355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Анисимов » От рук художества своего » Текст книги (страница 24)
От рук художества своего
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 13:30

Текст книги "От рук художества своего"


Автор книги: Григорий Анисимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

А господин Сумароков, продающий свой дом со всеми принадлежностями, напишет после две жалобы. Из них одну в стихах, потому что язык богов лучше подходит и для божественного лепета, и для выражения неизбежной земной печали живого человека:

Но если я Парнас российский украшаю

И тщетно в жалобе к Фортуне возглашаю,

Не лучше ль, коль себя всегда в мучеиьи зреть,

Скорее умереть?

Какая нужда мне в уме,

Коль только сухари таскаю я в суме?

На что писателя отличного мне честь,

Коль нечего ни пить, ни есть?


Не дождавшись ответа на свои скорбные вопросы, Сумароков отправит письмо к императрице Елизавете Петровне, надеясь, что, может, хоть она примет к сведению его нищенство: «Трудяся, сколько сил моих есть по стихотворству и театру, я не имею никакого дохода и девятый месяц не получаю по чину моему заслуженного моего жалованья от Штатс-конторы. Как я, так и жена моя почти все уже вещи свои заложили, но покамест не совсем утихнут мысли мои, я и впредь в стихотворстве и драмах к увеселению вашего императорского величества упражняться всем сердцем готов».

Дочь Петра Великого, роскошная российская императрица Елисавет напишет распоряжение в придворную контору, Сиверсу: "Тот час же рассмотреть и дачу жалованья произвесть".

Сивере же мстительно ухмыльнется, вспомнив сумароковскую зуботычину, изорвет в клочки письмо с высочайшей резолюцией, хотя и не без опаски, бросит его в камин и сопроводит сей поступок словами: "Упражняйся в стихотворстве, шут гороховый! А денег тебе не будет!"

Так бесследно уходят в державе концы в воду, доказывая тем самым, что любая, даже самая высокая душа человеческая может оказаться намного беспомощней, слабее сокрушительных внешних причин. Тем паче – причин, сопровождаемых подлостью.

…На Смоленском кладбище в Петербурге найдет успокоение другой российский пиит – Тредиаковский, так же, как и многие, не выдержавший борения с внешними проклятыми обстоятельствами. И он тоже горько пожалуется на закате дней своих: "Не имею ни полушки денег, ни сухаря хлеба, ни дров полена". И это после всей-то славы, униженного раболепства, верноподданничества… Вот и подтверждается старая истина: тот лишь в жизни сей блажен, кто всегда доволен. А довольные пребывают таковыми тоже до поры до времени.

Погоревав обо всех безвременно ушедших из жизни поэтах (оставим пока в стороне их человеческие слабости), спросим себя: за что же любим их? За то, что называли в лицо все своими именами? Да, и за это. Утверждали то, что истинно. За то, что жили они ради света и чужды были благоразумия? Что не ведали чувства самосохранения? Конечно же! Потому поэты и становятся бессмертными, имена их пребывают в мире дольше всех остальных.

А иначе разве ж стал бы Сумароков бить по зубам Сиверса? Ведь предписывал же штаб-хирург поэту не раздражаться, не гневаться. Да только какой же художник, себя уважающий, стерпит наглости?

ЛЮБВИ НЕДОПИТАЯ ЧАША. 1743 год

В чем смысл жизни архитектора? Да еще такого, как Растрелли? Благодарение богу: он дал талант. Свою радость он воплощает в художестве. Без этого его существование стало бы таким бессмысленным, однообразным и скучным, что впору было бы повеситься на первой сосне.

В России Растрелли всего достиг. Его архитектурный язык зазвучал как молитва. Сказочно великолепие его дворцов. Сказочна гармония благородных пропорций. Виртуозно владение стилем, который сам зодчий и создал. Все, все в его архитектуре соприродно небу и земле, где живет и строит Растрелли. Может, поэтому его и возведут в ранг последнего из великих зодчих своего века.

Он не боялся чрезмерности лепных украшений, обилия деталей, богатства форм. Он был одержим восторгом. Размах его замыслов целиком соответствовал стране, в которую его случайно забросила судьба. Растрелли смело бросал вызов грекам и римлянам, року и будущему. Не зря строгий Кваренги, который никого не хотел признавать, в восхищении снимал шляпу перед растреллиевским Смольным.

Большие масштабы дворцов Растрелли никогда не подавляют человека. Любой своей деталью они словно приветствуют его. Они приближают к себе и радостно, по-дружески вбирают, втягивают, полонят. Еще в чертеже Растрелли каждый раз выстраивал как бы духовный каркас каждой предстоящей постройки, относясь к пространству с ласковой, но и неукоснительной прямотой.

Исполненный еще с молодых лет деятельной энергии и воли к жизни, Растрелли отливал свою фантазию в капризные и непривычные формы природы, добиваясь того, чтобы здание накатывало на человека приветливой разноцветной волной, приподымало его. А сколько есть на земле архитектуры, которая норовит сбить с ног, ошеломить, подавить, принизить! Каждый дворец Растрелли зовет человека распрямиться, забыть о невзгодах, потому что рассчитан он не на ужас одиноких душ и холопье покорство, а на живую, согретую душой общность и высокое товарищество людей, заслуживших право на счастье не родовой знатностью, а только лишь трудолюбием и честностью.

По русскому обычаю переделывать на родной язык для удобства иностранные имена стали его здесь именовать Варфоломеем Варфоломеевичем. И он скоро к атому вполне привык. Так же делалось со многими иноземцами – русские имена и упрощенное звучание фамилий приближало их, превращая в привычных, своих. Только отца это не коснулось: он именовался" как и прежде, граф Растрелли-старший.

Введенный отцом в мир большого художества, Варфоломей увидел, что он-то, этот мир, и нравится ему больше всего в жизни. Любимая работа была постоянной радостью, которая не изменяла, не предавала, не уходила…

Петербург быстро рос и заметно менялся в глазах. Раньше было две больших перспективы – Невская и Вознесенская. Теперь пролегла новая лучевая дорога – Гороховый проспект. Все они не разбегались куда попало, сходились к Адмиралтейской башне, выстроенной даровитым и дельным архитектором Иваном Коробовым. Шпиц этой башни сверкал на солнце в дневное время, а ночью прорезал воздух искрящейся серебристой иглой. Оделись в деревянные щиты невские набережные, а сам проспект ступенчато заострился двухэтажными домами.

Теперь у города был уже и свой собственный красивый силуэт, не напоминающий ни Амстердама, ни Берлина, ни Рима, ни Парижа. Варфоломей чувствовал большую свою привязанность к городу, в котором жил и работал, а когда отлучался, то сильно тосковал по нему. Дом, семья" дети, работа вместе с ним составляли некое единство, пятиглавие. Но была возле и еще одна башенка, рожденная в недрах этого целостного строения, живое сокровище, теснящее сердце. Башенка эта выросла без проекта и чертежа, взошла на его горизонте из случайно закинутого семени или из неведомо откуда взявшегося нежного побега. Звали ее Анна, как и его мать.

Пять лет назад при российском императорском дворе была представлена первая италианская опера. А за два года до того в Петербург была выписана труппа италианских комедиантов. Вместе с ней приехал актер и театральный художник Джироламо Бон, прозванный за свой малый рост "малыш Джироламо", или Момоло. Однажды Момоло привел к Варфоломею в мастерскую свою жену – невысокую очаровательную женщину с лучащимися зеленоватыми глазами. Она была очень проста в обращении и мила. А главное – лишена всякой позы, наигранности и фальшивости, часто свойственных этому полу из-за тщеславия или каких-то тайных неосуществленных желаний. Жена Малыша Анна с беспечной невозмутимостью и жадным любопытством разглядывала картины, скульптуры, рисунки в мастерской, потом сказала, что она певица, приехала с мужем в качестве буффо в италианском интермеццо, что она очень интересуется искусством, но ничего в нем не смыслит и просит разрешения у архитектора приходить к нему, когда у нее будет свободное время и в том случае, если она не будет помехой в работе.

Он, конечно, разрешил, сказав, что рад будет немного ее образовать, если сможет, так как времени у него всегда бывало крайне мало.

Их дружба с женой Момоло стала увлечением – не той слепой страстью, которая может затоптать, а тем, что проникает в душу без трусости, без грязи и лицемерия. Вскоре они оба узнали горечь стыда за свое тайное счастье, которое часто вызывало у них обоих понятную душевную тревогу.

Для Растрелли в лице Анны взошло солнце родной Италии.

Глава третья

Нет несносней – ненавидеть, нет приятнее – любить

Не забудь меня, мой друг!

Не дари меня ты златом,

Подари лишь мне себя,

Что в подарке мне богатом,

Ты скажи: люблю тебя!

Русская народная песня


оронье в Москве просыпается в весеннюю пору затемно. Часов в пять, едва-едва развиднеется, уже истошно орут. И воробьи про свое житье чирикают – редко, но звонко.

Черные с отливом вороны перелетают с дерева на дерево и беспокойно каркают, а подруги их прилежно сидят в гнездах на яйцах, высунувши наружу голову и зорко поглядывая вокруг. Повсюду у самых макушек чернеют вороньи гнезда, сложенные из тонких веток словно кое-как, на скорую руку, но удобные и прочные. Смотрит Растрелли на воронью возню и вспоминает хорошую российскую присказку: как ни бодрись, ворона, а до сокола тебе далеко. Но у сокола свои, сокольи дела. А эти вороняток высидеть хотят. Потому и сидят, будто привязанные.

И обер-архитектор тоже по-вороньи привязался, да только к чужому гнезду. Семь лет назад прибился он к театру италианских комедиантов. Овладела им страсть не только к сценическому действу, но и к Анне – жене Момоло.

Растрелли вдруг встрепенулся. На него повеяло странным жаром.

"Да, Анну я никогда-никогда не забуду, – подумал он. – Милая, пленительная женщина. Жизнь загнала ее в силки. Выбора у нее не было, и она жила с чувством непрощенной обиды. И не слишком-то унывала. Как могла, боролась с трудностями. Вопреки всему сохранила чистосердечие ребенка".

Муж Анны был комик по природе. Он играл в жизни, играл с жизнью, играл и с Анной, считая любую свою ложь по отношению к ней вполне невинной. Был он легкий, бездумный, бесчувственный. Актерствовал всегда с удовольствием. Он и не подозревал, что в его Анне ворочаются жернова горьких сожалений и что она давно его разлюбила.

– Франческо, ты мне многое дал, ты обогатил мою жизнь, – говорила Анна, заглядывая в глаза Растрелли – добрые и влюбленные. – Ты не такой, как все, – говорила Анна.

– А что же во мне такого особенного?

– Не знаю… Мне порой так стыдно за свою робость, за полную зависимость от мужа. Он никогда не знал и не хотел знать, что такое моя душа и каково ей. Не ведал бескорыстной потребности во мне. А нынче мне его очень-очень жалко… Он потянулся ко мне, да у меня-то все давно перегорело… Поздно спохватился. Сама не знаю, что мне делать…

Извини, Франческо, что я тебе докучаю своими переживаниями, тебе хватает забот. Но когда я все отдавала мужу, он этого не замечал. Заводил интрижки, думая, что наши отношения целиком зависят от его доброй воли. И внезапно почувствовал, что я выхожу из-под его власти. Моя свобода поступать так, как мне хочется, его испугала. Он растерялся, засуетился. Я услыхала за короткое время столько клятв и заверений, что их на две жизни хватило бы. Он клялся, просил, каялся, обещал исправиться. Говорил, что без меня жизнь его пуста и никчемна. И мне стало искренне жаль его, захотелось помочь ему…

То, что Анна делилась с ним самым сокровенным, трогало сердце Растрелли. Ее сомнения, страхи, доброе сердце, преданность высоким понятиям дружбы вызывали у Варфоломея Варфоломеевича горячее и щемящее чувство к Анне. Испытывая его, Растрелли сам себя не узнавал. "И что это со мной случилось, господи", – удивлялся он.

…Семь лет назад Анна с мужем уехала в Италию. Сердце Растрелли опустело. Больше он никогда Анну не видел.

* * *

А после у него была еще встреча. Из тех, что изменяют жизнь, заставляют по-новому задуматься о ее сущности.

Обер-архитектор нежно провел по ее щеке, погладил волосы, потерся головой об ее плечо – округлое, розовое, теплое.

Она в ответ радостно улыбнулась, не открывая глаз.

"За что мне послал господь это оглушительное счастье?" – подумал Растрелли. Странно, что сердце в нем обмирает, когда он рядом с ней, ведь человек он вроде старый, всего на своем веку навидавшийся. Может, и его любовь обманывает, как и многих?

Даже в чувствах своих Варфоломей Варфоломеевич был архитектором стиля барокко: не терпел никакой легковесности, старался отрешиться от всех пут, предпочитал незавершенность. Он знал, что финал любви печален, драматичен. А когда последняя точка не поставлена, остается хоть маленькая надежда. И ее можно пронести через все треволнения. А еще знал он превосходно, что даже маленькая любовь насыщает струей новой жизненности, ободряет дарованье. В ней и все блаженство, и все мученья…

Вот он лежит с ней рядом, позабыв обо всем на свете. Ему хорошо, как бывает только раз в жизни. И ему кажется: он мог бы так лежать всю оставшуюся жизнь. Какое наслаждение разглядывать молодое любимое лицо. И сочные губы. И красивой лепки лоб. И тонкую линию бровей. "Ты мое чудо, мой малыш, моя высшая награда, – подумал он и благодарно вздохнул. – Как мне повезло, что я ее встретил и что она мне доверилась". А что, если это прекрасное, это молодое и сияющее лицо – оно одно и составляет ныне всю его собственность, всю силу его привязанности к бытию?

Откуда же ты пришла, Варя?

…Задолго пред их знакомством граф Панин, ведавший всеми иностранными делами России, поехал прогуляться и полечиться во Францию.

В одном народном ярмарочном театре попал граф на одноактную пьсу Лесажа, которая называлась "Криспен – соперник своего господина". Ни сама пиеса, ни герой ее Криспен – плутоватый и находчивый слуга, ни господин его по имени Валер, что промотал все фамильное состояние, ничем Панина не привлекли. А вот невеста Криспена – Анжелика, на которой по пьесе чуть не женился мошенник-слуга, привлекла графа – да еще и как! Панину показалось, что актриса, игравшая роль Анжелики, была красивее всех женщин, которых он видел в своей жизни. Влюбчивое сердце Панина дрогнуло. Приятное новое чувство охватило его с такой силой, что он не мог дождаться конца этого глупого водевиля.

Особи самые разные составляют род людской – иногда такой тебе попадется человечек узорчатый и сетчатый, с такими изгибами и заворотами, что не знаешь, с какого боку к нему подойти. А иной, глядишь, не злой и не добрый, не плут и не фармазон, но вроде и не до конца честный, словом, он сердца ни во что не вкладывает. И так, мол, сойдет. Что же до Панина – он был человек с сердцем. Если он любил, то всем существом. И вот, увидев Анжелику, ощутил он вдруг нечто особенное. В нем проснулись давно забытые или вконец порастраченные нежные чувства.

Граф никогда не считал чувство к женщине порочным или чем-то вроде бы скучной обязанности. Прежде он нередко влюблялся, потом это проходило, и все его любовные истории заканчивались легко, красиво, благородно. Молодая актриса ярмарочного французского театра, с которой он тут же и познакомился, уж очень приглянулась графу. Она была полна наивной детскости, упрямства и простодушного кокетства.

Панин пересмотрел весь репертуар подряд – и про любовь пленницы-христианки Заиры к султану Оросману, и про мечтательных пастушек, и про Асмодея – покровителя преступников… И чем больше он смотрел на свою Анжелику, которая была занята во всех пьесах, тем больше разгорался в нем настоящий пожар.

Что там у Панина вышло с юной француженкой – до этого никому дела нет. Когда касаешься предметов возвышенных, лучше всего следовать правилу: говори мало.

Тем более что у Панина с француженкой – это актеры сразу же учуяли – ничто не напоминало заурядную интрижку. У них дело шло всерьез. И можно ограничиться здесь лишь практическим наблюдением, что в любви истинной материальное отходит на задний план. Иначе она не была бы и бескорыстной, и жертвенной, и легкомысленной. И на диво расточительной. Словом, она не была бы любовью.

…Так вот, труппа театра целый месяц ела и пила вволю. А доход от каждого представления повергал директора в немой восторг.

Панин делал все легкой рукой и был убежден, что добрые дела не нуждаются в подсчетах. Хуже нет, когда люди ставят себе в заслугу содеянное добро, не забывая при каждом удобном случае козырять благодеяньями. Разговоры такого рода носят характер свинский, людям не приличествующий.

Денег у графа Панина имелось достаточно. Бродячее актерское братство было довольно, ликовало, испытывая благодарное чувство к избраннице графа.

Ох эти актеры, продувные бестии, шалопаи, истерики, честолюбцы! Ох эти безутешные служители Мельпомены с их чрезмерной обнаженностью чувств! Как это докучает и как быстро становится приторным!

Ловя неповторимый и сладкий миг удачи, актеры забывают обо всем на свете. Не ахти как им всем везет в жизни. И жизнь-то они порой не могут отличить от сцены, и чаще всего их любовь обращена к самим себе. Других они не замечают. И все же, и все же… Мне по душе это беспокойное, неунывающее, насмешливое племя с его простым, почти детским стремлением к счастью, с его преданностью игре, сцене, публике.

Графу все актеры очень полюбились. А вскоре одна из их веселой труппы оставила театр и уехала в Марсель к родителям. На самом деле ту, которая так властно завладела сердцем графа, звали не Анжелика, как в пьесе, а Тереза. Труппа горевала, что нелегко будет найти Терезе достойную замену.

Чтобы не полз меж кулис грязный шепоток, она сама объявила, что ждет ребенка и на время покидает подмостки.

Проводили Терезу самым сердечным образом, с громким изъявлением чувств. Словом, вековечный лицедейский обычай был соблюден.

А через семнадцать лет после этих проводов приехала в Москву морским путем высокая белокурая девушка, очень живая и красивая. Она свободно говорила по-русски и по-французски, изумительно пела и горячо обожала своего отца – престарелого графа, к которому ей не пришлось привыкать. По-видимому, они встречались и прежде.

К тому времени граф Панин давно был вдовцом, у него было множество внуков и правнуков, которые продолжали старинный род в Москве и Санкт-Петербурге. Приехавшая из Франции Варя считалась дочерью брата графа, который, как было известно, умер совсем молодым, находясь на русской дипломатической службе в Вене. Сведенья о племяннице прокатились в нужном и желательном графу смысле, и больше к этому никто не возвращался. В силу заслуг перед державой граф мог жениться, удочерять кого хотел и поступать по своему усмотрению.

Смертельные схватки фаворитов двора между собой, борьба за власть, падения, возвышения, быстрая смена ролей, любовные происшествия с вельможами, получавшие всеобщую огласку, – все это куда как сильно захватывало умы московской и петербургской знати. Скучная столичная жизнь взрывалась вдруг слухами и вспышками новостей. "А вы слыхали, что…" – так всегда начинались истории, одна невероятнее другой… Пройдет слушок, рассыплется молва горохом, и пойдут чесать злые языки.

…что действительный камергер Аркадий Бутурлин женится на сестре поэта Сумарокова Елизавете, которая брюхата от… что Алексей Разумовский уже успешно замещает Бекетова на ложе императрицы, а…

…что не то в этом, 1753 году, не то в следующем, 1754 годе, наступит конец света, ибо три основные планеты – Венера, Сатурн и Юпитер – опасно сблизились и астрономы говорят, что они – небесные эти тела – непременно столкнутся меж собой. Вот, оказывается, откуда все пожары, эпидемии, бунты, заговоры…

Впервые Растрелли увидел Варю, когда Панин попросил обер-архитектора соорудить ему загородный дом.

Варфоломей Варфоломеевич любил в работе основательность. Он спокойно и деловито сделал чертеж, отдал нужные распоряжения подрядчикам. Ему предоставили все условия, и он жил в свое удовольствие, наслаждался отдыхом, много гулял.

Панин привел Варю к архитектору как свою племянницу и поручил ему проводить с ней свободное время, поскольку девушка выросла во Франции и ей трудно было сразу привыкнуть к новым людям, чужой среде, диковатым нравам.

Держала Варя себя с архитектором просто, но почтительно. Рядом с ним – маститым, всезнающим, умным – она казалась себе маленькой девочкой. Ей было радостно, что теперь рядом с ней не только отец, но и человек, который жил во Франции, так много видел и был так опытен и добр, что можно было во всем на него положиться. Она перестала стесняться архитектора, почувствовала себя совсем свободно, когда ей не нужно было думать – как поступать, что говорить.

Растрелли нравился ей все больше – своей статью, галантностью, сочностью, красотой. Она понимала, что он большой художник, артист, да и мастер своего дела. И радовалась: ко всему еще итальянец. Растрелли обладал большой силой притяжения, и Варе было приятно поддаться этой силе, приблизиться вплотную.

– Мне что-то и снится мало, и спится плохо, – как-то пожаловалась она архитектору, глядя на него своими лучистыми темными глазами.

– Так что у вас, бессонница? Я знаю хорошее средство, – Растрелли улыбнулся, погладил Варю по щеке.

Варя на какой-то миг прижалась щекой к его руке.

– Нет, Варфоломей Варфоломеевич, у меня не бессонница. Я просто не сплю и смотрю в потолок. Бессонница – это что-то мучительное, а мне хорошо думается ночью.

Растрелли вдруг запрыгал на одной ноге, припевая в такт:

– Буду ночью я обдумаль, буду днем немало спаль!

Варя расхохоталась. Ребячливость этого зрелого человека не вписывалась ни в какие рамки и приводила Варю в восторг. Растрелли был чем-то необычайным на российской земле, вроде могучей финиковой пальмы с юга.

Варя уже начала искать с ним встреч, и это ее немного испугало. Была в этом ее стремлении видеть его какая-то тайна. Она и настораживала, и горячила. Одно время она пыталась даже прятаться от Растрелли. Девушка заметила, что Растрелли тоже стал проявлять к ней интерес и оказывать знаки внимания совсем не так, как прежде, когда это было вызвано лишь вежливым отношением к ее отцу. Растрелли как-то незаметно стал ей самым большим другом, и она перестала замечать разницу в возрасте, испытывая к артихектору прилив благодарности и упиваясь своей растущей детской властью над ним. Будь Варя русской, их отношения с Растрелли не могли бы зайти дальше обычного знакомства. Но Варя была чужестранка, дочь актрисы, чувствовала себя она раскованной и не связанной привычным русским укладом. Смелость ее поступков в свете часто веселила Панина. Отец ей доверял во всем, считал разумной, советами не докучал.

Он видел, что архитектор проводит с Варей целые дни, и радовался этому, так как был уверен, что общение его дочери с таким человеком не могло не принести ей большой пользы. И Растрелли, и граф Панин друг друга уважали безмерно.

Варя и Растрелли подолгу вместе гуляли, могли часами говорить о чем попало, не надоедая друг другу. Они сидели в беседке и слушали соловьев, ездили в театр, катались на карусели. Они понимали друг друга с одного взгляда. Это бывает, когда находят общий язык сердца. Хорошо им вместе, они как рыба с водой.

Таким молодым, как сейчас, Варфоломей Варфоломеевич никогда не был. Варя стала для него воплощеньем какой-то очень важной, но не осуществленной в жизни мечты. Он видел, что охранительная звезда, которая сопутствует каждому живому человеку, вдруг подошла к нему близко-близко – рукой дотянуться можно. Варя для него – живая звезда души.

Проживший в тихом супружестве тридцать лет, граф влюбился лихорадочно, без памяти. Судьба послала ему счастье. Последнее.

В этом омоложенном состоянии Растрелли хорошо помнил день, когда старость напомнила о себе. Он вдруг почувствовал себя разбитым. Растрелли подумал: господи, до чего противна и непоправима старость! И непоправима она только потому, что совсем не осознает, что она – старость. И все еще думает о себе: какая же я, к черту, старость, я еще хоть куда! Да я просто-напросто юность. А коли так, то эта самая юность хочет для себя урвать. Других стариков она будет осуждать и порицать. "Да, – думал обер-архитектор, – старость самая ироничная вещь на свете, какую только можно себе вообразить. Потому она и говорит тебе, старому чудаку, самым серьезным тоном: да, да, ты необычайное существо, ты молод, ты меня победил, смотри, как тебя любят. Сдаюсь!

И когда ты, старая обезьяна с седыми волосами, окончательно поверишь в свою молодость, тут-то тебя и шмякнет! Спросишь: а что ж ты мне говорила? И старость ответит: а ты что думал, дурак?!"

Возле Вари Варфоломей Варфоломеевич сразу же забывал про свои беды и сам себе дивился: и нерастраченной резвости, и тому, что испытывал молодую дрожь, и желанию своему не разлучаться с тою, что так внезапно пришла в его жизнь и отогрела душу своим молодым теплом.

Бывая в Москве в свои короткие наезды, Варфоломей Варфоломеевич постоянно испытывал недостаток времени. Озабоченность не сходила с лица архитектора. Но зато когда у него выдавалось свободное время, он с наслаждением гулял по улицам и душа его в таких прогулках настраивалась на тихий, спокойный лад. Особенно уютна и обворожительно хороша была Москва в погожие дни. Тогда она вдруг озарялась таким победным, веселым и даже игривым светом и столько было радости в окружающей жизни, что дыхание у Растрелли перехватывало.

Архитектор шел от Пречистенских ворот, где он обычно останавливался у друзей, по Староконюшенному переулку. Здесь была церковь Иоанна Предтечи – невысокая, грациозная, нарядная. Потом Растрелли выходил на шумный, по-базарному разноголосый Арбат, где торговцы с поспешной, нетерпеливой жадностью старались сбыть поскорей с рук различные товары и снедь. Сворачивал к Никитским воротам, направляясь к Страстному монастырю. Он был на взгорке и словно гордился своей доминирующей над местностью позицией. В Москве было множество монастырей, и каждый из них заключал особую прелесть. По всему городу были разбросаны эти оазисы монастырей – каждый со своим штатом, уставом, обычаем и укладом: Ивановский и Симонов, Чудов и Покровский, Троицкий и Вознесенский девичий, Воздвиженский на Знаменке и Николо-Угрешский. Они обнимали весь город добрыми руками, лишний раз убеждая зодчего во всемогуществе народного гения, так полно проявляющегося в планировке каждого монастыря.

Свобода творить каждый храм на свой манер, вложить в постройку новое понятие о красоте и пользе проявлялись так живо, что Растрелли диву давался. И свобода эта указывала также на упрямство и каприз безвестного художника, который не хотел повторять уже виденное, задумывал и осуществлял все самостоятельно. И носил в голове готовый план задолго до того, как был заложен первый камень.

И каждый из этих художников-постройщиков испытывал неостывающее побуждение к созданию все новых и новых форм. Ширь и сила замысла были неизбывны. От них воображение Варфоломея Варфоломеевича возбуждалось. Строгость и законченность, присущие русским зодчим, подчинялись каким-то загадочным и неуловимым законам пропорций, которые незаметно жили где-то глубоко внутри московской земли.

* * *

Доношения текут по святой Руси… Скрипят перья и летят, летят бумаги из Сената, ведомств и бесчисленных канцелярий.

Иные с тяжелыми сургучными печатями и черными орлами, иные просто так. Пишут и приказывают. Приказывают и пишут. И конца этому не видно.

Газета "Санкт-Петербургские ведомости" сообщает: "Генерал-лейтенант барон Сергей Григорьевич Строганов дал бал в своем новом доме, построенном на Невском проспекте графом Растрелли после пожара в 1752 году". Новый строгановский дом – это самый настоящий дворец. Да еще какой! Растрелли считает его одной из лучших своих построек.

Елизаветинские вельможи строят себе роскошные дворцы. Ее императорское величество изволит кушать в этих дворцах у их сиятельств. А с дворцов насмешливо и скорбно глядят на прохожих растреллиевские кариатиды. Глядят они и подмечают, что все в этом мире отличается каким-то странным однообразием: хорошее всегда хорошо, а плохое всегда плохо. Истинная добродетель неизменно добродетельна. А зло неискоренимо. И еще эти умные кариатиды знают, что судьба нередко руководит замыслами людей, исправляет их, как может, а порой дожидается определенного часа, чтобы сыграть с ними глупую шутку.

Не мы управляем делами и событиями, но чертится свыше всему черед свой. Об этом подумает один российский писатель, когда будет разглядывать толстый и солидный фолиант под названием "Альбом фасадов, планов и разрезов примечательных зданий Петербурга". Подумает он так потому, что будет в самом большом восхищении от построек Варфоломея Растрелли. Собираясь за границу, в Рим, он посчитает, что необходимо получше усвоить свое, прежде чем восторгаться чужим.

Когда Растрелли строил Екатерининский дворец, Ломоносов написал стихи восторга:

Кто видит, всяк чудится,

Сказав, что скоро Рим пред нами постыдится.


Так почему ж так печальны и так насмешливы растреллиевские кариатиды? Может, они сострадают своему создателю? Или полны жалости к себе? Или разуверились во всем? Сами они того не ведают… А потому они полны неизъяснимой таинственной прелести. И лица их, и полные груди.

Скрипят перья, и летят бумаги, а одна из них – собственноручное, адресованное другу письмо графа Растрелли. О многом скажет это письмо читателю. Горестная судьба художника, сила его дарования, редкая скромность дают себя знать даже в этом небольшом послании. Вот это письмо: "Сударь, я был самым чувствительным образом огорчен, узнав от г. Грота о Вашем неожиданном отъезде, и не успел попросить Вас передать мои приветы нашим общим знакомым. Рукопись, которую я имел честь Вам переслать, это – черновик, не приведенный мною в порядок за неимением времени. Я поручаю его Вашим заботам. И прошу исправить ошибки, которые Вы там найдете. Вы хорошо заметите, сударь, что в этом описании я говорю о самом себе, и это для меня неудобно. Прошу Вас об одолжении – исправить это описание так, чтобы оно излагалось не от моего лица, а анонимно.

Мой дорогой сударь, если Вы дружески ко мне относитесь, прошу Вас прибавить туда такое примечание: "Весьма удивительно, что человек, столь способный и создавший столько памятников, отличавшийся отменным прилежанием, человек достойный и не заслуживший ни малейшего упрека за свое поведение, находится со своей семьей в положении столь мало завидном и бедственном".

(Вариант): "Весьма удивительно, что человек, столь способный и создавший столько великолепных памятников, отличавшийся усердием во всем, что требует его профессия, кроме того, человек достойный и не заслуживший ни малейшего упрека за свое поведение, находится со своей семьей в положении столь незавидном и весьма бедственном".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю