванцы прямо как дурманом опоили простоту. Родителька‑де твоя всё дитей тебя считает: взаперти, мол, экую красотку–королевну держит, удаляет от хороших людей. И уж не упомню всего… Да! Вот еще… Нынче свет‑де уж не тот; пренебреги старьем да ветошью; брось постылый затвор; ключ, мол, тебе даден от железной двери – ужли его кинешь? Ах, душегубы… Будь ироиней, а не монашкой. Вот голубка‑то белая и стала ироиней, попала в сеть…

– Вы сказали, – заметил я, – что Ажигины вдвоем вернулись в деревню? Как же так, откуда взялась дочь?

– А уж это, сударь, завсегда так‑то с нашею сестрой, – заключила попадья. – На то наша мудрость да вера в мужчинские слова. И конец бывает куда как не по клятвам и божбе. На другой день слышит твоя тетка, что беглянка в скрытности объявилась у кумы. До утра только и была в отлучке. Пешая прибилась рано по холоду к заставе, а дальше подвезли ее охтенские дровяники. Как повидала ее Ольга Аркадьевна, так и с ног пала. Что ни спрашивали Пашу, ничего не открыла; ни слова не сказала. Легла ничком в подушку да так три дня лежала без пищи и сна, только вздыхала глухо да плечиками от слез подергивала. Съездила с ней Ажигина к Скорбящей, отслужила молебен и увезла ее молчком в деревню…

– Где ж была Прасковья Львовна?

– Никто не знает. Думают, увезли ее на дачу графа, да испугалась она либо опомнилась и как‑нибудь урвалась…

«Опомнилась, легко говорить! – подумал я. – Прощай навек, Пашута!»

Поблагодарив рассказчицу, я возвратился в Гатчину, на себя не похож. Хотел писать к Ольге Аркадьевне, к своим – рука не бралась за перо. «Изменила ты мне, на кого променяла мою приверженность, любовь? – размышлял я вне себя. – Какой урок! Но те‑то изверги, злодеи? Ужли на них и управы нет? Но кто вмешается, чье право? Брат одного из них в какой силе; у другого связи, богатство… Да и пошла ведь она охотой…»

И ударился я раз ночью, как теперь помню, в слезы; так плакал, так, что сам спохватился: это что же? Ан возмездие и вот в руки…

«Кому ж и мстителем быть за беспомощную девушку, – сказал я себе, – как не мне, если не по разбитому сердцу, хоть бы по одному родству?»

Распалился я этими мыслями так, что думал–думал и решил опять ехать в Петербург. В то время и в голову мне не приходило, что из того может выйти, в какие обстоятельства я буду поставлен и куда занесет меня нежданная–негаданная судьба.

Была весна. Наступил май. В Петербурге стало зело неспокойно. Шведы объявили нам войну. Сперва на это мало обращали внимания. Но вдруг прошел слух, что шведский флот вышел из Штокгольма и пустился на поиски нашего. Гатчинских морских батальонов еще не требовали в поход. Они неотлучно находились при резиденции наследника. Донесения об эволюциях штокгольмской эскадры меж тем приходили все тревожнее, и наконец стали тут и инде тараторить, что их дерзостные намерения могут вскоре нанести грозу и самой резиденции великой российской монархини.

В такое‑то время после долгой отлучки я навернулся в Петербург, куда надо было съездить за приемом батальонной амуниции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю