355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Анисимов » От рук художества своего » Текст книги (страница 10)
От рук художества своего
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 13:30

Текст книги "От рук художества своего"


Автор книги: Григорий Анисимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Туда, в Березов, Остерман поехал вместе с женою Марфой, десятком гвардейских солдат, тремя лакеями, поваром и двумя горничными. Увидел он край суровый, где порой так прижмет мороз, что птицы мертвыми валятся в снег. Холод теснит дыханье. Кругом кедр, ель, сосны. Не убежишь. До ближайшего большого города Тобольска от Березова отмерена ровным счетом одна тысяча шестьдесят шесть верст. Через озера и протоки, через зыбкие болота и хвойный лес, через погибель и дремучую чащу.

В Петербурге о ссыльном не забудут. Императрица, зная, что бывший вице-канцлер лютеранин, пошлет ему пастора с жалованьем в полтораста рублев в месяц. Молись, дескать, о душе. Но и пастор не поможет. Проживет в Березове граф пять лет и помрет. А жена его верная Марфа вернется в Петербург. Два сына их будут служить капитанами в Преображенском полку. Один станет московским генерал-губернатором, другой – президентом Коллегии иностранных дел. Детки умом в отца… Но это все потом.

А пока еще вице-канцлер в полной силе. Его слово – закон.

К нему-то и велено явиться живописцу Андрею Матвееву. Чтоб уяснить спешный царский заказ на двойной портрет.

* * *

Матвеев встал рано. Он проспал сряду часов шесть беспросыпно, что с ним редко бывало.

Наконец-то потеплело. Вместо серого, тяжелого и пасмурного неба над головой разлилась нежная синь. А солнце стало белое, теплое, ласковое. Прямые его лучи подсушили землю. Дышать стало легко. Матвеев, приятно освеженный сном, почистил камзол, надраил туфли с медными пряжками.

Живописец одну в голове держал мысль – не спугнуть бы, не проворонить этот заказ. Быть начеку в разговоре с Остерманом. О коварстве и хитрости канцлера Матвеев знал хорошо.

* * *

С течением времени Матвеев почувствовал себя в Петербурге вполне уверенно. За эти двенадцать лет приходилось ему взбираться на все более крутые высоты – и в жизни, и в художестве. Вечное карабканье закалило его, отняло хрупкость. Но и теперь, опытный, тертый, наторелый, гнался он только за одним – чтобы каждая новая работа была искусней предыдущей. Он был признанный художник в столице, глава живописной команды в Канцелярии от строений. Боже мой, что с того, что ушла молодость и нет уже тех мыслей и порывов, что были у него прежде! У него внутри еще жил солнечный зайчик его юности, а это и есть в человеке самое главное. Если в молодости можно жить просто, радостно и бездумно, то в зрелости каждый прожитый год дает тебе право видеть все яснее и четче, как в новом зеркале.

Мысли Андрея вертелись вокруг предстоящей ему работы – двойного портрета. Это был его выигрыш, вселявший счастливое спокойствие полной уверенности в себе. Предстояло взять еще последний барьер – разговор с Остерманом, – и можно натягивать холст на подрамник.

Денек, как на заказ, выдался отличный, солнце горело победно. Вокруг все сверкало, и Андрей подумал, что погода хороша не случайно – она тоже и порука, и благословенье. Он верил и даже веровал в погоду, как в защитника.

Андрею было хорошо и весело, он шел большими упругими шагами, и вспомнился ему Петергоф, где он расписывал царские покои. Может быть, потому пришло это в голову, что сейчас было тепло, солнечно, мягко, а там стоял сырой полумрак. Спину там сводило так, что даже теперь, при одном воспоминании, охватывала дрожь. Андрею рассказывали, что вся царствующая фамилия страдала от ревматизма. В комодах и шкафах императрицы взрастали грибы и кудрявилась плесень, а в ее спальне, находившейся на одном уровне с землей, появлялись в дождь маленькие крикливые лягушки.

Андрей взглянул на слепящее серебряное солнце, и впечатление сырости ушло.

– Ну, Матвеев, – сказал Остерман приветливо, сановито подступая к нему, – здравствуй. Весь Петербург на тебя смотрит. – Он говорил против силы бодро, подходя к живописцу и вперяя в него тяжелый взгляд. – Присядем-ка вот здесь, побеседуем! Рассужденье приличествует мужчинам, мы не прекрасный пол. Это они больше чувствуют, чем думают.

Андрей смотрел в колючие выпуклые глаза Остермана, стараясь предельно собраться и побороть холодок в груди.

Губы у Остермана были плотно сомкнуты, и Матвеев вдруг подумал, что вице-канцлер привык жить в мире, где каждое слово взвешено, где его нужно раскалывать, как орех, чтоб добраться до сердцевины. Часто иностранные дипломаты беседовали с Остерманом по нескольку часов и ничего не могли от него выведать. Если он не находил, что отвечать, то смотрел вверх и молчал, а то вдруг начинал говорить так загадочно, что от этакой занеси у него самого уши вяли. Такому палец в рот не клади – отхватит до самого локтя не моргнув.

Как человек, наделенный большой властью, – не зря ж его звали "царем всероссийским", – Остерман был готов пойти на все ради достижения цели. Ни подлость, ни обман его остановить не могли. Жажда власти обостряла его чувства, ведь он постоянно ходил по острию ножа. Власть, а вернее, боязнь потерять ее, вскормила в нем сильную волю, безжалостность и решительность. Положение при дворе все время требовало самоконтроля и жесточайшей осторожности.

Когда-то этот сын пастора из Вестфалии учился в Иенском университете. Будучи изрядным повесой, он попался, и одна его история наделала много шуму. Пришлось спешно менять место, почти бежать, и он переехал в Голландию и поступил на службу камердинером к известному мореходу Корнелию Крюйсу, а тот как раз по уговору с царем Петром собирался в Россию. Так Остерман появился на берегах Невы.

А Матвеев? Что взять с живописца? Он корпел над моделировками, изучал технику, краски, все свое существо подчинял волшебству кисти, учился несколькими мазками выразить то единственное, сокровенное, что таится за внешностью.

В минуты тоски и разочарований он напрягал все силы для того, чтобы не отчаиваться и повиноваться только своему внутреннему голосу.

И вот они сидят друг против друга. Один – служитель верховной власти и другой – служащий чему-то еще более высокому, почти недосягаемому, небесному. Один непроницаем и бессонными ночами обдумывает быстрые ходы в политической и дипломатической игре. Другой открыт, наивен, простодушен. И покорен до конца только одной власти – художеству.

Остерман пытливо оглядел Матвеева с ног до головы. Черный камзол живописца сильно оттенял его слишком бледное лицо. Вице-канцлер, привыкший смотреть в неверные и ласковые глаза царедворцев, видел теперь перед собою совсем иной взгляд. Прямой, гордый, светлый. "Умен, строптив", – отметил Остерман и позавидовал, подумав, что человеку с такими глазами ничто уже не страшно. Нет духа повиновения, и он уж не свернет с избранного пути. А живописец меж тем спокойно разглядывал не хозяина, а его кабинет. В нем было множество латинских и греческих книг, библий, статуэток, гравюр, географических карт. Порой Матвеев выжидающе взглядывал на Остермана, и тот снова отмечал про себя: "Да, с характерцем молодец, с характерцем. Такого не заставишь рабствовать, уж слишком много в нем независимости. Такие не гнутся – только ломаются".

Матвеев знал: здесь живет политик, который, быть может, творит историю. Карты тут были расцвечены особыми значками, кружками и стрелками. На них все было поделено, засечено, расписано. Остерман покалывал Андрея взглядом, то есть вроде и не смотрел, а высматривал.

Матвеев простодушно переводил глаза с одного на другое. То его как будто привлекала голландская гравюра на стене, то он дураковато таращился на чучело какой-то сизо-голубой птицы, то рьяно изучал линию рисунка на поставце из красного дерева.

Голова у вице-канцлера прошла, стало совсем легко. Остерману Матвеев нравился, но, как всегда, он сразу подавил в себе даже тень тени личной симпатии. Ведь речь шла о государственном заказе.

– Итак, – начал Остерман, насупив брови и глядя вверх, – принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон станут вскоре супругами. Это имеет свои важные причины. О них пока лишь немногие лица, коим сие надлежит знать, осведомлены. Этот брак имеет важное для России политическое значение. Таким образом, Матвеев, это не просто картина, а некий важный государственный акт. Посему императрица изъявила намерение заказать двойной портрет с бракосочетающихся.

Матвееву вдруг стало необыкновенно весело, он прикрыл глаза рукой, чтобы Остерман не увидел его взгляда.

А тот продолжал ровным, холодным тоном:

– Граф Растрелли, коему я очень доверяю, рекомендовал тебя как отменного мастера персонного письма, способного сделать и выразить то, что нам надобно. А надобно в обличье сочетающихся запечатлеть согласье. Писать будешь во дворце. Исполнение работы должно быть окончено в один месяц. Срок достаточный. Заплачено будет двести рублей. Ну вот, теперь говори ты! Какое твое на этот счет намерение? – Остерман уставился на Матвеева настороженно и выжидающе.

На минуту наступила тишина. Живописец делал вид, что раздумывает.

Потом он коротко вздохнул и сказал:

– Премного благодарен вам, ваша светлость. Для меня сие честь великая. Я наперед знаю, как надобно писать такой портрет. Ваши пояснения мне много помогут. Подобную мотиву я и ранее обдумывал. Когда будет приказано приступить?

Остерман поглядел на него мягче, усмехнулся, встал.

"Хорошее все же у этого Матвеева лицо, – подумал он с некоторой даже завистью. – Видно, добряк и славный парень, справится с делом".

Но он снова сжал губы и сухо сказал:

– Обо всем остальном узнаешь завтра у гоф-маршала двора, он будет ждать тебя во дворце пополудни. Не опаздывай, и с богом, милый!

Матвеев почтительно поклонился.

Пейзаж с ласточками

Весеннее утро, бодрящая свежесть, ласточки… Великое множество птиц живет на Руси. Но ласточка птица особенная, нежная.

Матвеев сидел на крыльце, щурился от яркого солнца и смотрел, как мелькают в струящемся воздухе черные с синим блеском спинки ласточек. На душе у него было хорошо и тихо.

Си-зить! Сии-зиить! От ласкового тепла и душного медвяного запаха глухой крапивы на душе вольней, беспечней. Как значительна жизнь в своей простоте, одиночестве! Сколько суеты и ничтожности в мирских делах! Вон ласточки гнездо строят, и нерасторжимо их единство с лазоревым небом, с радостной свежестью земли. А ласточки работали так славно, споро и слаженно, будто сам всеизвестный архитект Растрелли невидимо отдавал им нужные приказанья. Нырком скользили они на своих длинных и острых крыльях к земле, исчезали куда-то, затем снова падали уже сверху с соломинкой и глиной в плоском широком клюве. Ласточки непрерывно спорили, ругались, переговаривались, мостили гнездовище пухом, скрепляли прутиками, снова улетали.

Сколько в них жизни, совершенства, терпенья!

Матвеев старался не шевельнуться, чтоб не помешать их делу. А день был удивительный – мягкий и такой тихий, что слышно было, как трутся птичьи крылья об воздух.

Какое блаженство на родной земле! Где-то в самых глубинах ее всегда есть охранительные силы, которые поддерживают в нас исконное право на простую и счастливую жизнь, на то заветное, что живет в увеличенной любовью душе и отталкивает из нее, просясь наружу.

* * *

Прошения писать – вроде пополам гнешься. А во дворец писание особое. Тоскливое, нудное, и тщательство требуется отменное.

С тяжелым чувством вывел Андрей: "Доношение гоф-малера Матвеева вседержавнейшей императрице Анне Иоанновне".

Рука стала писать как бы сама, без насилия:

"Всепресветлейшая, державнейшая, великая Государыня императрица Анна Иоанновна, самодержица всероссийская! Нижайший чрез присланного ко мне своеручно приписанного и бесценного письма Вашего императорского величества имел я сего числа получить, о чем донести честь имею.

Яко сиятельного заказу касается, то оный быть не чаю, как в живописании нетерпеливо сотворить. Наперед верен, что сей знак чести и монаршего благоволения вашего похвальное мне поощренье к оказанию отечеству вящих услуг и к приобщению большей милости вашей, августейшей самодержицы.

Что же впредь об исполнении того, о чем всенижайше донести не премину. Уповаю на ваше императорское величество в том деле моего художества свое надзирание и приращение ко успеху сделать соизволите. Осмеливаюсь усердно благодарить Ваше величество за многие милости, на каковые я покусился, нижайший, уповательно по силе указу блаженные и вечной славы достойные памяти его величества государя императора Петра Великого.

С отменным усердием в исполнении вверенного дела писания двойного портрету принцессы Анны и принца Антона отныне устремлюся. Как оный портрет, так и впредь готов на добрые услуги в моем художестве потребные. В уповании, что не оставите благосклонностью меня, нижайшего и фамилию мою Вашего императорского величества всеподданнейший раб

Гоф-малер Матвеев Андрей".

Глядел Андрей на листок, на буковки и крючочки, и тяготило что-то его. Со въедливостью перечитал каждое словечко по нескольку раз. Морщился. Видел все фразы отдельно, одна другую отодвигающие. Укоризненно, с гадким чувством читал слова свои.

Глубоко вздохнув, Андрей скомкал исписанные листки, отшвырнул их прочь. Сразу полегчало – освободился. Подумал о том, что во все времена пишутся царям прошения, и прежде писали, и чрез сто лет кто-то униженный будет писать такую же мерзость и просить о добродетели. Мыслишка крохотна, а действует вполне успокоительно.

Взял Андрей чистой бумаги, твердо стал писать новое доношение:

"Гоф-малер Матвеев Андрей – Ее величеству императрице Анне Иоанновне.

Нижайший услугою себе признаваю великою всемилостивейшее участие, принятое Вашим величеством в деле моего художества.

Совершенно ничтожное занятие мое новое дарует счастливое благо. Послушно внимая указу Вашего императорского величества, буду без задержки приближать развязку в деле двойного портрета.

Вашего императорского величества всеподданнейший раб гоф-малер Матвеев".

И письмо почти такое же, как прежде, а неприятное чувство у Андрея рассеялось.

Он запечатал письмо, почувствовал прежнюю в себе твердость.

Двор всю минувшую неделю занимался смотрами трех полков гвардейской пехоты, конного гвардейского и кадет в присутствии двенадцати щеголеватых высших французских офицеров, специально приглашенных для этого в Петербург.

День первого сеанса во дворце, имеющий быть неделю тому назад, все откладывался: принцесса Анна сказывалась больной.

Матвеев с нетерпением ждал вызова и в этом ожидании получил второе собственноручное письмо императрицы. Дело затягивалось, и это беспокоило Анну Иоанновну. "Господин гоф-малер Матвеев, – писала она, – по случаю, что недомогает принцесса, как о том донес ты мне, я предоставляю тебе учреждать писание портрета, взирая на соответствование ея здоровья. Уведомляй чрез нарочного об исполнении ево. Пребываю благосклонна.

Анна".

Вниманье двора все же чуточку льстило живописцу. Но не только льстило. Настораживало. Собираясь во дворец, Андрей невольно перебирал свои возможные вины. Так, на случай. "А что, как там спросят, зачем взял к себе мальчишек-сирот в учение от попавшего в опалу доброго приятеля своего персонных дел мастера Никитина Ивана?" Ненависть к сосланному в Тобольск живописцу раздута была до ярости. Она шла из Тайной канцелярии, подогревалась дворцом, била всеми четырьмя копытами, как табунная лошадь, спущенная с аркана. "Как бы не лягнуло!"

Не за себя Андрей боялся. А за Орину и деток…

Каждый человек в империи жил своим законом. Вчера Матвееву повстречался знакомый царедворец, бывший дружка Стучалкин. Узнав, что Андрей будет скоро во дворце, чтоб писать, придворный удостоил советом:

– Как увидишь императрицу, не оплошай, и как пожалован будешь к руке, не суетись! И помни: каждый раз, как нам выпадает честь поцеловать руку государя своего, – монотонно цедил Стучалкин, – мы тем самым возобновляем свою верноподданническую присягу. Уразумел?

Андрей Матвеев думал: "Ну и хорошо же его вышколили, вдолбили крепко!" Он молчал, потом пристально взглянул в глаза царедворца.

– Слушай, брат… – И так горячо, по-свойски кончил Матвеев речь свою, что Стучалкин на миг оторопел.

– Бестолков же ты, Матвеев, – хладнокровно, однако, сказал он. – Вы, моляры, все какие-то бешеные! Тебе говоришь по-дружески, как лучше, а ты свое гнешь. Гордость в тебе бесовская. Вы, рукоделатели, только и можете, что образа знаменовать…

Он сказал это важно, махнул рукой и пошел, не прощаясь, от Андрея.

"А ведь он хорошо понимал хитрость врачебную, – подумал Матвеев ему вслед, – лучше б лекарем стал, чем царедворцем. Там подержат и выбросят, а в добрых лекарях всегда нужда!.."

Глава седьмая

Клубок дворцовых интриг

ешению вызвать живописных дел мастера во дворец и поручить ему парный портрет Анны Леопольдовны и принца Антона предшествовали события, смысла которых Матвеев не знал и не мог знать. Да и на что они ему, художнику? Он понимал толк в пропорциях, умел пользоваться всем богатством цвета, оттенков, тонов и полутонов, по-настоящему любил и чутко понимал художество.

Он постиг тайны самых хитрых учителей, знал, как надобно смешивать синило и желть, как трутся краски на водке и прибавляется к ним немного желчи рыбьей – из щуки или же карпа, как добиваться звучания кремор-тартара – алой краски с квасцами, как смешивать мел с крушинным соком, чтоб вышел отличный желтый шижгиль, умел готовить отменные белила на пшеничном клею, вязать кисти, перепускать краски, грунтовать холст тонким пшеничным тестом, помазывая поверх водою, знал секреты камеди александрийской, на которой растворяются все краски и киноварь, мастерски варил рыбий клей – корлук. Художество, как любая профессия, имело множество секретов, и Матвеев знал их совершенно. Не зря же Академия наук со своей стороны заключала, что оной Матвеев к живописанию и рисованию зело способен и склонную природу имеет.

И все же в штат Академии наук Матвеева так и не зачислили.

Но где была первопричина, почему двойной портрет нужен? Узелок развязывался скрытно, манекены издавали звуки, нажимались невидимые пружины, мчались гонцы, происходили тайные совещания, перешептывания, посылались записочки, клубком свивались дворцовые интриги, и в этот грозный водоворот оказался втянутым бедный и скудный наш художник, удостоверясь печальным опытом в своем полнейшем неразумении корыстей, неправд и подсидок. Все дворцовое вызывало в Матвееве духовное отягощенье. Он часто страдал от срочных заказов, писать приходилось то, что требовал двор. Зато он мог все, завяжи ему глаза – напишет получше прославленного Каравакка или Ротари. Матвеев был невольником своей жизни, потому что в картине никуда не спрячешься, колер все выдаст, распахнет дальше некуда.

Причина же вызова ко двору гоф-малера Матвеева была вот какая. Вскоре после вступления на престол императрицы Анны Иоанновны, так как она была бездетна, граф Остерман и граф Левенвольде-старший стали опасаться самых дурных последствий для немецкой партии в случае внезапной кончины бездетной императрицы. Они забеспокоились о престолонаследии, зашевелились. Имея намерение утвердить престол в своем роде, императрица решилась выдать дочь своей сестры, герцогини Мекленбургской, за какого-нибудь иностранного принца. А потом уже избрать наследника престола из детей, которые произойдут от этого брака, не обращая внимания на право первородства. Остерман и Левенвольде указывали прямо на будущих детей Анны Леопольдовны, а не на нее лично, имея в виду, во-первых, утвердить на троне мужское поколение и, во-вторых, устранить всякое влияние и вмешательство находившегося еще в живых отца принцессы, беспокойного, непутевого герцога Мекленбургского, который не замедлил бы причинить России много затруднений и неприятностей, если б дочь его сделалась русской императрицей.

После некоторых колебаний царица согласилась на такое предложение и поручила графу Левенвольде отправиться за границу и высмотреть где-нибудь рядом, под рукою, принца, достойного сделаться родителем будущего русского императора.

Узнав об этом решении русской самодержицы, австрийский император Карл Шестой поспешил в интересах своей политики рекомендовать в женихи Анне Леопольдовне племянника своего, принца Брауншвейг-Беверн-Люнебургского Антона-Ульриха. В ход были пущены все средства – и дипломатические, и подспудные, о которых знали только те, кто их употреблял.

Благодаря представлениям венского двора и стараниям задобренного Карлом Шестым Левенвольде принц Антон был приглашен в Россию и в феврале 1733 года приехал в Петербург. Двумя годами раньше Анна Леопольдовна, которой шел тринадцатый год, была взята ко двору, помещена в императорских покоях, воспитывалась в правилах православной веры и была торжественно миропомазана и наречена Анною, тогда как ранее она звалась Елизавета Екатерина Христина. Некоторые иностранные писатели о России уверяли, будто императрица "удочерила" Анну Леопольдовну.

Девятнадцатилетний принц, худой, небольшого роста, неловкий и застенчивый, произвел весьма невыгодное впечатление на русскую императрицу и уж совсем не глянулся Анне, будущей своей супруге. Несмотря на это, был принят очень вежливо – русский двор был по-европейски учтив. Антон сделан был подполковником кирасирского полка, названного в честь его Бевернским.

"Принц нравится мне так же мало, как и принцессе, – говорила Анна Иоанновна своим приближенным, – но ведь высокие особы не всегда соединяются по склонности. Впрочем, он кажется мне человеком миролюбивым и уступчивым, и я, во всяком случае, не удалю его от двора, чтобы не обидеть австрийского императора".

В ожидании совершеннолетия невесты принц остался жить при русском дворе. Он попытался сблизиться с Анной, но все его старания встречали с ее стороны холодность и явное нерасположение. Вскоре еще и открылось, что сердце молодой принцессы уже принадлежит красивому саксонскому посланнику графу Линару и что гувернантка ее госпожа Адеркас вместо наблюдения за своей воспитанницей содействует развитию в ней этой страсти. Адеркас была немедленно выслана за границу, а Линар по просьбе императрицы отозван своим двором.

Между тем Бирон, убедившись в полном равнодушии Анны Леопольдовны к принцу Антону, задумал воспользоваться этим обстоятельством и женить на ней старшего сына своего Петра, подполковника конной гвардии, именовавшегося наследным принцем.

Чтобы иметь более свободы и времени для достижения цели, Бирон под предлогом военного образования принца Антона отправил последнего в армию Миниха волонтером. Принц участвовал в турецкой кампании 1737–1738 годов, успел несколько раз отличиться.

По возвращении в Петербург в награду за оказанную храбрость получил чин генерал-майора.

Надежда Бирона на доставление своему потомству русского престола не осуществилась. Когда императрица предложила племяннице сделать окончательный выбор между сыном Бирона и принцем Антоном, Анна Леопольдовна, ненавидевшая Бирона и все его семейство, отрубила:

– Если на то воля вашего величества, я лучше пойду за принца Брауншвейгского, потому что он в совершенных летах и старого дома.

Императрица была счастлива тем, что Анна во всем покоряется ей, хотя и не сразу, но безропотно. Ответ принцессы и настойчивые представления венского двора решили наконец судьбу принца Антона. И еще до того, как было совершено торжественное бракосочетание, с целью сблизить будущих супругов Анна решила прибегнуть к помощи искусства. "Я их сведу в парном портрете, рядом, рука в руке, – думала Анна Иоанновна, – может быть, хоть так зародится в них намек на взаимную привязанность. Пока будет писаться портрет, они привыкнут друг к другу, меньше станет в них притворства, убавится неприязнь". Тут же императрица вспомнила слова Анны, что она всегда покоряется приказаниям ее величества. Но готовилась к свадьбе Анна с отвращением и говорила, что желала бы лучше умереть.

Анна Иоанновна представила себе парный портрет, на котором принц Антон, женственный и белокурый, стоит рядом с Анной, которую он обнимает правой рукой, держа в своей левой ее левую руку. Он одет в красный кафтан и белый камзол, – да, так будет хорошо – в контрасте чистоты и молодой страсти, голова повернута налево. А во что же нарядить Анну? Вопрос этот надолго занял императрицу, она перебирала весь свой гардероб мысленно, пока не остановилась на простом сером платье с розой на груди, которую на портрете Анна будет придерживать правой рукой. А по левому плечу пойдет красная драпировка. Пусть все это будет изображено моляром на фоне голубого неба, колонн, неоглядных далей молодой жизни. Она тут же велела нарядить принцессу и Антона так, как задумала. Достала из потайного ящичка с драгоценностями ожерелье из яхонтов с бриллиантами и позвала Анну к себе.

– Возьми, душечка, эту прелесть, надень, – сказала императрица, протягивая ожерелье Анне. – А? Ты посмотри только на себя в зеркало! Чудесно, чудесно!

Анна улыбнулась. Ей мало было утешенья в той красоте, которую она видела в зеркале, потому что суждено было отдать ее плюгавому заике Антону, он, кажется, так и не избавился еще от страха, в котором находился постоянно со времени своего приезда в Петербург.

Анна вспомнила графа Линара – бойкого красавца с приятным, воркующим баритоном, с точеным профилем. Вот уж это был настоящий мужчина – с твердостью в глазах, в руках, во всей фигуре.

А как он бывал страстен… Счастливая улыбка осветила лицо принцессы, она обняла Анну Иоанновну, и та подумала: "Ну, слава богу, кажется, мои усилья были не напрасны". Она заглядывала в сухие, блестящие странным возбуждением глаза племянницы, словно говорила ей: "Отдай, милочка, свое сердце Антону, а больше – мне и русскому престолу. У тебя все впереди, и ты еще научишься скрывать свои чувства".

Императрица велела пригласить к вечеру живописца Матвеева, подготовить ему комнату для первого сеанса.

Судьба Антона, невзрачного прусского цветка, не прижившегося к русской почве, и впоследствии ломалась и раскалывалась на крутых русских ухабах. Жена родила ему сына Ивана, потом еще четырех детей, Антон получил звание генералиссимуса русских войск, впоследствии был арестован, содержался с семейством в рижской крепости, в Динамюнде, Ранненбурге и, наконец, в Холмогорах. Здесь он лишился жены, оплакал сына, задушенного в Шлиссельбурге, ослеп и умер, проклиная день и час своего отъезда из родного дома.

Глава восьмая

Пейзаж с галкой

 зимнем императорском доме господствовали тишь, отупенье, полусон, полумрак. Все зевали. По залам неслышно, совсем по-мышиному, скользила прислуга, на ходу потягиваясь и мелко крестя отверстие рта. За высокими окнами ничего более не было, как этот нескончаемый равнодушный дождь. Он проникал, казалось, во все, что встречал на своем пути, – в дерево, в человека, в птицу, в дома и амбары и даже в матово поблескивающий шпиц на петропавловской колокольне.

Ненастный санкт-петербургский ситничек сеялся и сеялся, одевая весь белый свет в серо-лиловый саван.

Императрица подошла к окну во двор, отворила его и некоторое время тоскливо глядела в небо. Назвать то, что она видела, небом едва ли кто-нибудь мог, потому что оно обычно шло, двигалось, менялось, а теперь вот уже несколько дней стояло беззвучно и заморенно. И было это небо тусклое, неясное, грязное.

Клонилось уже к вечеру. Караульный внизу встрепенулся, узнав государыню. Он подтянулся и замер, стремясь вжаться в голубую дворцовую стену. В него вонзился страх, ноги разъезжались, и солдату казалось, что набухшая земля вот-вот начнет выталкивать влагу обратно и что повсюду забьют фонтаны.

В глубине сада кружила над старой липой одинокая галка. Она беспокойно и горько вскрикивала, слетала с верхних веток на землю и снова в несколько сильных взмахов подымалась вверх.

Потом птица резко взмыла и странно подымалась, распластав крылья. В этот миг из окна раздался оглушительный выстрел. Галка, приняв в свое тело лишний вес, остановилась в воздухе, зависла и, заваливаясь на одно крыло, камнем упала под дерево.

Со страху караульному стало трудно дышать, в груди сперло. Он попятился, не отрывая спину и зад от стены, завернул за угол и тотчас же растворился во мгле.

Отшвырнув от себя тяжелое ружье и поморщившись от грохота, императрица велела комнатному лакею призвать девицу Анну Федоровну Юшкову, дочь боярина. Та обещала для развлечения государыни доставить во дворец Настасью Филатовну Шестакову, давнюю знакомую Анны Иоанновны.

Юшкова неслышно вплыла в опочивальню. Но государыня имела звериный слух. Не оборачиваясь она спросила:

– Ты обещала Филатовну. Доставили?

Юшкова встрепенулась:

– Доставили, доставили!

– Зови немедля!

Филатовну привели, когда императрица уже изволила раздеться ко сну.

Ее величество позволила Филатовне пожаловать к ручке и взяла ее за плечо так крепко, что с телом захватила.

Она подвела ее к окну, разглядывала, засматривала в глаза. Потом сказала:

– Стара ты очень стала, Филатовна, не так, как раньше была. – Она тяжело вздохнула. – Пожелтела вона как!

– Уже, матушка, – запричитала Филатовна, – запустила я себя, прежде пачкалась, белилась, брови марала, румянилась, так и получше была. А ноне захирела!

Анна Иоанновна улыбнулась.

– Румяниться не надобно, а брови марай! Получше будешь! Ну, а я, Филатовна, стара ли стала, погляди-ка?

– Никак, матушка, ни капельки старинки в вашем лице, ну ни капельки в вашем величестве нет!

– Ну, а толщиною я какова? – спросила государыня. – Небось уже с Авдотью Ивановну Чернышову? А? Только не ври!

– Господь вам судья, матушка, нельзя и сравнить ваше величество с нею, она же вдвое толще!

– Вот, вот видишь ли! – удовлетворенно протянула императрица и строго приказала: – Ну, говори, Филатовна!

Та замигала часто, замешкалась:

– Не знаю, что, матушка, и говорить. Дай отдохнуть, матушка!

– На том свете отдохнем! На том! – Императрица рассмеялась, видя неловкость и смущение Филатовны, и приказала: – Ну, поди ко мне поближе!

Филатовна плюхнулась пред нею в самые ножки.

– Подымите ее! – крикнула Анна Иоанновна.

Мужеподобная шутиха, что неотлучно была при императрице, бросилась со всех ног подымать Филатовну. А та еще пуще растерялась, не умея встать. Наконец кое-как Филатовну поставили на ноги.

Императрица снова велит:

– Ну, Филатовна, говори! А то отдам Бирону на конюшню! Он на тебе ездить будет!

– Спаси и помилуй, не знаю, матушка, что и говорить!

– Рассказывай страшное, про разбойников. Живо!

Гостья про себя подумала: "Вот навязалась, ведьма, на мою голову", – а вслух сказала:

– Да я же с разбойниками, матушка, и не живала.

– Не живала! Ну, так выдумай! Ну что, не можешь? Ладно уж, иди спать!

Обрадованная Филатовна выплыла из опочивальни лебедем. Уже за дверьми передохнула: "Фу, слава богу, отцепилась!" А поутру, в десятом часу, ее снова призвала императрица.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю