355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Данилевский » Князь Тавриды. Потемкин на Дунае » Текст книги (страница 31)
Князь Тавриды. Потемкин на Дунае
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:21

Текст книги "Князь Тавриды. Потемкин на Дунае"


Автор книги: Григорий Данилевский


Соавторы: Николай Гейнце
сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)

VI

Однажды – так рассказывал мне впоследствии Попов – сидел светлейший с ногами на диване и, по обычаю, запустив гребнем пальцы в волосы, читал вновь привезенные: французские и немецкие газеты. Известия из Англии и Пруссии, особенно же из Франции, где тогда более и более разыгрывалась революция, сильно интересовали князя.

– А где тот‑то, флотопехотный боец? – спросил он вдруг Попова, который возле занимался разборкой и отправкой бумаг.

– Какой, ваша светлость?

– Ну да, помнишь, что в герои тут из Питера просился?

– Давно, полагаю, дома, – ответил знавший обычаи князя Попов.

– Жаль, – сказал Потемкин. – Забрался в такую даль – и вдруг с носом.

Попов услышал это – и ни слова.

– Согласись, однако, – пробежав еще два–три газетный листа, произнес светлейший, – Зубовы… да и весь их социетет!.. Вот, надо думать, бесятся: подслужиться кой–кому хотели моряком… Каких рекомендаций наслали… Ан и не выгорело…

– Не дали бы, ваша светлость, маху, – отозвался Попов.

– Как маху?

– Да ведь Бехтеев не зубовской руки…

Потемкин посмотрел через газету на Попова.

– Как не зубовской? – спросил он.

– Помнится, этот молодой человек даже что‑то сказал о ссоре и неудавшемся его поединке с братом Платона Александровича…

Потемкин спустил ноги с дивана и бросил газеты.

– Что ж ты молчал?

– Запамятовал, ваша светлость.

– Посылай ему тотчас курьера, зови.

– Извините, теперь, пожалуй, и не поедет.

– Как не поедет? Ко мне?!

– Обиделся, я чай… Строго уж ему отвечено.

– Вот как… Обидчивы нынче люди… А дослушай, чем бы его расположить?

Попов подумал и ответил:

– Надо прежде осведомиться, доподлинно ли Бехтеев уехал? Он что‑то сказывал об ожидании отписки от отца.

Меня тогда же, разумеется, нашли, но я был снова призван к Потемкину только на следующий день.

А накануне вечером у князя с Поповым был примечательный разговор. Огорченный нападками иностранных газет, светлейший для развлечения принялся тонкой пилкой обтачивать и чистить оправу какой‑то ценной вещицы. Кучка дорогих камней и жемчуга лежала перед ним на столе меж фарфоровых безделушек.

– Требуют, спрашивают, тормошат! – сказал он Попову. – Да возможно ль то все, как видишь, в моем каторжном положении? Со всех сторон такие вести, а меня там пересуживают, ризы мои делят, распятию предают, удаляют от моего солнца, счастья, жизни…

Князь помолчал.

– Я измучен, Василий Степаныч, бодрости лишен, сна, – продолжал он, налегая на пилку. – Слабею подчас от всяческих дрязг душой и телом, как малое дитя, а им подавай триумфы, победы, венки! Если бы все то знали… Изведут, отдалят, – произнес он, глянув в сторону и как бы видя вдали некие таинственные и другим непонятные откровения. – Ну что, полагаешь, нужно мне чего еще искать?

Попов не нашелся с ответом.

– Чего желать человеку в моей судьбе? – продолжал князь, не поднимая лица. – Меня ли соблазнить победами, воинскими триумфами, когда вижу, насколько напрасны и гибельны они. Солдаты не так дешевы, чтобы ими транжирить и швырять их по пустякам. Я полководец по высшей воле, по ордеру, не по природе; не могу видеть крови, ран, слышать стоны и вопли истерзанных снарядами людей. Излишний гуманитет несовместим, братец, с войной… Вот граф Александр Васильевич – тот на месте, ему и книги в руки… Отчего ж, спросишь, я здесь, а не при дворе?

Изумили Попова эти речи. Он ушам своим не верил и сказал – пока жив, не забыть ему, что услышал он в тот незабвенный час. Светлейший встал, медленно прошелся по горнице, открыл окно в стемневший сад и опять сел.

– Неисповедимы судьбы Божьи! – сказал он. – Низринул Иова, превознес Иосифа! [18] Чего я желал, к чему стремился – исполнено – все помыслы, прихоти. Нуждался в чинах, орденах – имею; любил мотать, играть в карты – проигрывал несметные, безумные суммы. Захотел обзавестись деревнями – надарено и куплено вдоволь. Любил задавать праздники, балы, пиры – давал такие, что до меня и не снилось. Пожелал иметь по вкусу дома – настроил дворцов. Драгоценностей имею столько, что ни одному частному человеку и во сне не снилось. И все мои страсти, планы во всем приводились в действо и выполняются… А клянусь тебе, нет и не может быть человека несчастнее меня!

Попов стал возражать.

– Не веришь? – спросил упавшим, как бы молящим голосом князь. – Думаешь, шучу? Нет и нет! Все вы стремитесь, надеетесь, авось грянут битвы – отличие, всем слава. Для меня ж, дружище, все в мире пустоши, тлен, гроб повапленный, уготованный человечеству… И не будь звена, не будь ласковых взоров оттоле, далече, ее повелений, – я бы жизнь свою, не задумавшись, истребил, разбил, вот как это…

Тут он схватил со стола дорогую саксонскую вазочку и, разбив ее об пол вдребезги, удалился в опочивальню.

Явившись по зову Попова, я был принят князем наедине. На этот раз Потемкин был тщательно выбрит, одет, отменно вежлив и добр. Пряди шелковистых, с заметною проседью волос красиво оттеняли его женственно нежный, высоко вскинутый лоб. Полные, как у счастливого ребенка, губы были осенены величавою, располагающей улыбкой.

– Ну, говори откровенно, – произнес он, – что за история у тебя вышла со вторым Зубовым?

Я изложил все подробно и без утайки. Лицо Потемкина при моем рассказе не раз омрачалось, и по нему пробегали судороги.

– Желание твое будет исполнено, – сказал он, когда я кончил. – Куда хочешь причислиться?

Я назвал передовой отряд графа Ивана Васильича Гудовича, где служил Ловцов.

– Завтра же можешь отправляться. И если в чем будет у тебя нужда, обращайся ко мне.

Я поклонился. Идол мой, сердечный герой вновь туманил мою душу восторгом, а глаза слезами.

– Ты молод, от судьбы не уйдешь, – продолжал князь. – Занесла тебя доля, садись на нашу ладью… Греческий прожект, путь в Константинополь… Вы, юноши, без сумнения, пленены… Чай, и твое сердце не раз замирало в восхищении от таких чаяний?.. Дай, Боже, монархине выполнить высокие священные обеты. Слава ее и верных ее слуг – широковетвистое дерево, и под его сенью когда‑нибудь отдаленные потомки с благодарностью вспомнят о нас. У корней того дерева ползают и шипят змеи… Не змеи ему опасны, а черви… По мелочи, тайком, под землей тотчас они, зубатые, жадные… С виду тихие, бесстрастные, знают наметку, а больше – как угодно–с… Платок на куртаге вовремя поднял с паркета – и пошел в гору… Мальчик писаный, сущий ребенок!.. А глядишь… Ну да прощай, Господь с тобой; кланяйся графу Ивану Васильичу…

Я поклонился и, высказав, как мог, мою признательность, направился к двери.

– Стой! – окликнул меня князь.

Я обернулся.

– Нужны тебе деньги?

– Пока не терплю лишений.

– Не нужны? Чудак ты человек. И мне, впрочем, ничего не нужно, вот он знает! – указал князь на входившего Попова, принимаясь грызть ногти, что, по молве, было признаком сильного в нем душевного волнения.

Мой приезд в отряд Гудовича, как и первое мое там пребывание, остались особенно памятны для меня. Свидание с Ловцовым было самое радостное, тем более что ему и в мыслях не грезилась наша встреча в Турции. Попов, обласкавший меня и почтивший впоследствии даже особым доверием, взял с меня слово молчать о переданной им беседе с князем, что я, при жизни его светлости; и побуждался свято выполнить. Но теперь; пробегая в памяти цепь долгих лет, не могу, милый сын и мои будущие потомки, не сказать вам о знаменательных событиях того времени, для чего, переправя со временем где нужно, и можете переписать сии листы для припечатания даже в публику.

Мне с годами стало вполне ясно тогдашнее, многим непонятное настроение Потемкина. Его мечты о восстановлении Византийской империи, о царстве Константина поколебались.

Верный союзник и товарищ Екатерины в войне с турками, австрийский император, больной, угрожаемый соседями и видя предательства и ферментации в собственных своих областях, а паче всего обманутый в надеждах на своих подданных–венгерцев, близился к кончине. Войска его были отозваны из Турции. Он умер в тот год весной. Его преемник под влиянием Голландии, Пруссии, особливо ж Англии без участия и ведома Екатерины завел негоции о мире с султаном. Недоверие Потемкина к австрийцам оправдалось на деле. Ему в таких обстоятельствах приходилось думать уж не о завоевании Царьграда. Он с горечью увидел, что турки начинают негосировать не о своем спасении, а спорят об утверждении; за Россией даже тех земель и прав, которыми в силу прежних завоеваний мы обладали несколько лет. Коснусь сего пункта подробнее.

Ослепление турок чуть было не обратилось в нашу пользу. Великий визирь, не дождавшись исхода переговоров, неожиданно перешел Дунай у Рущука, против коего в Журже стояли австрийцы. Поелику у турок было восемьдесят тысяч войска, австрийский же полководец был вдвое слабее, то и запросил он нас о помощи. Русские встрепенулись.

Отряду Суворова было поведено подкрепить австрийцев. Он бросился к Журже. Но с Потемкиным вновь начались колебания. Он то подвигал командированный отряд, то слал гонцов и вновь его останавливал. Десятого июля Суворов донесся до Килиен и прождал здесь две недели; двинулся к Гинешти и, к изумлению всех, стоял здесь целый месяц. В два дня с пехотой прошел семьдесят верст до Низапени и снова тридцать дней бездействовал. Наконец ему прислан ордер – сразиться. В три дня форсированным маршем с пехотой он прошел к Бухаресту сто двадцать пять верст, увиделся с австрийским фельдмаршалом, условился обо всем, расположил место битвы. Новая виктория готовилась огласить давно молчавшие берега Дуная… Но пришла весть, что заключен мир Австрии с Турцией, а с ней и приказ о немедленном прекращении военных действий.

«Для чего драться и терять людей за землю, которую уж решено возвратить врагам?» – писал Потемкин к Суворову, требуя его назад. Суворов повиновался. Расположась у Галаца, он советовал главнокомандующему овладеть посредством, гребного флота устьями Дуная, взять сильно укрепленный Измаил и, открыв доступ в Добруджу, двигаться далее без союзников. Ответа на вызов не последовало. Да и что было отвечать князю? Из Петербурга приходили дурные вести. Швеция перед тем грозила самой столице. Враги не дремали. Влияние Зубова росло с каждым днем; Потемкин терзался ревностью к власти, сомнениями в малодушной боязни с каждым новым курьером узнать о своем падении. Предупреждая опалу, низвержение с высоты почестей и славы, он хотел все бросить и удалиться в Смоленскую губернию на покой.

Но повеяло надеждой к лучшему. Война со Швецией без ведома стерегущей Англии кончилась в августе миром в Вереле. Двор ожил. Сорок линейных кораблей, четырежды разбивших шведский флот, ожидали приказа идти против Англии. Даже в угрозу Пруссии готов был двадцатитысячный корпус вторгнуться в Польшу. К Потемкину понеслись советы действовать смелей… Гудович с флотацией, где находился и я, в половине октября взял после сильной атаки крепость Килию. Булгаков и Мансуров на Кубани разбили наголову и взяли в плен со всею свитой, лагерем и множеством пушек турецкого сераскира Батталь–пашу. Но главное, на что указывал Суворов, – взятие Измаила и дальнейшее шествие за Дунай, – оставалось без исполнения. Недовольство в войске было всеобщее.

– Для чего ж мы не берем других, более сильных крепостей, не идем на Царьград? – роптали в армии и на судах. – Из‑за чего томимся в гирлах и по болотным пустырям, болеем и мрем не в битвах, а от молдавских лихорадок? Долго ли нам кормить своей кровью турецких комаров и слушать не гром орудий, а кваканье лягушек? Где наши соколы? Румянцев, Суворов? Отчего молчит Потемкин? Он обабился или турки подсыпали ему дурману! – Стали кое–где толковать уж и об измене, о подкупе…

Все это знал светлейший и оставался в упорном мирном дефансиве. Курьеры по–прежнему пересылались от него к государыне и обратно. Придворные трактаменты стали благосклоннее. Но князь, по–видимому, был погружен в прежнее безучастие ко всему, в бездеятельность, а кольми паче в лютую хандру. Кто‑то прислал ему редкое киевское издание «Книга хвалений, сиречь Псалтырь», и он погрузился в сличение его текста с прежними тиснениями.

«Яссы – Капуя светлейшего, – язвили его столичные и наши лагерные дармоедцы–остряки. – Опустился князь Григорий Александрыч, одряхлел не по летам, нравственно угас в напыщенности и сибаритстве своего двора. Видна птица по полету. Не бывать кукушке соколом. И пора давно освежить, поднять дух армии иным вождем. Песня Таврического спета…»

Больше всех судачили и шипели о князе иностранные вояжеры и эмигранты, им обласканные и в надежде легких триумфов кишмя кишевшие при главной квартире. В ожидании отличек, сняв мундиры и надев фраки, они исправно плясали на молдаванских балах и раутах и без устали чесали языки.

– Измаил, государи мои, не Килия и не Тульча, – отвечал Потемкин этим критиканам. – Локальное положение вовсе иное. За его твердынями сорок тысяч отборного войска, припасов на год и сам сераскир Аудузлу–паша. Хоть цапанье нам и не противно, но упаси Бог тратить людей; я не кожедиратель–людоед… Тысячи лягут даром. Все вы привыкли к театральным легким эффектам… Опера–буффа в ущерб строгим старым концертам всех перековеркала…

– Так что ж делать? – кипятились залетные гости.

– А вот что. Война надоела Турции, авось и мы, как это ни прискорбно, кончим с подобающим достоинством – дипломатией…

Ропот и гнев дешевого политиканства на светлейшего росли. Взоры и слух мерзились виденным и слышанным на его счет. Все ожидали его смены. Он между тем, ускромив остервененное злоречием сердце и брося Псалтырь, затеял новое и небывалое по причудам празднество.

Невдали от ясского лагеря Потемкин повелел, якобы для генерального «ревю» – соорудить в поле подземную палату. Убрал ее колоннами, бархатом, шелками и бронзой, а вокруг поставил два полка с барабанами, ружьями и батареей из ста пушек. И когда светлейший «за ужиной» вышел с гостями из землянки и, подняв кубок вина, дал знак, что пьет в честь гостей, барабанщики ударили тревогу, ружья подняли батальный огонь; а за ними и пушки огласили окольность далеко слышными оглушительными залпами.

Так развлекал Потемкин умы легковерных пересудчиков, и не чаявших, что между тем он готовил и чем соображал поучтивствовать российским врагам.

Около того же времени я получил нерадостные вести от родителей! Ненасытный и алчный Обер–прокурор первого департамента Сената, отец Зубова, пользуясь своим положением, занимался покупкой на барыши выгодных тяжебных дел. Узнав, что соседнее с его В**-й вотчиной наше поместье описано к продаже с аукциона, он внёс куда следует свои деньги и против всяких прав и законов выкупил это имение без публичных торгов. Гражданская палата, а за ней и наместническое правление выдали графу вводный лист, а моим родителям предложили из поместья выехать в кратчайший срок. Отместка за мою историю с его сыном сказывалась здесь ясно. Нам грозило полное разорение.

Я вспомнил обещание помощи светлейшего и решил при случае просить отпуска в Яссы. В войске между тем пронеслась весть, что турки, видя наше бездействие, сами составили новые калькуляции и замыслили перейти в наступление на наш авангард, бывший под командою Кутузова.


VII

Было начало октября. Стояла теплая, сухая, только этим благословенным краям свойственная в такую пору погода.

Отряд генерал–майора Михаила Илларионовича Голенищева–Кутузова охранял линию Днестра от Бендер до Аккермана. Очаков уж прославил имя этого генерала. Здесь два года назад он был ранен в голову, причем пуля, войдя в висок, вылетела в затылок.

Кутузов получил повеление передвинуться к югу. Разбив два турецких передовых табора, он направился к гирлам, близ которых и расположил свой отряд. Под его началом было несколько гренадерских и егерских полков, две тысячи донских и запорожских казаков и часть флотилии, при коей состояли я и Ловцов. Флотилия находилась под охраной казаков, занимавших аванпостами холмистый берег у молдавской деревушки Петешти.

Этим движением Кутузова завершились, впрочем, наши тогдашние действия. Турки, запершись в Измаиле, молчали и нас не тревожили. Опять настала однообразная скука, тщетные ожидания наступлений и общее неведенье и тишина.

Близилась осень с ее дождями, холодами, а там и зима. Зная настроение главной квартиры, все убедились, что кампания этого года кончилась, и на досуге толковали о том, где и как придется «оборкаться» на винтер–квартиры.

Нельзя сказать, чтоб мы утопали в роскошах, но мы и не жаловались на судьбу. Роптали одни господа «замотайлова десятка». В отряд по мысли светлейшего подвезли несколько сот нагайских войлочных палаток. Солдаты окопали их канавками, обсыпали снизу землей и обставили свежим камышом, натасканным из гирловых заводей и озер. Жилось, повторяю, не ахти как. Темные вечера коротались беседами за чугунным чайником, песнями с гитарой, пуншем, а иногда и картами в макао. Более играли в казацком корпусе Платова, имевшего повсегда изрядный запас цимлянского. С возвышенности, на которой стоял лагерь пехоты, были видны прибрежные глинистые холмы, поросшие ивами и кустами, плавни и несколько извивов Дуная.

Несмотря на строгие запрещения, егеря что ни день от скуки пробирались в одиночку и по нескольку человек к запорожским пикетам, к реке, ловя рыбу, собирая сушняк для костров, а иногда решаясь и охотиться с ружьем. Особенно соблазнял солдат невиданный вечерний перелет тамошней дичи. Проберется егерек перед вечером из лагеря, станет в гущине камышей, у Дуная, и хлопает из мушкета, следя по свисту крыльев за птицами, летящими на воду с просяных и кукурузных полей. Смотришь, позднее, в сумерки, и тащится к ротному котлу, искусанный комарами и увешанный отъевшимися на приволье утками и куликами.

Не одних солдат соблазнял этот перелет. Охотились и офицеры, в том числе и Ловцов. На него нашел в этом какой‑то особенный стих. Я ему несколько раз и в подробностях передавал о моем приключении с Пашутой. Моя исповедь произвела на него сильное впечатление. Он то и дело вспоминал о моем рассказе и обращался ко мне с вопросами о дальнейших моих намерениях. «Я забыл о нанесенной мне обиде, – говорил я с горечью, – и не хочу о том более думать». – «Нет, не поверю, – отвечал он, – будешь думать». – «Почему?» – «Потому… Ну да что! Увидишь; она, наверно, пошла в монастырь…» – «Из‑за чего?» – «Вспомни мое слово: сердце чует…»

Рассказы о родине не покидали наших бесед. В сходстве тот, бывало, сидим на палубе или под войлочным шатром у казаков, курим, поглядывая на берег и на тихое, звездное небо, и толкуем о корпусе, о Питере и о близкие. Письма с родины доходили редко, и каждое нами обсуждалось до мелочей. В одном из домашних писем обмолвились наконец и об Ажигиных. Матушка получила вести о них от какой‑то знакомой, жившей по соседству с Горками. Строго осудив ветреную Пашуту и даже дважды обозвав ее в письме ко мне низкою, бездушною «поганкой» и «сквернавкой», матушка прибавляла, что перст Господень, очевидно, спас меня: отвергнутая изменница затихла, как ветром ее сдуло, никуда не кажется, ходит в черном и, по слухам, собирается на долгий отъезд прочь от своих краев. «И ты, Саввушка, – прибавила мне мать, – недаром у меня в сорочке рожден: избавился от такой ранней истомы да засухи и теперь волен как ветер. Приезжай‑ка, мил дружок, в здоровье и благополучии в нашу Бехтеевку – авось ее еще отстоим! Мы тебе вот какую принцессу приотыщем».

– А что, Савватий? Не я говорил? – произнес, выслушав эти строки, Ловцов. – Удаляется, потрясена… чудное создание! Твоя родительница, извини, не права; и я в жизнь уж теперь не поверю, чтоб Ажигина тебе изменила.

– Как не поверишь? А все, что случилось?

– Убей Бог, душа говорит, – кипятился Ловцов. – Не по ком ином Ажигина и черное носит, как по тебе…

– А Зубов с родичем?

– Не говори ты мне о них. Верь, ее отуманили, обманули. Неопытная, пылкая девушка; мысли разыгрались, опять же эти книги – ну и замутилась. Она ль одна сочла себя в заточенье жертвой и рвалась из‑под крыла матери на бедовый ухарский подвиг? Так вот ее и вижу. Ты не подоспел из командировки, тебя нет – а у ней уж весь план готов: замаскирована, где ж рыцарь? Как бы матери сюрприз? А тебя нет…

– Хорош подвиг, – осерчал я. – Тебя слушая, надо счесть виновником себя.

– У них, у девочек, ведь это все иначе, – продолжал Ловцов. – Ах, так же ты не понимаешь? Там своя логика и свои тонкости… Да и веж юноша… Ну хоть бы наши гардемарины или юнкера… Вспомни, разбери, как гонялись за оперными и балетными девками! Разве не одни шалости, не едва прыткая; бесшабашная дурь? Ведь те же годы, та же кровь… Вспомни наших и в Аккермане; поколотили жида и готовы были на его жидовке жениться, ну немедленно, в минуту, в секунду и тут же, среди разбитых бутылок, недоеденной мамалыги и оторопелых молдаван… Не так разве было? Не так?

Бедовый был этот Ловцов; общественный, добредший, милейший товарищ, но скорый и вспыльчивый как порох. От близорукости он еще в корпусе носил очки. И чуть покосится через них – шея и уши в краске, ничего не помнит: в жерло пушки, в огонь готов влететь.

Его речи, пылкая защита Пашуты и острая, томящая скука бездействия измучили меня. Я стал видеть не инако как тяжелые, странные сны. Все манило меня к делу, к подъятию подвига, который бы расшевелил и оживил общий застой. Одна мысль начинала меня занимать, и я предавался ей во все свободные часы, для чего отлагал пока и поездку в Яссы с целью хлопотать о спасении имения отца.

Дни между тем стояли те же чудные, почти летние. Ни облачка, тихо и ясно, как в мае. Только предвестники осенних невзгод – белые паутинки – летели и медленно стлались по травам и камышам.

Раз мы лежали с Ловцовым у берега в казацком шалаше. В лагере за ближним холмом пробили вечернюю зорю; барабаны и трубы смолкли; затихли в обозе кузнечные молоты, у котлов песни, звуки балалаек и торбанов. Один за другим погасли по взгорью костры. Совсем стемнело. Ловцов с утра был в возбужденном, нервическом состоянии.

– На твоем месте я бросил бы все, – сказал он мне вдруг, – и уехал бы к ней…

– К кому?

– К Ажигиной.

– Ты смеешься надо мной? – произнес я под настроением мысли, о которой не переставал думать.

Он вскочил, проворно стал надевать плащ.

– Слушай, – произнес он, – если я шучу, пусть мне не дожить до утра.

Тут он взял ружье, мешок с зарядами и вышел из шалаша.

– Куда ты? – спросил я.

– К острову, в секрет. Казаки Михайлу Ларионычу рыбы решили половить.

– Ну не стыдно ли так попусту рисковать? – сказал я в досаде. – Почем знаешь, что турки не пронюхали и вас не стерегут?

– Пустое, – ответил голос Ловцова уж за шалашом в темноте. – Места переменные, и лазутчики доносят, что турок не видать на тридцать верст кругом. А к твоей‑то, к перлу, к цветку… уж как хочешь, брат… Ах, жизнь наша треклятая…

Конца речи его я не расслышал, но его слова перевернули вверх дном мою сдержанность, замкнутость. Я догнал его на берегу.

– Слушай, – сказал я, – вместо того чтобы тратить попусту силы, напрасно подвергать гибели других и себя, выполним дело, не дающее мне спокойствия и сна.

– Какое? Какое?..

– Подговорим запорожцев, – они достанут у некрасовцев [19] простые челны, переоденемся рыбаками и проберемся вверх по реке.

– Зачем? – спросил Ловцов.

– За островом, против Измаила, стянулся на зимнюю стоянку весь турецкий гребной флот…

– Ну, ну?

– А дальше – что Бог даст…

Ловцов горячо пожал мне руку. Я передал ему свой план в подробностях, и в следующую ночь мы явились на условное свидание. Невдали от берега нас ожидали запорожцы. Я объяснил им, как приступить и выполнить дело. Они слушали молча, понуря чубатые головы.

– Князь–гетман оттого, может, и сидит, как редька в огороде, – произнес один из сечевиков, когда я кончил, – что никто ему не снял на бумажку измаильских шанцев… Мы уже пытались, да не выгорело… Авось его превелебие пошевелит бровями и даст добрым людям размять отерплые руки и ноги в бою с нехристями.

– Готово? – спросил я.

– Готово.

Запорожцы сошли к Дунаю, вытащили из камышей заранее припрятанные лодки, все – в том числе и мы с Ловцовым – переоделись в рубахи и шапки гирловых молдаван, спрятали в голенища ножи и уложили на дно сети, мушкеты и кое–какую провизию. Коликократно ни вспоминаю то время, ясно и живыми образами является оно передо мной.

Ночь была тихая, мглистая. Даже с вечера трудно было с разглядеть окрестные, подернутые туманом берега. Теперь тотчас же за отмелью начиналась непроглядная тьма. Дунай, будто дыша, плескался о края отмели, катя быстрые, темные волны. То там, то здесь зарождались и вновь пропадали какие‑то странные, отрывистые звуки. Мерещился парус. Кудластая коряга, сорвавшись с песчаного бугра, как некое живое чудище, плыла серединой реки. Плеск рыбы, шелест ночных птиц кидали невольно каждого в холод и трепет. Запорожцы сели в лодки, мы за ними, все перекрестились и налегли на весла.

Не буду рассказывать в подробностях о нашем предприятии, хотя считаю за нужное поведать о некоторых мелочах. Мы плыли всю ночь, день стояли где‑то в заливе, в кустах, и еще проплыли ночь. Огня разводить не смели. И досталось же нам от мошек и комаров; не помогали и сетки, намазанные дегтем. Руки и лица наши вздулись, запеклись кровью. Особенно жалко было видеть Ловцова. Мы из предосторожности обрезали себе короче волосы, а он, близорукий, нетерпеливый, не взял и очков. Мы старались не говорить меж собой. Он же ничего не мог разглядеть и поминутно спрашивал, где мы и не видно ли турецких разъездов.

В одном месте во вторую ночь послышался у берега шелест. Лодки в темноте плыли дефилеей небольших островков.

– Что это? – тихо вскрикнул Ловцов, хватаясь за мушкет.

– Брось, пане, рушницу, – сказал ему брат куренного атамана Чепига. – То не вороги.

– Кто ж это?

– А повидишь.

Справа ясней раздался мерный, тихий плеск весел. Все притаили дыхание. Из колыхавшейся густой осоки медленно выплыло что‑то длинное, черное. Еще минута. Востроносый, ходкий челн с размаха влетел между казацких лодок.

– Здоровы были братья по Христу, – проговорил голос с челна.

– И вы, братья–молодцы, будьте здоровы.

– Харько? – спросил Чепига.

– Он самый.

По челну зашлепали кожаные, без подошв, чувяки. Здоровенный плечистый некрасовец обрисовался у кормы; с ним радом не то болгарин, не то грек.

– Проведешь? – спросил Чепига.

– Проведу, – ответил, просовывая бороду, некрасовец.

– Да, может, опять как тогда?

– Ну, не напились бы, братцы, ракит, была бы наша кочерма. Не боитесь?

– Кошевой звелел, – гордо объяснил другой запорожец, Понаморенко–пушкарь. – А что велено кошем, того ослушаться не можно.

Некрасовец помялся плечами, взглянул на своего спутника.

– А как поймают, да на кол, либо кожу с живого сдерут? – спросил он.

– Ну, пой про то вашим бабам да девкам, – презрительно вставил третий запорожец, Бурлай. – А кожа – на то она и есть, чтоб ее, когда можно, сдирали… Да черта лысого сдерут. Ты же, брат, коли договариваться, веди, а не то лучше и не срамись. Сколько?

Некрасовец условился, передал дукаты сопутнику, тот сел к веслам, и челны потянулись далее по реке. Товарищ некрасовца говорил по–русски.

В воздухе похолодало; к концу же ночи поднялся такой туман, что лодку от лодки трудно было разглядеть, и они держались кучей. В сырой побуревшей мгле стал надвигаться то один берег, то другой.

– Ну, братцы, кидай теперь сети да греби левей, – тихо окликнул вожак. – Не наткнуться бы на их суда. Тут вправо, за косой, и Измаил.

Сети были брошены. Весла чуть шевелились. Вожак не ошибся…

В побелевшем тумане, как в облаке, против передней лодки обрисовалась громада двухпалубного, с пушками, корабля. Паруса убраны; у кормы ходит в чалме часовой. Не успели его миновать, возле – другой, такой же, выше – чуть видный – третий. С последнего кто‑то громко и сердито крикнул.

– Что это? – спросил я некрасовца.

– Ругаются, прочь велят ехать! Палками грозятся отдуть.

Лодки стали огибать остров против Измаила. Близились густые ивы, по тот бок пролива – лесистый, в оврагах, холм. Поднимался свежий утренник. Туман заклубился. Кое–где его полосы раздвинулись; из‑под них обозначились белые стены, башни, ломаные линии земляных батарей и в две шеренги перед крепостью – весь парусный и гребной турецкий флот.

Сильно забились наши сердца, когда из‑за острова мы сосчитали суда, пушки на них и на крепости. «Ну, ваше благородие, – обратился ко мне Чепига, – бери карандаш да бумажку, наноси все на планчик». Я на спине запорожца набросал в записную книжку очерк крепости и стал перечислять суда. Оглянулся – нет лодки некрасовца, как в воду канул. «Струсили, видно, собаки, – сказали сечевики. – Да мы и без них вернемся». Утро загоралось во всей красе: синий Дунай засверкал зеркалом, крепость ожила; раздались голоса вдоль берега, засновали ялики, где‑то послышался барабан, заиграли турецкие трубы.

– Что ж, ребята? – спросил я, поняв исчезновение лоцмана. – Не отдаваться ж в полон живым?

– Не отдаваться. Взяли, перевертни, деньги да, видно, чертовы головы, нас и продали.

– Выводи лодки к берегу, – сказал я, кончив набросок. – Там камышами – и в лес.

– В гущине батька лысого найдут, – прибавил Чепига. – Сперва вместе, а заслышим погоню – врассыпную.

– Хлеба осталось? – спросил я.

– Осталось.

– Ну, кого Бог спасет, авось и до своих доберемся.

Втянув лодки к заливу, мы с ружьями бросились на берег. Почва шла болотом, потом в гору, кустами. Сплошной безлистый лес сомкнулся вокруг нас. Сначала нам мерещилась погоня. Мы ускорили шаги, чуть переводили дыхание. Но все вскоре стихло. В полдень мы отдохнули, закусили – воды только не добыли – и перед вечером подошли к окраине леса, окаймленного голым песчаным пустырем. Далее опять начинался сплошной лес. Чтоб нас не открыли, было решено пройти этот пустырь ночью.

Чуть смерклось, мы разделились. Одни без препон направились к берегу, в надежде поискать лодок, другие – прямо долиной. У всех была надежда, что по ручью, протекавшему в долине, должны оказаться болгарские поселки. «Если нас не скроют, то хоть накормят, укажут путь», – толковали мы, пробираясь по мягкому белому песку. Учредив сей марш, мы шли долго. Начинался рассвет.

Вдруг что‑то прозвучало. Окрестность будто охнула. Мы замерли. То был выстрел, за ним раздался другой. «Это наши», – смутно пронеслось у каждого в мыслях.

– Что ж, братцы, – сказал я, – ужли пропадать товарищам? Верно, их открыли; надо попытаться им помочь.

– За мной! – крикнул Ловцов.

Мы взвели курки, направились к берегу. Песок сменился трясиной. Ноги вязли в болотной траве. И вот мы добежали. Стал виден берег. Вода забелела между кустов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю