412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Анисимов » От рук художества своего » Текст книги (страница 27)
От рук художества своего
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 13:30

Текст книги "От рук художества своего"


Автор книги: Григорий Анисимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 27 страниц)

И вот перед нами портрет Ушакова. Попеременно закрывая то одну сторону лица, то другую, начинаешь вдруг постигать самодовлеющую жизнь этого произведения искусства. Одна сторона лица написана кистью мягкой, медленно скользящей, даже замирающей на сильных световых точках. Доверительная трактовка вызывает симпатию к модели, к одной ее части, по крайней мере. Тонкая, изысканная гамма всего колорита привлекательна и успокоительно проста. Все выдержано в самых плавных ритмах. Но стоит закрыть эту половину лица и взглянуть на другую, как вся картина резко меняется. Мягкие линии рта и шеи модели вдруг становятся неприятными, резкими, отталкивающими. Они обрывистые, омертвелые и неподвижные. Змеино сжатые губы, искривленные линии носа, непомерно большое глазное яблоко и расширенный зрак представляют лицо законченного дегенерата, приплясывающего на своей жертве убийцу, с червячным кровожадным порывом неутоленной патологической злобы. Иван Никитин знал, что делает. Пусть еще не отысканы неоспоримые подтверждения авторства Ивана Никитина. Но автор портрета генерала Ушакова горячо надеялся на то, что его не забудут, оживят силой мысли и глубиной созерцания. На худой конец любви-то он достоин за свое мужество, за чистоту души.

…Никитин скользнул взглядом по лицу Ушакова, который стоял в профиль у окна, против света. Иван Никитич прищурил глаза, запоминая позу и лицо в повороте, потом придвинул к себе бумагу и стал писать:

"Милостивый государь мой Андрей Матвеевич, уведомляю тебя, что я, слава богу, здоров, а тебе желаю здравствовать на многие лета. Покорно тебя прошу прислать мне, где я ныне обретаюсь, кисти щетинные и беличьи, краски подбери по моей палитре, поболее красно-коричневых и всех зеленых, особливо кости жженой, совсем плохой от плечей до локтя, пусть нимало тебя не удивляет, чего ради я прошу, – потребно мне для писания одной важной персоны, а и у ней к тому ж подрамник надобен и холст размеру восемьдесят на шестьдесят три. А ту обильную краску, что нутро лесирует, я и названье забыл, ты и сам ведаешь. Она легкая, как дыхалки, и никуды более не годится, ровно мехи скрипят. Еще и лак нужон мне, и масло льняное. Бога ради не медля перешли все ко мне. При сем письме остаюсь слуга твой покорный живописец недостойный Иван Никитин моя тридцатого дня 1733 году".

Ушаков дважды перечел письмо, чертыхнулся про себя на недоступный его разуму язык этих проклятых живописных мастеров и кликнул солдата, чтоб снес немедля цидулку в Канцелярию от строений.

– На словах скажи, – велел он, – чтоб со тщанием к завтрему все собрано было и прислано, прибавь, что я самолично о том просил!

Вечером того же дня Матвеев сидел у себя дома с письмом Никитина в руках и читал его вместе со своим другом – архитектором Михайлом Земцовым, который и Ивану Никитину был человеком близким и родным. Оба заметно волновались весточке от Ивана Никитина. Словно с того света дошел до них живой голос человека, давно умершего.

Андрей ерзал, вскакивал, бегал по комнате, снова садился к письму. Лицо его пошло красными пятнами. Лоб вспотел. Он что-то растерянно бормотал, хмыкал, чертыхался, сжимал голову руками, а после вдруг громко закричал, напугав Орину и Михаила Григорьевича:

– Вот! Вот! Вот! Понял, дошел, раскусил. Дощупал-ся! Не отупел еще Андрейка! Ах ты ж, мать-перемать…

Дрожа от нервного возбуждения, Матвеев вскочил и понесся в соседнюю комнату, где сидела Орина и вязала.

– Орина, давай скорее тот состав, – закричал Андрей, теребя ее за плечо, – помнишь, что я пил, там мед, медвежий жир, скорлупа яичная, виноградовый шпирт! Вымой банку из-под краски и доверху тотчас же наполни!

– А для чего тебе, Андрюша, столько-то надо?

– Наполняй, как говорю. Это Ивану Никитину, а не мне. В казематы – вот куда! Он болен сильно. Чахоткой.

– Господи! – Орина помертвела и кинулась выполнять. О судьбе Никитиных в их доме говорилось часто.

– Смотри, Михайло Григорьевич, что я вычитал из письма Ивана, – горячечно сказал Матвеев, подвигая свечу поближе. – Кости жженой совсем плохой от плечей до локтя… Смекаешь, о чем речь? Нет? И я не враз дошел, а означает сие, что Ивану руки переломали на дыбе. Ах, ироды, собаки кровожадные. Такому живописцу и доброму мастеру!

– Ты потише, Андрюха, читай далее… Может, это твоя выдумка?

– Выдумка?! – разъярился Андрей. – Ну, пойдем далее: для писания одной персоны, а и у ней… Персоны а и у… Понятно? Андрея Ивановича Ушакова – вот кого писать должон Никитин. Так… Вот дела-то. Начальник Тайной ему руки ломает… Заставить Ивана никто не сможет… Я его знаю, и ты тоже… Видать, хочет Родиона и Романа заслонить или еще что-то, не иначе. Есть тут загвоздка.

– Давай дальше! – торопил Земцов. До него уже стал доходить потаенный смысл никитинского письма, рассчитанного на друзей.

– Дальше и совсем плохо: краску, что нутро лесирует, я и названье забыл, она легкая, как дыхалки, и никуды более не годится… – С голоду Иван пухнет, и легкие у него больны сильно, ровно мехи скрипят!

Земцов болезненно поморщился.

– Бедный Никитич. Что будем делать, Андрей?

– Пошлем, что просит. Положим в одну банку снадобье от чахотки. Спасать надо Никитича. В одну банку заместо краски я ему налью лекарства.

– А как же он узнает-то? – пожал плечами Земцов. – Ткнет кистью – не краска, отставит. Не выйдет из этого ничего, а писать ему нельзя.

– Выйдет! Выйдет! Я ему на банке ложку маленьку нарисую, он и поймет, что в ней съедобное. Враз увидит. У него ж разум какой, до бога доходит!

– Молодец, Андрей, хорошо придумал.

Земцов думал о том, что не было еще в русском художестве такого великого мученика, как Иван Никитин. Боже, боже! Какой силой духа нужно обладать, чтоб все стерпеть.

Вот истинный творец! Он и в каземате остался художником, да еще и красок требует, чтоб поломанными руками малевать… Ну и ну… И как это Андрюху толкнуло? Ухватил, ничего мимо него не прошло. Ума в этом Матвееве! Не-ет, нас голой рукой не возьмешь. Никакое ухвостье, подлипалы, временщики, ничего с нашим народом не сделают. Чинить вред могут сколько им влезет. Калечить тела и души, морить, губить, мучить… Но сломить, подмять, победить – кишка тонка. И ведь Никитин, когда писал, тоже надеялся, что Андрей Матвеев поймет, прочтет, откликнется.

Минет несколько лет, и сам Михайло Земцов будет читать адресованное уже ему письмо Ивана Никитина. Тот все еще будет узником. А станет Иван Никитич просить друга своего вот о чем: "Милостивый государь мой, Михаил Григорьевич, здравствуй на лета многия. Прошу, государь мой, вас не оставлять меня. Который двор имеется на Адмиралтейском острове у Синего мосту с мастерской моей, дозволено мне продать. И я вас прошу покорно, чтоб вы его продали по вольной цене и деньги ко мне прислали, узнавши, где я буду обитаться. А при сем я отдаю в вашу волю, коли купиться не будет, то вы изволите им владеть без всякого опасения. По сему моему письму, которое засвидетельствовано моею рукою…"

Для порядку Земцов испросил у Тайной канцелярии разрешенья, по которому он мог бы исполнить просьбу друга. Там думали, рядили, долго не отвечали, а после махнули рукой: делай, мол, что хочешь. А Земцов никитинский дом продавать не стал. Он понял, что Иван Никитин все еще держится. И надеется вырваться из ушаковских лап.

Никитин лежал в своей тесной, но уже далеко не такой сырой, как прежде, камере, хмыкал про себя, вздыхал, смотрел в темноту. Он думал о том, что провести такую хитрую бестию, как Ушаков, очень и очень непросто. Эту волчью кудлу и оборотня и на кривой не объедешь. Ну и затеял я дельце! Ради братьёв на такое решился, да и прочих людей пожалел. "Заступник мой есмь и прибежище мое Бог мой и уповаю на него, яко той избавит от сети ловчи…" Руки с горла Родиона генерал уже снял, тот может отдышаться. Это моя первая маленькая победа.

Когда буду писать, нельзя поддаться чувству, забыть обо всем, смотреть на модель цельно, пролепить всю форму как можно общее, лицо наметить и лепить объемно. Детали потом, в самом конце. Работать камзол, тщательно прописывать парик, белый ворот. Все контрасты и особенно разноглазье в последнюю очередь. Пусть генерал любуется деталями. Это будет ему добрая приманка.

Никогда еще в жизни Ивана Никитина не было такой тесной связи между живописным художеством и их собственной судьбой – его и двух его братьев. Он поставил свою живопись словно щит, отгораживающий Ушакова от братьев. Он понимал, что любой сговор с Ушаковым постыден, но совесть велела ему пойти на это. И стоило такое решение Ивану Никитичу тяжких, нечеловеческих усилий. Подавить боль, забыть обо всем, забыть, забыть… Почувствовать себя легким и беззаботным, веселым. Ему предстояло сращиваться с этим портретом, стать неотделимым от него. Он должен выйти победителем из этого единоборства. Запечатлеть человеческую низость, жестокость, лицемерие. Сделать Ушакова олицетворением тьмы, чтобы в его шарящих глазах палача не было ничего живого, а указывало бы только на смерть. Показать глубину его ничтожности – Никитин справился. Никитин любил жизнь, меньше всего думал о мести. Он радовался: выразительная модель. Упивался переливами красок. Он чувствовал себя уверенно, работал с подъемом, и его увлеченность притупила и будто запорошила табаком собачий нюх обер-палача.

Ушаков портретом остался доволен. В порыве благодарности он прекратил допросы и доложил, что дело закончено, пора выносить приговор. Братьев Никитиных сослали в Тобольск. Приговор по такому делу был слишком мягким. Добился генерал и того, чтобы Никитиным разрешили продать дом и деньги, вырученные от продажи, пустить на пропитание. Сама императрица подписала указ об этом.

Никто до времени не обращал внимания на странный контраст в портрете Никитина между правой, освещенной, половиной лица Ушакова и левой его стороной, что в тени.

И поплыл себе портрет кисти Ивана Никитина вверх по течению по реке времен.

Когда после долгого перерыва, в кабинете Ушакова, Никитин взял в руки палитру, вооружился кистями, душевные силы его укрепились. Он ощутил вдруг азарт. Это был азарт лавины, азарт страсти. Азарт творящей воли мастера.

Никитин высоко ценил свой дар, презирал жалкую жизнь, а потому и потребовал от Ушакова костюм мастера. Когда облачился в него, что-то тяжелое свалилось с плеч, они распрямились. Повеяло старым, родным. Потом притащили краски от Матвеева. Никитин брал кисти, нежно проводил ими по щеке, гладил ладонью шершавый холст, трогал пальцем маслянистую поверхность в банке. Он был счастлив, он смеялся. Для мастера его главное дело было жизнью, восходом солнца, обладанием любимой.

А замечательная догадливость Матвеева привела Ивана Никитича в восторг. Он мало надеялся, что горячий, необузданный Андрей станет разгадывать его намеки. Но как увидел ложку, нарисованную на банке, так и ахнул: "Дошел! Разгадал! Умница".

Какой-то досужий человек, кто это был в точности – неизвестно, ни записей, ни других каких свидетельств не сохранилось, может быть, ученый муж Дмитрий Голицын или коротышка – князь Черкасский, а только удосужило кому-то указать Ушакову на злую насмешку, совершенную над начальником Тайной канцелярии опальным живописцем. И неведомый нам посетитель дома Ушакова предъявил свою догадку прямо в лицо хозяину. А тот так оцепенел, что и не сразу поверил.

– Да этот твой Никитин, что у тебя в руках был, надул тебя, Андрей Иваныч. Гляди-ка, вон тот глаз у тебя какой большой и вспученный. Он же истым зверем глядит, а вот этот добрый, жалостливый и совсем маленький в сравнении с тем. Тебе, видно, нравится, что куда б ты ни стал в зале, а портрет прямо на тебя и смотрит. Скажи, нравится?

– Дд-да, – еле выдавил Ушаков.

– Так это хитрость не столь великая. Зрак посередке сделать – и вся тут недолга… Ты вглядись, вглядись получше, персону твою художник выставил на всеобщее по-смеянье и позор. Он тебя представил в виде злой собаки…

– Хватит тебе брехать! Раздери тебя черт! – заорал Ушаков. – Ты на себя погляди! У тебя же один глаз тоже вспученный, а?! Гляди на себя вон в то большое зеркало! Видишь! А у тебя так же…

Но что-то все же заронило в генерале смутную тревогу.

Он еще раз придирчиво осмотрел свое изображение, дернулся как ужаленный.

– Гри-и-шка! – прерывистым голосом крикнул Андрея Иваныч сержанту Новгородской сотни, не замечая, что оный Гришка стоит прямо за его спиной.

Карие глаза сержанта хитро поблескивали, – он внимательно слушал весь разговор и теперь тоже смотрел на портрет, находя в нем то собачье, на что указал посетитель.

– Да тут я, ваше превосходительство!

– Ах, ты тут, так снять же мне сей же час портрет со стены! Снять и стащить его в чулан! Да подалее засунь, чтоб не выглядывал! Пшел!

Ушаков был вне себя, кричал, ругался, и Гришке показалось, когда полез он за портретом, что совсем не генерал так должен кричать, а тощая ведьма с Лысой горы.

Гришка ослаблял привязь портрета, а сам вполглаза следил за девкой, что пришла убирать посуду со стола. Девка была свежа, весела, большерота. Она походила на огурчик с грядки – упруга, круглехонька.

Она стояла под ним, складывала в стопку тарелки, а Гришке нравилось разглядывать: две круглые щеки у девки переходили в два круглых ядра, рвавшихся вперед, а сзади было тоже что-то заманчивое, прелестное, живое. Навроде двух бочонков, что не стояли на месте, а прыгали и стукались друг об друга.

Гришка своими наблюденьями был заворожен, а после срезал картину и понес ее в чулан, как приказали. Нёс он её осторожно, чтоб не повредить, а сам думал, что так уж хорошо, когда есть на свете белом такие вот круглые девки: на них рука не споткнется, и что он еще в цвете и добром здравии, и в голове у него и в других местах вроде бы все в порядке. Ну, может, где-то трех гривен до рубля не хватает, так это ж разве беда? Каждый живой причастен плоти и духу, порой и недостатки случаются… Только мужик должен быть мужиком, а иначе какой же он мужик? А баба пущай будет бабою, чтобы из нее огонь шел, а не дым, а иначе какая же она баба? Чтобы щи могла при случае из топора сварить и чтобы холодно с ней под одеялом не было. "Одно токмо ясно мне, – додумывал Гришка уже возле чулана, – что никакой мужик, никакая баба не походят на бесовского генерала, потому что не можно человеку извиваться, ровно глисте в обмороке, не за тем ведь его бог отправил на землю жить своим посланником. И приносить другим, ближним своим посильную помощь и тихую радость. Не в шутку господь сказал: да любите друг друга. И они любят. Любят, как только могут. До самого гробового покоя".

Эпилог

 других странах, помимо России, работать Варфоломею Растрелли не пришлось. По своему опыту он мог сказать – служба архитектора здесь изрядно тяжела.

Никогда и нигде не виданная и не слыханная волокита с прохождением бумаг, вечное откладывание дела на завтра, нехватка людей, инструмента, материалов – все это изо дня в день выматывало душу, подрывало силы. Когда-то за границей агенты Петра, а затем и его наследников усердно искали мастеров. Искали в Германии, Италии, Голландии, Франции. Ехали и ехали в Россию архитекторы, художники, инженеры, ученые.

Иноземцы приезжали, энергично брались за дело, потом уставали и заметно охладевали, наталкиваясь на неразбериху, воровство, разбой подрядчиков, на пасмурную российскую администрацию.

Они жаловались, писали челобитные, встречая неблагоприятные обстоятельства, чудовищные конфузии и пучины, из коих выбраться было невозможно. Многие из приезжих умирали, не выдерживая здешнего безрассудства, глупости, непротеки, видя, что все их усилия уходят и теряются в песках и болотах. Суровый быт приводил в отчаянье, а потом и добивал многих иноземных архитекторов. Умученный беспрерывными царскими понуканьями, уснул и больше не проснулся слабый и болезненный Андреас Шлютер. Навеки приютила его петербургская земля, бывшего архитектора прусского короля, знаменитого строителя Берлинского дворца, проектировщика Монплезира в Петергофе и Летнего дворца Петра. Всего два с половиною года выдержал в Петербурге Леблон.

12 ноября 1719 года пьяный подрядчик, потеряв равновесие, невзначай столкнул с лесов Георга Маттарнови, проектировщика Зимнего дворца и церкви Исаакия Долматского, автора Кунсткамеры, разбившегося насмерть о камни своего же детища. Меньше пяти лет продержался строитель Конюшенного двора Николай Гербель.

Северная столица не щадила не только иноземных мастеров, не могших ни понять, ни принять местных условий. Крайне сурово обходилась она и со своими мастерами – лучшими из лучших.

Самой большой надежде русской архитектуры, совсем молодому Петру Еропкину, обученному в Италии, отрубили голову на плахе, создав выдуманное политическое дело. А был он великий знаток градостроительства, искусный инженер, который впервые перевел на русский язык многие труды знатных иноземных архитекторов.

А оба брата Никитины? Учились во Флоренции у Том-мазо Реди, и по возвращении в Россию Иван Никитин по таланту и умению сразу же признан лучшим из всех русских живописцев. И что же? Братья подверглись пыткам.

Слушайте, глухие, смотрите, слепые, русских художников истязают. Ни совести, ни страха, ни стыда у грозных палачей…

Всего двадцать восемь лет довелось прожить Тимофею Усову, руководившему постройками в Петергофе, а до того получившему художественное образование в Италии. Не-, многим больше было Александру Захарову, обучавшемуся в Голландии, затем в Италии. Он писал Петра Великого, был им обласкан и сделан придворным художником, смотрителем всех картин. Императору знатоки говорили, что такого искусного и сильного живописца еще не было в России, но вскоре его отвергли, отставили, забыли. С досады он запил горькую и умер в молодых годах.

Архитектор Варфоломей Растрелли всегда высоко ставил Матвеева. Ни на кого не похожий Матвеев достиг такой виртуозности, какая определила ему особое место в художестве. Матвеев на деле показал, что он – большой мастер живописи. Он восходил быстро и, занимая пост начальника живописной команды в Канцелярии от строений, оставался таким же добрым, простым. После долгого пребывания в Голландии Андрею Матвееву не так-то легко было приспособиться к жестким и суровым условиям жизни мастерового в России. Многие художники так и не смогли привыкнуть к средневековому цеховому гнету и пускались в бега. Тех, кого удалось поймать, били кнутом, вырезали ноздри и ссылали на вечную работу на галеры.

А как платили художнику за каторжный труд? Скудно платили, скупо. Казна истощалась на содержание двора. Пришлось облагать долговыми поборами даже помещиков, пощипать архиереев, монастырских владык. Что же тут говорить о черном народе?..

Растрелли видел, что Матвеев работает, задыхаясь от непомерного количества спешных заказов двора. Он писал картины в Петропавловский собор – "Вознесение господне", "Моление о чаше", "Фомино уверение", разрабатывал композиции многих других полотен.

К приезду императрицы Анны Иоанновны в Петербурге были построены трое триумфальных ворот – Аничковские, Адмиралтейские и Троицкие. Высокий, худой, подвижный Растрелли все время проводил меж строителей. Небесно-голубые, с позолотой и резьбой – ворота эти обильно были изукрашены живописью. Команда мастеров под началом Андрея Матвеева сбивалась с ног, чтоб поспеть к сроку. Матвеев спешно писал большой портрет императрицы в рост. Она была в короне и порфире, со скипетром и державой. И все это писано самым добрым и искусным художеством.

В 1732 и 1733 годах, когда Растрелли строил дворец в Летнем саду на Неве, Матвеев снова не успевал ни есть, ни пить, ни спать. Нужно было срочно подновить всю живопись, починить старые плафоны, написать множество новых. Спешная царская работа, словно моровая язва, преследовала мастера. В конце концов – настигла, ударила наотмашь. "Осталась после мужа своего с малолетними детьми на руках и не имею даже средств, чтоб погребсти тело мужа своего для расплаты долгов и на пропитание" – это из прошения жены Матвеева – Ирины Степановны. Не было на истинных художников в казне денег, не было! На все было, а на это не было. И на прошение вдовы Матвеева – самого видного российского мастера живописи – ответили, что маленько помогут. И выдали тридцать рублей. Живи как хочешь…

Канцелярия от строений выполняла предписание ее императорского величества: найти того среди мастеров, кто по искусству живописной науки достоин быть в ведомстве на место означенного умершего мастера Матвеева. Спрашивали совета у Растрелли. К присяге решили наконец привести Михаила Захарова, обучавшегося художеству за границей, в Италии. Не судьба была этому мастеру устоять на матвеевском месте. Меньше месяца пробыл Захаров на посту начальника живописной команды, и уже его жена, ставшая вдовой, так же, как и Ирина Степановна Матвеева, просит выдать ей жалованье мужа, так как он "волею божей умре".

Угасли яркие цветущие жизни, нужные и полезные державе, которых она, однако, или не больно замечала, или уничтожала равнодушной своей жестокостью.

Бог его знает, как сам Варфоломей Растрелли выдерживал, как отец его сносил все напасти! И не только сносил, но и создал столько превосходных кунштов!

Они были в узде. Самый выносливый, ретивый, могучий конь, если его не выпрягать, рухнет. Художники, покуда могли, держались.

Растрелли, печальный, величественный, уже слегка сгорбленный возрастом, стоял у окна и смотрел на липы, с которых слетели последние сухие листья.

Было тихо. Затаилась нескончаемая Русь, умолкли все ее большие и малые колокола, притих работный люд, не шумели и разбойники по лесным чащобам, и кандальные не бренькали ржавыми цепями.

Весь мир божий, получив необходимую передышку между летом и зимой, наслаждался короткими минутами земного счастья. И был он очень простой и трогательный в этой тишине под белым небом.

Судьба не баловала Растрелли. Хлебнул он и горьких мук, и убийственного равнодушия. В земле были его дети, а на земле стояли дворцы. В новом граде Санкт-Питер-Бурхе катила свои холодные воды спокойная Нева, а в Москве серые мужики сплавляли по Яузе сырые бревна. Ох, сколько довелось всего перенести, как у обер-архитектора за длинную его жизнь изнывала душа, как меркло в глазах, как отшибало память! Все было в его жизни, а искусство оставалось радостным, волшебным. Как ему удавалось пробить лбом стену невежества, холуйства, бессмыслицы, он и сам не знал. Но сохранить образ классической гармонии, пронизать огромный и широко растянутый фасад цельным ритмом – это он знал. И знал так, что хоть в смоле его кипяти – не вышибешь!

Стояли его дворцы – безмолвные, нарядные, гордые.

Это была роскошь. Это была победа. Это был праздник. Дворцы были пронизаны духом торжествующей свободы. Могучий поток лестниц, колонн, сочная и причудливая игра света и тени – в этом Растрелли не имел себе равных во всей Западной Европе.

"Нужно уметь бесстрашно заглянуть в бездну, – размышлял Варфоломей Варфоломеевич, – все дело в мужестве, оно возвышает человека. Не стоит бояться поражения – всегда кажется, что ничего не выходит, а потом видишь: все-таки что-то получилось. Гораздо хуже, когда поражение как две капли воды похоже на удачу".

Казалось ему, что он идет по нескончаемой дороге, которая внезапно выводит его к триумфальной арке, созданной каким-то блистательным мастером. Быть может, дорога эта вела прямо в рай. Только она была мрачновата. Наверное, и рай – такой же…

Вечная земля – Россия, со своими полями и суходолами, суровыми ликами святых и угодников в церквах, со своими белыми монастырями, мужиками и бабами, неуклюжими, косолапыми, обнищавшими, но неунывающими. Обер-архитектор припомнил ведомость, по которой он получал жалованье в Канцелярии.

Воспоминанье кольнуло его.

Там, в той ведомости, был Растрелли затерян между именами пажей и лекарей, камер-лакеев и гайдуков, скороходов и карлиц, поваров и хлебников, музыкантов и часовых дел мастеров, стрелков и конфетников, состоящих в штате вдов и гардеробных девушек. Будто не заслужил он большего. Далеко не регулярно платили ему жалованье, по прошествии каждой трети, по тысяче двести рублей в год, включая сюда карету, дом, дрова и свечи. И порой сильно дивился зодчий своей выдержке, тому, что удалось ему так прочно сжиться с Россией, так полюбить ее, что даже на итальянской земле чувствовал он себя чужеземцем. Но всюду и везде художество для него – дело святое. И даже когда нужда в деньгах прижимала крепко, а работа продвигалась вперед – он был счастлив.

Отрешенный от всего, Растрелли смотрел в одну точку и все пытался понять – видел он недавно Ивана Никитина или нет или померещилось ему, от рассказа Романа.

Тянулся бесконечный золотой фасад. Без мелочной игры узора, тяжеловесности и беспокойного плетения линий. Все было крупно, ясно, устойчиво и легко. Архитектурная фраза лилась могучим потоком. Глаз охватывал целое, переходил к частям, взбегал к окнам верхнего этажа, повторявшим очертания нижней части фасада. Да, это был Петергоф – Растрелли узнал его – с мощной гармонией и жизнерадостной красочностью. Петергоф, рожденный горячим беспрерывным вдохновением.

Но даже самый лучший, беспечный и заповедный фасад не мог скрыть бед и несчастий гениальных художников, возвысивших Россию в ее переломный момент. Художнику истинному всегда больше хотелось выразить общий тип человеческого благородства и красоты. А то, что вокруг себя видели они всяческих монстров, не суть важно…

Скоро придут непогоды – и в Москве, и в Санкт-Питер-Бурхе подернется небо темной тяжелой завесой. А в дальних краях все так же будет светить солнце. И плеск моря будет, зовущий жить и надеяться. Море… То синее, то зеленое, то фиолетовое. Оно вздымается отвесно, соединяясь с небом, скрывая линию горизонта.

Растрелли, печальный, величественный, стоял у окна и смотрел на липы, с которых слетели последние сухие листья.

* * *

Окна были распахнуты прямо в сад. Теплой была римская полночь. В серебряных канделябрах, потрескивая, ярко горели толстые свечи.

В большую залу вливался густой душистый аромат ночных запахов.

За изящным столиком у окна сидели испанский живописец Франсиско Гойя и маркиз Маруцци – русский поверенный в итальянских городах. Дипломат выполнял личное поручение императрицы – склонить Гойю в российскую службу. Склонить любой ценой.

Маленький, румяный, ослепительно одетый маркиз, потягивая из бокала вино, говорил:

– Российское правительство, господин Гойя, уполномочило меня предложить вам самые выгодные условия для службы живописцем в Петербурге. Вас ждет место первого придворного живописца. Нам известно, что на родине вы получаете за картон три тысячи восемьсот реалов. Мы обязываемся платить вам вдвое больше. И за портреты царской фамилии тоже вдвое больше, нежели платит вам король.

Темно-серые внимательные глаза Гойи вспыхнули. Он поднял тяжелые веки, едва заметно усмехнулся.

"И откуда это они все пронюхали, хитрецы…"

– У нас много своих, обучавшихся за границей, – продолжал нажимать маркиз, – а также иностранных, но вы будете первейшим среди всех! Скажу вам откровенно: Россия – превосходный учитель для каждого художника.

Гойя взял бокал, легко покачал его в руке и сквозь тонкое стекло, сощурившись, посмотрел на маркиза.

– Учитель для каждого художника? – переспросил он. – Но ведь так не бывает, господин Маруцци. Учитель у каждого свой. У меня это Рембрандт, Веласкес. Я не прав?

– Правы, правы! Петр Великий учителя вашего приобретал, не жалея денег. А недавно посол Дмитрий Голицын привез из Парижа "Блудного сына".

"Умру, не увижу", – подумал Гойя, а сказал:

– Да, не ошибся ваш посол.

Живописец с усмешкой посмотрел на маркиза.

Маруцци с презреньем относился к артистам, художникам и циркачам, считая их никчемной, утомительно капризной публикой, от которой только и жди подвоха. Однако поручение государыни…

Маркиз дружески улыбнулся:

– Да, Россия для европейца загадочна. Холод, метель, мгла. Это не Италия, не Голландия. Но художества и у нас процветают. А мастера всех искусств – благоденствуют.

Понизив голос, маркиз доверительно прибавил:

– Заказы на картины у нас раздает сама императрица. И по-царски жалует за труд. Соглашайтесь же, Гойя! Не прогадаете.

– Заманчивое предложение, – сказал Гойя, а подумал: кругом – одни благодетели. Спасенья от них нет. Скорей бы приняться за работу. Только она – единственный приют, который дает всю полноту жизни.

Москва 1973–1978

1984–1986


нету в данном формате, просто оставлена картинка

notes

Примечания

1

Дьяк – должностное лицо, ведающее в древней Руси делами какого-нибудь приказа.

2

Подьячий – в Московской Руси помощник дьяка, канцелярист.

3

Разряд – административное государственное учреждение XVI–XVII веков.

4

Бас – мастер (голландск.).

5

О, ты замечательный купец, отменный! (нем.)

6

Морской трос, да? (нем.)

7

Естественная природа (лат.).

8

Стихи Ю. Домбровского.

9

О молодость! Что тебе горе, трудности, препятствия… (итал.)

10

Дама для итальянца – это священное созданье!.. (итал.)

11

Мальчик мой (итал.).

12

Мы – итальянцы – излишне доверчивы (итал.).

13

Скотство неотвязно преследует нас. Оно старо, как мир, и родилось задолго до того, как бога распяли на Голгофе (итал.)

14

Экстракт – договор, соглашение.

15

Абшит – расчет, увольнение (нем.)

16

Капитуляция – договор.

17

Пилястр – вертикальный плоский выступ на стене.

18

Маскарон – лепное, резное или литое изображение человека или зверя.

19

Антаблемент – верхняя горизонтальная, поддерживаемая колоннами часть архитектурного ордера. Ордер – порядок в расположении частей здания.

20

Туаз – старинная французская мера длины, равная 1 м 949 мм.

21

Трактамент – в данном случае обед в честь именитых гостей.

22

Архитектор Растрелли, к счастью, не знал, что его собор Смольного монастыря простоял не отделанным внутри ровно 75 лет.

23

– Увы, не иначе! Вы не ошиблись. Это действительно так. В самом деле – это я. А вы-то кто?

24

– Попробуйте узнать сами.

25

– Мой бог! Неужели? (итал.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю