Текст книги "От рук художества своего"
Автор книги: Григорий Анисимов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
– Грезилось – раз зовет царь, значит, будет и достаток за плотницкое ремесло. Как же, заработаешь тут чирьев да болячек! А ты-то как, земляк, кормишь пузо аль нет? И как же тут, в стольном граде, люди живут: каждый сам по себе, отдельно стоит, как гриб валуй. Всюду ты на виду. Кто сорвет, тот и сожрет… Хлебало раззявишь маленько, враз и хрястнут, своих не найдешь. И чего вы такие оглашенные в своих больших городах? Себе же на погибель и понастроили дворцов и хором!
Андрей улыбается. Нравится ему новгородец.
– Эхма, стольный град, стольный град! Здеся на всякую дырку свой гвоздок, – вздыхает тот. – Ну, ничева, Питер, ни-и-ччева! – говорит плотник. – И у нас за душой кой-чего имеется и ниже брюха, тоже голой рукой нас не возьмешь. Авось не дадим оплошки.
– А ко мне в живописную команду пойдешь? Подрамники нужны, рамы.
– Еще б не пойти. Только прикажи, милок!
"И я б таким был, если б не повезло, – думает Андрей, – стоял бы с топором за поясом".
* * *
Три дня он не выходил из дому.
Не хотел никого видеть и то сидел, запершись в мастерской, то уныло и беспокойно бродил по комнатам, изнемогая от безделья и неизвестности.
Какое-то странное оцепенение нашло на него.
В живописной команде Андрей сказался больным. С учениками, которые жили у него, тоже не занимался.
Он все ждал, что его вот-вот позовут. Но нет, не звали.
Колокольчик у двери звонил часто. Андрей вскакивал, сердце у него обрывалось, но это были не те, кого он ждал. То приходили ученики, то из Канцелярии от строений, то разбитные торговцы с заказным товаром.
Особенно злил Андрея истопник-солдат, его резкий, въедливый голос. Солдат приносил со двора звонкую, мерзлую вязку дров и, крякнув, вываливал ее на железный лист у печи.
А из дворца все никого не было и не было. Что-то ее императорское величество не торопилось. То неотвязчиво досаждали, толкали под руку, а тут вдруг совсем позабыли. Это могло и ровным счетом ничего не значить. Просто руки не доходили. Домашние потехи, балы, приемы, карты, поездки в карете по церквам и конным заводам наедине с его светлостью господином Бироном – где ж тут помнить о каком-то моляре и портрете?
Но могло быть и гораздо хуже. Могли моляра позвать совсем и не во дворец, пред светлые очи, а в Тайную канцелярию, прямо к Андрею Ивановичу Ушакову. На этот счет руки и разумы их высочеств, превосходительств и просто благородий работали на диво согласно, скоро и споро. Так вот призовут и спросят: "Ты что же тут такое намалевал? Зачем это твоя неумытая рожа рядом с царствующей особой, с ее высочеством принцессой Анной? Женихом ты себя вообразил? Ручку светлейшую пожимаешь! Лыбишься? Как же это ты, хамская морда, на эдакое насмелился?"
Что ж, и так могло быть.
Кое-кто видел сей двойной матвеевский портрет у него в мастерской, когда дописывал его. Смотрели и отходили молча, покачивали головами. Да и принц Антон-жених мог ляпнуть свое словечко.
Двойной портрет, что написал Матвеев, как и его "Автопортрет с женой", был делом на Руси невиданным. Это на иконах только бывал раньше двойной образ – святые великомученики Борис и Глеб, просветители Кирилл и Мефодий, богородица с младенцем, жены праведные… А тут нате-ка – жених и невеста! Хотя они, конечно, и высочества, но ангельского чина пока не имеют. Взялся Андрей Матвеев за это первым, задумал через малеванье свое показать двух людей едиными, нераздельными. Подобное было новинкой для русского художества. А на Руси новшеств не любили.
Ведь было же совсем недавно такое с Васильем Кирил-лычем Тредиаковским – мужем ученым, преострым, притом пинтой и гисториком. Сочинил он оду в честь восшествия на престол ее императорского величества, а в ней такое:
Да здравствует днесь императрикс Анна,
На престол вошедши увенчанна.
Ну, тут и пошло! К этим строкам сейчас же прицепились «Это что еще за императрикс?» Привезли пииту в Тайную, к генерал-адъютанту Ушакову. А тот давай его жучить:
– Вы что же это, милый, такое позволили? Как же ты, ученая гнида, посмел? Как же вы государыню нашу императрицу таким словцом-то обозначили? Да я тебя…
Ну, и так далее.
Но хоть ледащ был пиита, робок и тщедушен, а тут не выдержал и резанул:
– Странно мне слышать такие речи от ученых людей! Вы же, Андрей Иваныч, в стихах понимаете. Ведь императрикс – слово подлинное латинское. Оно и есть императрица. И титла царского нисколько не роняет. Но императрица никак в строку не ложится и меру стиха, пентаметр, нарушает. А кто в стихосложении не сведущ, тому о том и рассуждать нечего – вот что-с!
Разошелся Василий Кириллыч, про страх позабыл и про щипцы метровые, что были разложены у ног Ушакова.
Подействовало. Отпустили. Даже на казенных санях домой довезли. Выбрался из Тайной пиита небитым, непытаным. Только сопровождающий преображенец изрядно пьян был и все приставал по дороге:
– Спой-ка мне, братец, куплеты о любви, ну, спой, богом прошу, я слышал – ты из церковных чинов, у тебя здорово, наверное, выходит на глас вторый. Ну-ка, давай!
Тредиаковскому хорошо, он пиита, отговорился, отбрехался. А он, Матвеев, что скажет? В художестве всегда хвост торчит, ничего не спрячешь… И ночью Андрей из-за этого чертова портрета плохо спал.
На четвертый день поздним вечером за Андреем прислали розовую дворцовую карету с арапом, лакеем и двумя Преображенскими солдатами. Они бережно взяли и погрузили картину, обернутую в белоснежную простыню.
Жена Орина и дети провожали Андрея у ворот.
Во дворце Матвеева с картиной долго вели по каким-то ходам, переходам, по залам и покоям, по лестницам и галереям. На каждом повороте возникали зеркала в золотых рамах, пылали канделябры, пахло почему-то хвоей или можжевельником. Его торопили: "Скорей! Скорей!" – и Андрей почти бежал по этому бесконечному зеркальному аду.
И вдруг ему надавили на плечо: "Стой!" Он остановился.
Впереди был еще небольшой коридорчик, но из него дышало легко и просторно какое-то особое ласковое тепло, лился веселый горячий свет.
– Сюда! – сказали ему.
Он ступил в комнату. Дверь за ним прикрыли. Ловушка захлопнулась.
Глава третья
Сдача двойного портрета
мператрица сидела в кресле и занимала его все. Кресло было низкое, черное, резное. На коленях императрицы лежала пестрая шаль. Он увидел враз: нездоровое, мучнисто-белое, полное лицо императрицы, ее темные круглые глаза, мягкие губы и большой сырой подбородок. Все это было смято белым светом, льющимся сбоку.
Герцог Бирон стоял возле государыни. Он был без камзола – белая шелковая рубаха, белые панталоны, белые чулки. Обеими руками Бирон держал левую руку императрицы. Другая ее рука, большая, пухлая, мягкая, лежала на колене.
Анна Иоанновна глубоко сидела в кресле, чинно и благостно.
Большие столовые часы в виде бронзового льва показывали ровно девять.
Императрица подняла правую руку и не то погрозила моляру, не то поманила его к себе.
Андрей сделал полшага и замер в нерешительности.
– А ну, ну, – сказала она хрипло, – показывай! Скорей!
Андрей дрожащими руками стал развязывать узел. Бирон подошел к моляру.
Андрей развязал веревку, развернул простыню, достал картину, приставил ее к стене, отошел и замер. Картина неожиданно и нежно сверкнула. Он глянул на труд своих рук и бессонных ночей: "Выручай, родимая!"
Бирон стоял рядом. На лице ласковая улыбка, умные, холодные глаза.
Он мельком взглянул на моляра, и тому стало холодно. С таким же вот ласковым взглядом светлейший отсылал в Тайную канцелярию малых и средних чинов двора. До больших людей он, кажется, еще не касался. Но верный ключ у него был к каждому. И это знали все.
Императрица поднялась, держа шаль в руке, подошла к картине и наклонилась, ее рассматривая.
Сбоку Андрей видел, что государыня была отменно толстая медлительная баба, похожая на молочницу или купчиху. Ничего в ней не было державного, царственного. Даже голос у нее был обыкновенный бабий, с легкой хрипотцой и скрипом.
Художник не знал, куда девать себя. Он мечтал сейчас выпасть отсюда каким-нибудь чудом в улицу, во двор. Бежать без оглядки. Избавиться от напасти. Чтоб оставили в покое, не мешали б жить, работать.
Все, все здесь против него: люди, комната, даже карлица, что сидела в углу на маленьком стульчике и белела крошечным, словно испеченным ликом. Ее он заметил сразу, как вошел, но потом она исчезла, улетучилась из его внимания. Для него в мире существовало только два человека – императрица и герцог.
А сейчас Андрей увидел карлицу снова, низкорослую, тощую. Она подошла и встала позади императрицы. И он рассмотрел ее всю, начиная от нарумяненных вялых щечек до крохотных черных туфелек, так смешно и трогательно торчащих из-под ее богатого алого платья.
Андрей суеверно боялся этого крошечного народца. Маленьких ростом не поймешь, и не пытайся.
Карлица стояла, уставясь на картину.
"Не глядит в мою сторону, будто меня нет на свете", – неприязненно поежился моляр.
Проколок, видать, будет полный. Но никто ведь и не просил его рисовать свое лицо заместо принца Антона, а принцессу делать похожей на жену Орину. Вышло это как-то даже невольно. Моляр созорничал. Поэтому в Андрее страх был наравне со стыдом. Будто он вор и подсовывает покупателю негодный товар за честные деньги.
Андрей снова зыркнул на карлицу и увидел – к нему струится маленькая, слабая улыбка. Это добрый знак.
Вдруг раздался тонкий, свистящий, пронзительно чмокающий звучок. Карлица чихнула.
Бирон нахмурил брови, поморщился. Императрица молча и неподвижно смотрела на портрет, на изображение лиц молодого мужчины и злой девушки, которых она из-за своих династийных соображений решила наречь женихом и невестой. Мужчина был принц Антон, которого Бирон терпеть не мог.
"Этот моляр, – думала императрица, – хороший мастер, он изобразил их так, как и требовалось, – в непринужденной позе, и они у него точно влюбленные голубки".
Анна Иоанновна смотрела, а у Андрея шевелилась кожа на спине. Ведь он опасно сосвоевольничал – взял и вместо жениха едва заметно представил самого себя, благо что они были несколько похожи. Это не принц Антон, это он, Андрей Матвеев, обнимал принцессу одной рукой, а другой держал ее за тонкие, длинные пальцы. А невеста, которой было наплевать и на портрет, и на жениха, не то молчаливо допустила эту подмену, не то просто ничего не заметила. Во всяком случае, когда она видела портрет в последний раз у него в мастерской, она ничего не сказала, а только улыбнулась одной половиной лица.
– Ну что ж, неси показывай государыне!
Эту штуку тогда Матвеев проделал с легким сердцем, с наглостью какого-то отчаянья: "Э, все равно!" А сейчас стоял и ждал, чем же это все окончится, и ему было страшно.
Правда, накануне того дня, как ему пришел вызов во дворец для просмотра, к ним заглянул Иван Яковлевич Вишняков. Андрей ему очень обрадовался и, не давая раздеться, потащил в мастерскую, поставил картину на мольберт.
– Ну, гляди, Иван, и говори все, что видишь и думаешь.
Иван Яковлевич долго смотрел, отходил, нагибал голову то влево, то вправо, потом сказал:
– Хорошая картина! Отделка тщательная, колорит выдержан, прилежания и усилий истрачено много! Вот и все. Вольная картина, видать, что писана по охоте, а не по принужденью.
– Ну, спасибо, Иван.
Андрей подошел к нему, чмокнул в жесткую щеку.
Вишняков взглянул на Матвеева, загадочно улыбнулся, спросил:
– Ты что же, хочешь это сдать заместо заказного? Того же Савку, да на других санках, а?
"Раскусил-таки! Вот злыдень! – оцепенело подумал Андрей. – Разгадал, дьявол".
А сказал как ни в чем не бывало с усмешечкой:
– А что? Была не была, хочу спробовать, авось сойдет.
– Гляди, Андрей, одна спробовала – медведя родила, как бы голова твоя с плеч долой не сошла. – Вишняков провел указательным пальцем по горлу.
А сам с гордостью подумал о том, что такому, как Матвеев, художнику все по плечу. Высвободил он все немалые свои силы, оперся на собственные крылья и летит, летит, никто его не остановит… Большую Андрей высоту набрал в художестве, большую!
– Дьявол ты, Андрюха, – сказал Вишняков Матвееву. – Написано нежно, светло, цветно! Все крепко, богатый коричневый фон. Раскатал слой краски, как аглицкое сукно. Увязано в одно, слажено, это ж надо, сущий дьявол! Ну, тащи с богом! Ничего они не раскусят. Сполнено по всей форме и со тщанием. Чего же им еще?!
Меж тем императрица постояла, посмотрела, потом обернулась к герцогу.
А Бирон, или Бирен, а может, и Бюрен, смотрел на картину внимательно и холодно. Андрею казалось – подозрительно. У Бирона был цепкий взгляд знатока. Андрей ощутил укол дурного предчувствия.
"Курляндца не проведешь!"
А Бирон, который кроме лошадей питал тайную слабость к свободным художествам и уважал их, обратился к Андрею:
– Это и есть…
– Так точно, это двойной портрет, ваше высочество… Сие мне и заказывали!
Неожиданно для себя Андрей бойко ответил по-немецки и тут же почтительно поклонился, хотя у него все поджилки дрожали.
Герцог продолжал молча смотреть на картину, словно вслушивался в нее.
Карлица вдруг едва заметно, но все-таки явственно кивнула моляру головкой и подмигнула крошечным, как бусинка, глазком.
"Сойдет, – вдруг мгновенно решил Андрей, – ей-богу сойдет, честное слово, сойдет!"
А карлица скорчила гримасу в спину Бирона и показала ему розовый язык толщиной с палец.
От неожиданности Матвеев хмыкнул носом.
Бирон повернулся к императрице и сделал какое-то незаметное движение. Потом он порывисто подошел к самой картине, присмотрелся к какому-то месту на ней и даже потрогал это место растопыренными пальцами. Он глянул на Матвеева жестким, царапающим взглядом.
"Попался, – застучало у Андрея в висках. – Теперь могила. Если герцог раскусил, унюхал, то ждать от него милости – все равно что от бабы добродетели".
– Так, значит, это двойной портрет, что тебе заказывали к свадьбе принцессы Анны? – спросил Бирон. Его толстый короткий палец указывал на картину, а глаза, темные, страшные, совершенно без зрачков, вопросительно вонзились в моляра.
– Он самый, ваше высочество, это принцесса Анна и принц Антон, – ответил Матвеев, выдерживая взгляд герцога.
Глаза Бирона держали моляра, как когти. И Андрей увидел в них коварную, торжествующую хитрость, но он так и не понял: догадался герцог или только заподозрил?
Матвеев посмотрел на императрицу, потом на Бирона. Она – вся черная, он – весь белый. Оба чужие, холодные. А где-то там, между ними, невидимый и неслышимый, положив голову на лапы, дремал ангел смерти Андрея.
Императрица подошла к креслу и тяжело опустилась в него. Бирон стал рядом.
Андрей искал зацепку спасения.
И тут ему в глаза ударило большое квадратное зеркало на стене над креслом императрицы. Не само даже зеркало, а часть спины императрицы, отраженная в нем. Ее величество как бы вывернули вдруг задней частью вперед.
Андрей сделал полшага влево и сдвинул спину. Теперь она пришлась по центру зеркала. Андрей видел уже целиком широкую, выпуклую, крутую спину с мощными, круглыми плечами и короткой молочно-белой шеей с глубокой впадиной, закрытой кудельками. Художник смотрел на спину цепким взглядом мастера, прикидывающего, как лучше рисовать.
"Бабища! – подумал Андрей с облегчением. – Даром что самодержавная, такой бы в самый раз на Сенной рынок за покупками ездить!"
Восторг перед натурой сделал свое, страх в Андрее понемногу начал растворяться.
– То, что важнее всего дня нас было в этом портрете, как будто есть, – заговорила императрица, – взаимная любовь и согласие… Только сдается мне, что сходство сбилось: что-то Анна вышла на себя не похожа, а? – спросила она, обращаясь к Бирону. – Да и принц тоже…
Герцог молча кивнул головой и пожал плечами:
– Такие портреты делают в разных странах давно. В Нидерландах, во Франции и в Испании. Даже моляры часто малюют сами себя с супругой. Что-то такое, помнится, есть у Ван Рейна и у его светлости Питера Рубенса… Так что…
– Двойной портрет, – повторила императрица задумчиво и значительно, но, кажется, только с тем, чтобы хоть что-нибудь сказать. Она как-то враз сникла и погасла.
В глазах ее уже не было ничего, кроме обычной скуки. Ей все очень быстро надоедало. Сдержку ее падающего настроения мог произвести только герцог.
Бирон снова взял в обе руки руку Анны Иоанновны. И сказал:
– Яхонты-то как блестят…
– Их сиянье, – бойко подхватил Андрей, – и есть тот священный символ слияния двух любящих сердец, коего я более всего добивался!
Матвеев, забыв обо всем, посмотрел на Бирона победно и весело. На его большие коричневые вывернутые уши с пучками черных волос, посмотрел на бычью его шею, на гладкое, холеное лицо. Он уже как-то привык к герцогу. Живоглот-то он живоглот, а так из себя мужчина заметный, чем-то даже привлекательный, не зря же эта… А лютость его от страха и ненависть от страха…
Тут Андрей оборвал себя, а вслух сказал, обращаясь к императрице:
– Ваше великое державство, касательно до портретного сходства, как вы соизволили заметить, и ваша светлость тоже, – обратился он уже и к Бирону с поклоном, – что оно нечаянно сбилось, то смею нижайше заверить со всею моей заботливостью и тщанием, хотел я обратить в оном двойном портрете вниманье на то, из каких тонких материй состоит существо чувствий человеческих.
При этих словах живописца Бирон зловеще ухмыльнулся, но Матвеев уже знал, что останавливаться ему нельзя, и он молол старательно, как добрая голландская мельница:
– Принцесса Анна как женщина не может совладать со своею душой, тогда как принц Антон как мужчина умеет победить всякую страсть умеренной и строгой думой…
Анна Иоанновна слушала живописца с интересом, ее глаза опять ожили, она примеряла слова моляра на себя и на Бирона. Ей нравилось толкование картины, которое давал моляр, еще более, чем сама картина. Она вспомнила, что когда отдала принцессе Анне указание готовиться к свадьбе, та обвила руками ее шею и залилась слезами. И сама императрица тогда заплакала. И теперь ей было приятно об этом думать. "Хорошо быть молодой, готовиться к свадьбе, шить наряды, забываться в мечтах о любовных предметах. Хотя и нет меж Анной и Антоном притяжения взаимности, а вот стоят на картине, как живые, и любят друг друга, и за руки держатся, и в полном согласии… Хорошо бы, чтоб этот же моляр срисовал вот так же и меня с герцогом. Ах, как бы я любила сию картину. Но это невозможно". Государыня горестно вздохнула.
– Мне, вашему рабу нижайшему, – долетел до нее голос моляра, и она стала его слушать, – принцесса виделась как жемчужина всех добродетелей. Я тщился силой своей художества и ремесла передать силу той власти, какую имеет над нами любимый человек.
Анна Иоанновна, услыхав эти слова, многозначительно посмотрела на герцога, а тот улыбнулся ей в ответ и беззлобно подумал: "И что этот моляр басни плетет, ему бы молчать следовало. Принца сделал похожим на себя и заливается". Но герцог видел, что императрица слушает моляра с видимым удовольствием, и решил ему не мешать. Он только хмыкнул и сказал:
– Картина изрядно получилась, только тут они у тебя уж больно оба красивые… – Он слегка покачал головой и добавил: – А принц в особенности!
Сказано это было без осуждения, но с легкой насмешкой. Императрица эту насмешку поняла, а герцог продолжал:
– Таково уж ремесло молярское, видно, ни меры в нем, ни веса нету, и легко сбиться с верного курса.
Тонкие губы герцога дрогнули в еле заметной усмешке.
Затем снова была тишина, страх и ожидание.
Карлица улыбнулась Андрею по-прежнему ласково и спокойно. Императрица взглянула на курносого Матвеева и подумала:
"Как простодушно и славно излагает он смысл картины. Каравакк – тот только надувается, потеет и пыхтит, парик ему на ухо съезжает, а про этого говорили, что он дерзок и гордец, но он же и мастер превеликой, а доброму мастеру можно все простить".
– Ну хорошо, – решила наконец императрица, – мы довольны, и твое усердие будет вознаграждено. – Она протянула Андрею белую, пухлую, по-детски перетянутую ниточкой длань.
Моляр бросился к креслу, рухнул на колени и принял эту длань бережно, как драгоценную святыню, и коснулся ее пересохшими губами.
Потом отполз на несколько шагов и поднял голову. Посмотрел вокруг.
Все улыбались. Андрей встал.
Давно не испытываемое приятное расположение овладело российской государыней.
– Герцог, извольте обрадовать принцессу Анну, что парный портрет вышел удачен.
Бирон кивнул.
А Матвеев сказал неведомо для чего:
– Будет ли высочайше дозволено взять мне сей портрет для внесения в него некоторых исправлений касательно до большего сходства?
– Да, бери! Бери! – вместо императрицы ответил Бирон по-простецки и чуточку раздраженно. Ему это затянувшееся смотренье давно надоело и хотелось скорей попасть в манеж, к любимым лошадям. – Бери, поправь, что тебе – для наилучшего сходства – указали, и немедля доставишь во дворец.
Андрей взял картину и вышел. Он обтер лицо рукавом камзола.
Лоб у него был потный, лицо, как он увидел в зеркало, желтовато-зеленое. От напряга чуть сердце не лопнуло. Он смертельно устал и хотел спать.
Его снова бережно вели по переходам, лестницам и коридорам, по зеркальным полам и залам. Кто-то забегал вперед, двери распахивались, ему кланялись.
Он ничего не видел.
Очнулся Андрей только на крыльце. Дворец сиял огнями.
Моляр набрал полную грудь воздуха, выдохнул и набрал снова. Несколько минут он стоял, закрыв глаза и опустив голову. Потом быстро обернул картину в простыню, завязал накрест веревкой и побрел к воротам.
На карауле при выходе из дворца стоял солдат. Андрей вынул кошель, набитый медью и мелким серебром, и положил у его ног. Тот стоял так же деревянно, не шелохнувшись, приставя мушкет к тяжелому блестящему штиблету.
– Выпей, братец, за господ живописцев!
Глава четвертая
В Москве у каруселя
Не вихрь крутит по долинушке,
Не седой ковыль к земле клонится.
То орел летит по поднебесью,
Зорко смотрит он на Москву-реку,
На палатушки белокаменны,
На сады ее зеленые,
На златой дворец стольна города.
Песня
ак-то летом случилось такое: поручили петербургскому придворному живописцу Андрею Матвееву поехать в Москву и там наторелых мастеров набрать для всякой искусной работы в царских покоях.
Ходить пришлось много, говорить тоже много, а все же порученье Канцелярии от строений Андрей выполнил добросовестно, не сплоховал, и людей нужных нашел, и о материалах договорился. И даже мастеров самых знатных, как они ни упирались, обломал и убедил.
Дело сделано, можно было и просто так побродить.
Пошел Андрей по Арбату – от площади до Смоленского рынка. Давно ему полюбилась особая прелесть небольших московских улочек. Вот он, Арбат, – неустанный водоворот! И название у него какое-то странное, диковинное даже. То ли от кривизны местности (горбат? так ведь и вся Москва и горбата, и кривоколенна). А может, от татарского еще владычества названье сюда прикипело – от арбы, или перс какой содержал постоялый двор – рабат… Кто что знает? Как бы там ни было, но Арбат вселял в художника бодрость. Уютно зеленели небольшие сады в подворьях за железными оградами и воротами. Толпился народ у Троицкой церкви и у торговых ларьков. Посмотрел Андрей на дам и кавалеров, на простолюдинов, а потом поднялся к Собачьей площадке, сверху вниз поглядел и почувствовал: тут все же не так, как дома, в городе святого Петра. Он, Матвеев, был до мозга костей петербуржец, но в Москве отдыхал душой. То есть истинно счастливым чувствовал он себя оттого только, что хотя на время отдалился от придворной жизни с ее вечным влиянием, суетой и маетой, от всех этих обрыдлых обер-камергеров и статс-дам, от величественных обер-церемониймейстеров и юрких камер-фрейлин, от вельмож и знаков материнского попечения всемилостивейшей императрицы.
Сердце Андрея жило одним художеством, а от всего прочего так оно ожесточалось, так земленело, что не имело уже сил воспарить к горним высотам. А ведь истинное художество только там и пребывает.
И чтоб в себе охранить его, нужно было все одолеть, перешагнуть все печали и неудачи, а вкупе с ними пронырство и завистливое честолюбие, интриги и клеветы. Матвеев знал, что его ремесло никому зла не творит, а меж тем столько на пути лежало рытвин и пропастей, рвов и ямин…
Несколько часов бродил он, любуясь Москвой златоглавой, людной, обителью многих просвещенных и мыслящих людей, умеющих наслаждаться прекрасными твореньями муз.
Вспомнил Андрей с удовольствием, что сходно договорился о покупке тонкого фламандского холста по тринадцати рублев за кусок. Сам директор полотняной фабрики в Москве Иван Тамес обещал Андрею быстро отправить полотно.
Терся Андрей среди шумливой московской черни, от которой за версту бьет крепким запахом пота, лука и табака.
Уже у заставы Калужской присел Андрей на каменный заборчик отдохнуть. На изломе лета солнце греет мало, да и светит совсем не так, как раньше, но все равно тепла его хватает, чтоб камень нагреть.
Хотелось Матвееву средь людей затеряться, молча посидеть и помечтать. Славный град Москва – тут во всем особый дух. Не зря же говорят: что город, то и норов, что человек, то и обычай. В Москве вон и воронье на особый манер летает – как-то боком вперед. Всего-то оно навидалось на длинном своем веку…
Глядит Андрей вокруг, и окрыляется душа его от красоты, куда ни взглянь, всюду глазу художника прибыль. С одной стороны исполинские башни высоченные, с другой – дрожат, сияют, будто движутся в небе, ажурные кресты. Краски вокруг нежные, а на землю тени ложатся лиловые. В старых липах птицы поют.
Почувствовал Андрей себя легко и молодо, как в прежние года. И жизнь показалась ему чистой и безмятежной в своем движенье. Хорошо художнику, когда живет он беззаботно и вольно и глядит на все не холодным, пустым взором, а живыми глазами. И жизнь кажется бесконечной. Тогда забываешь о прошлых невзгодах, когда одним днем живешь.
Московское небо над головой желтое, тугое, как холст на подрамнике. И углы того холста нерушимо закреплены златоверхими куполами.
Чудно все ж тут после невской столицы. Спешит белокаменная, будто калачом ее кто поманил. Никому дела до другого нет. Будни ли, праздники, а на улицах толпы. Камзолы вперемежку с мундирами, с поддевками, армяками, кафтанами. Нищета роскоши в затылок. И особенно на проезжих гвардейцев Андрей засмотрелся. Хороши они: молодые, рослые, в коротких красных штанах и в шерстяных черных шляпах, обшитых белым шнуром. И вышагивают, как гусаки, чинно, ровно, по одной ниточке.
А с полей и болот, что вблизи, тянет в воздухе горькими травами и прелым сеном.
Все, что глаз Андрея выхватывает, – человека, баржу на воде, мелкий розовый облак в небе, – все картина. Все красиво. Так, поди, и не напишешь. А кажется: куда как просто – взял самый дух и выразил его, как твоя душа желает. Станешь к мольберту, возьмешь в руки кисть и задумаешься: ну, а за этим всем что? Что за этим-то, там, внутри, в сути вещей? Красишь-красишь, а все не так. Сухо получается, бедно. Уж сто разов проверил все по живой натуре, фигурам место нашел, и так, и эдак их ставил, а все скверно. Так и бьешься у холста вусмерть. Хочешь открыть самородное по-новому. Об этом-то и есть ревнивая забота художника, чтоб natura naturalis[7] заново засияла, чтоб новые связки найти в красках, по-своему теплое с холодным сочетать. Тут к месту икону вспомнишь, и на голландский манер испробуешь, и на сурового, правдивого Ивана Никитина оглянешься, господина живописца, знатного персонного мастера, обласканного Петром и сосланного Анной Иоанновной в Сибирь. Эх, Иван Никитич, не войти уже в твои новоманерные каменные палаты на Тверской улице. Был живописец, стал колодник. И все мы, художники, колодники – под надзором ли Тайной канцелярии иль под арестом совести своей живем… И удача у нас гость редкий, дорогой. Мило волку теля, да где его взять? Томишься в собственном соку, испреешь весь, пока добьешься в холстинке желанного.
Неведомо от кого сверкнуло в Матвееве – от родной ли матушки, давшей жизнь, от грустной ли березы, что колыбельно под окном качалась и шептала, иль совсем уж от дальних предков-иконописцев пошла по разветвлениям, побежала горячая кровиночка. Бежит себе по живым, тонким, прозрачным стволам и звенит. Родился он художником, художником и помрет. Какой бы удел ему ни выпал – слава или осужденье, почести или забвенье. Бывает, что талант утомляется и состав его гибнет, крошится, на нет исходит. Только это Андрею не грозит. Он о том и не думает, уповая на себя и на господа. Одному богу известно, кого мертвить в художестве, а кого живить. Кого забыть, а кого и на все времена запомнить. У гоф-малера Матвеева Андрея то было только свойство, что весь он к живописи обращен был, всею душой в ней содержался и никогда не гнался, не стремился ухватить власть, деньги или чины.
Знал Андрей крепко одно – чины с художеством враги смертные. Молярство живописное как шило, если в костях засело, так его и из мяса не выколотишь. А чины разрушают в художнике возможность думать…
Трудно жить художником и невыносимо порой. Час работаешь, а день и ночь думаешь о трудах своих. Такая жизнь кому хочешь бедной покажется, работа всю мочь отъедает, на жену не останется. Когда днем чего не доделаешь, так ночью приснится. Вскинешься утром и к холсту, чтоб не дай бог не забыть. А как пишешь, так все тебе в строку идет: и колер какой-нибудь, тому лет пять назад виденный, сгодится, и свет употребишь в картине, запомненный случайно, и раскосость скул какой-нибудь девки в портрет спишешь…
"И впрямь мы, художники, и самое счастливое, и самое несчастное племя на земле, – думал Андрей. – Сколько недоешь, недоспишь, не поживешь, как все. Жить из руки в рот, что заработал, то и проел, тяжко. Денежного запасу никогда нет. И все же в художестве что-то постоянно манит, загораются впереди какие-то неясные огни. Дойдешь до них, а за ними в сумраке жизни новый дальний свет зреет, зовет. И некогда останавливаться. Остановишься – окаменеешь…
И отчего это, – думал он, – когда сам человек захочет стать художником, то он идет с запасом лишнего, что потом сбросит и обнажит свое художество во всей красе – и видишь его ясно, как бабу в каленой бане. Сверкает бриллиантом. А когда человека определят в художники и начнут на ухо лгать, уча рисовать, то всюду так обкорнают, так сомнут живое, костяк так ему обломают, что с фонарем его не сыщешь. Прекратят учить, и уже ничего у него не остается. Какой там бриллиант – одна колкая пыль, мелкота".
* * *
Андрей встрепенулся от грохота. Трубя рожками, промчались по дороге почтари. Свежие лошади под ними волновались, ржали, громко цокали копытами. По душе Андрею хлопотливая, неумолчная Москва – алтарь отечества. Редкую и радостную возможность дает пейзаж ее художнику. Но хмурый Петербург дороже. Ему, Матвееву, что было в городе том? А все! И войлок неба, и зеркало Невы, в который глядится новорожденный каменный ангел, и крохотная церковка Николы Чудотворца при морском полковом дворе, и соборная Исаакиевская, и нарядные дворцы с разлитым во всех окнах сиянием свечей. Петербург – поддержка Андрею, подкрепленье сил душевных и телесных. Там жил Петр, без него не стать бы Матвееву художником.