355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Анисимов » От рук художества своего » Текст книги (страница 12)
От рук художества своего
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 13:30

Текст книги "От рук художества своего"


Автор книги: Григорий Анисимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)

– Да, – быстро ответила она, – это прелестно. А почему ты спрашиваешь? – удивленно сказала Анна.

– На качелях человек счастлив, ваше высочество. Все внутри обрывается… Ничего более не надобно. Подобное и в живописном художестве. Когда получается что в задумке. Не знаю, как объяснить, но вы это поймете, ваше высочество.

– Да, я очень понимаю, – задумчиво сказала Анна, и лицо ее сделалось грустно.

У Анны было мало общего с Ориной. Но все же какое-то неуловимое сходство существовало. То ли в выражении лица, то ли в глазах. Жену свою Андрей обожал и теперь, как в первые годы супружества. Считал ее для себя невероятным ангелом.

Ему хотелось видеть Орину свободной от забот по дому. Чтоб не стирала, не варила, не обихаживала детей. Чтоб была гордым, красивым животным, каковым, по мнению Матвеева, надлежит быть истинной женщине. "Такой я ее и напишу! В этом ожерелье и в царском платье, – решил Андрей, – эта картина – крик любви".

Здесь, рядом с Анной, жизнь представлялась Матвееву светлой и полной. Он работал, соображась со своими набросками, сделанными раньше. Взглядывая на Анну, он старался бежать внешней похожести, старался изучить, насколько возможно, все ее особенности. Постичь душу и даже уловить наклонность мыслей. На принца Андрей смотрел косо.

Он видел одну Анну. Ему неожиданно захотелось поцеловать ее. Но невозможно, никак нельзя. Головой поплатишься за одно только желанье, да еще этот с угреватым лицом сверлил его рыбьими глазами.

– Живописцу, вероятно, открывается в людях много злого, нечистого? – снова спросила Анна у Матвеева. – Вы ведь насквозь видите. – И поглядела на Антона, который вслушивался в их разговор с явным недоброжелательством. Они разговаривали по-русски, а он почти ничего не понимал. "И откуда у этого живописца взялось такое словотечение?" – думал принц.

– Ваше высочество, – воскликнул Матвеев, – вы очень правы! От нашего глазу не укроешься. – Он даже топнул ногой от удовольствия.

Принц Антон дернулся и остолбенел. "Распустили этих моляров, они имеют еще наглость топать и выкрикивать в царском дворце".

А живописец растирал весь холст большим пальцем, держа кисти во рту. Он горячо добавил:

– Художеству, ваше высочество, всем нашим творениям, потребно вечно бдящее, совестливое сердце. Без душевного трепетания и к холсту нет нужды подходить. Оно одно способно возвысить живописное дело, одушевить его.

Андрей потер рукой подбородок, оставив там жирный след черной краски. Анна улыбнулась, даже Антон осклабился. Но живописец этого не заметил.

– Я знаю совершенно точно, ваше высочество, что такое грех в живописи, но что такое грех в жизни, этого мне знать не дано. С этим всечасным терзанием души я и помру, ваше высочество. Простите мою болтливость.

Анна внимательно слушала художника. Она будто читала на его лице отражение своих сокровенных мыслей.

Антон взял Анну за руку и молча показал ей на выход. Он с радостью увидел наконец, что Матвеев протирает тряпкой кисти, складывает их в деревянный ящик на толстом ремне.

Сеанс был окончен.

Стоило поддаться сомнениям, неуверенности – всё летело к чёрту, ныла душа. Матвеев знал, что где-то есть выход, но задуманное им осуществить было нелегко. В двойном портрете их сиятельств принцессы Анны Леопольдовны и принца Антона ему хотелось, оставя все на своих местах, чуть-чуть переписать лица, глаза, найти им новое выражение. Когда он писал во дворце, то в картине его между царствующими особами пробегала какая-то тень неприязни, явно не получалось согласия. Приятно и заманчиво было думать живописцу, что принцесса Анна под его кистью вдруг превратится в Оринушку. Жена его в новом обличье будет сидеть рядом с принцем Брауншвейгским. В царском платье, с бриллиантовым в яхонтах ожерельем. А потом и сам принц в той же обволочи станет едва похожим на живописца Матвеева. И тогда совсем иначе будут те же двое рядом, появится между ними тепло, о котором так пеклась императрица, уверенная, что из двойного портрета оно постепенно перейдет и в жизнь будущих супругов.

Чтобы сделать задуманное незаметно, Матвееву нужно было употребить все свое усердие, все искусство. Живопись такая уж трудная штука: чуть тронешь кистью – и появится дыханье совсем другой жизни. Одним мазком в зрачке можно изменить весь характер натуры. И в те же хорошо устроенные на холсте фигуры вдохнется новое. Появится душевное движенье, трепет. Мягкая, добрая Оринушка будет глядеть своими глазами, а во всем остальном это будет принцесса.

Жесткость уйдет, новое выражение лиц иначе согласует картину внутри, фигуры и лица тогда выйдут чисто, как медный звон колокола, как гимн тому самому ангелу любви, что держит нас на земле.

Глава двенадцатая

Второй сеанс

 следующий сеанс, который был и последним, Андрей выверял портретное сходство, он тонко прорисовал глаза Анны с припухлыми веками, высветлил кончик носа. Широко посадив на лице глаза, Андрей добился выражения внутреннего, глубоко спрятанного страдания Анны. Антон у него получался таким, каким и был в жизни, – худым, небольшого роста, с длинными бесцветными ресницами, неловкий, застенчивый, безвольный. Двойной портрет рассказывал о любви тех, кто был на нем изображен. Таков был приказ. Сердцу императрицы портрет должен был доказать убедительно, что родственный союз с Австрией упрочит положение в России немецкой партии, чего от нее так настоятельно добивались.

Для Матвеева писать красками было чистое наслаждение. Не сравнимое ни с чем. Как нужна была живопись его жизни! Разве, так работая, не достигнет он желанного? У него были ученики, семья. Был дом на Васильевском острову. Много за жизнь содеяно. Батальные полотна для Летнего дома. Плафоны для меншиковского дворца расписывал. В Петропавловский собор иконостас выполнил. Портреты достойной памяти Петра Великого с арапчонком, на коне и без учинил. Анну Иоанновну писал дважды. Декоративные росписи в новый Зимний дворец намахал.

Он испытал а труде своем минуты неизъяснимые, сладостные. Так, невольно улыбаясь от восторга, можно было и закончить жизнь, только бы дописать свое. Невысказанное. Дойти до самой сути цвета, до гармонии. Давно известно, что легче измерить глубину моря, чем постичь глубины человеческой души. Андрею порою казалось, что он проживет очень долго, до глубокой старости. И узнает цену славы, которую ему прочили еще в Голландии.

И в этот раз, как и в прошлый, Анне было приятно позировать живописцу. Она, словно играя, тоже старалась так же въедливо смотреть на Матвеева, как он смотрел на нее. Обезьянничала. Будто не он с нее писал портрет, а наоборот. "Ужасно глупо все-таки сидеть безо всякого дела", – думала принцесса.

А живописца одушевляло сегодня одно желание, ему хотелось хотя бы на холсте сорвать с Анны все покровы, пробиться через чопорность, стыдливость к телу, к душе. Хотелось заставить ее, чтобы там, под модной высокой прической, хоть что-нибудь шевельнулось ему навстречу.

Просветленными глазами глядел он на Анну и на свой едва закрашенный холст, где вдруг сильно проступила полунагая женская фигура. "Увидели бы это, огнем бы жгли в ушаковской канцелярии", – весело подумал Матвеев. И провел кистью еще и еще, чтоб хоть самому себе доказать что-то. Ну! Его как обжарило, когда сам увидел. У Андрея даже лопатки вспотели. Он неистово, оголтело, нахраписто писал. Холст звенел под ударами кисти, он его скреб шпахтелем, разглаживал ладонью. Его напористость обвораживала Анну. "Послал бы мне бог такого любовника", – подумала она игриво. Матвеев самозабвенно жил в самом себе и наносил краску с такой силой, что подрамник, мольберт и, кажется, даже пол и стены – все тряслось и колотилось. Матвееву пришлось обхватить картину свободной рукой. "Что-то он не в себе. У него сегодня не все дома, что ли?" – подумала Анна. Да нет! У каждого из этих художников есть то, чего никогда не встретишь во дворцах. Они – бесхитростные, живые люди. Как только пахнет на них краской, закусывают удила, срываются во весь опор. Принцессе Анне приходилось позировать немцам, итальянцу. Те исполняли заказ бесчувственно, холодно, с расчетом. Казалось, что в них остановилась кровь и сердце, страшно было даже вздохнуть, чтоб не нарушить эту академическую застылость. Наверное, эти блаженные беседуют с музами в полусне, сладким шепотом. Видела Анна и других живописцев – огненных, темпераментных. А этот Матвеев был просто безумец. Он полыхал, как печь, глаза свел к переносице, ходил с выкрутасом, вскидывался, выгибался, отбегал в сторону, прищуривался, отводил голову вбок, бежал к холсту, неистовствовал. "А может, он опытный любезник, – подумала Анна, – и нарочно развел здесь эту комедь. Попробуй отгадай… Нет, он все же походит на бешеного сегодня", – решила она и, чтобы успокоить его, ласково ему улыбнулась. Матвеев удовлетворенно поджал губы.

Хоть и велико было расстояние между ними – он живописных дел мастер, которого можно нанять, можно цыкнуть и прогнать, она принцесса, без пяти минут русская императрица, – но расстояние между ними явно сократилось. Это грело Андрееву душу. Что-то в Анне все же стронулось, потеплело, в глазах что-то такое пробежало. Ему это и нужно было, иначе он бы наврал в портрете. Всегда он искал с натурой особой, таинственной связи. У каждого живописца есть своя тайная уловка: когда Матвеев писал женскую персону, он любодействовал с ней, кто б она ни была. Это были его сладкие мечты. Но ему нужно было уравнять себя с тем, кого он писал. Станешь ниже – вранье, станешь выше – тем более вранье.

Ему чудилось… Белый шелк. Роскошное царское ложе. Женщина, которую пишет… Рядом он. Вьются амуры. Рисовались картины его воображению одна обольстительней другой. Он переживал миг любви. И натуре передавалось его волнение. Не шутейное, не наигранное. Он завораживал, колдовал. И портрет выходил хорош.

* * *

Ему нужно было знать, что каждую картину он чеканит так, чтоб никто не сказал: "Постой, ты что ж это тут намарал? Дай-ка я тебе поправлю!" Орина умоляла его отдохнуть. От изнеможения он валился замертво. Она укладывала его в постель. Андрей отлеживался день-другой и начинал ощущать скуку. Он шел в мастерскую к ученикам, поправлял, испытывая блаженные минуты, когда встречал у своих ребят понятие о настоящем художестве. Жизнь для него была в родном запахе орехового и льняного масла, в прикосновении к холсту. Он становился к мольберту.

Перед ним возникало прошлое, оно было далеким, манящим, обволакивающим. Особенно часто вспоминал в последнее время Голландию. Климат там походил на питерский, и небо такое же белесое. Солнце в решетчатом окне вспоминал Андрей, строгую чистоту комнат и холод кафельных полов. Он закрывал лицо руками, и перед его взором скользили пейзажи – в зеркалах рек тяжелые облака, голландские поля и дороги. Воспоминания смягчали душу. Всплывали знакомые звуки неспешных крестьянских песен. Возникал облик милой подружки Жюльетты. Как давно все это было! В Голландии люди и особенно молодые женщины умели наслаждаться каждым мигом жизни, а прежде они казались Андрею довольно-таки постными. В России таких редко встретишь, и с чего это у нас женщина непременно томится, скучает, страждет? Будто перемучивается за весь род человеческий. Прошлое – едва различимо, долго не держится в памяти, уходит. Но помнит, ничего не забывает художник. У Андрея снова тяжко перехватывало дух. Неужто жизнь и впрямь ставит точку? Словно кто-то зажег свечу и ангелу, и черту одновременно. Ангел тянет в небо, черт душит, гнет и вжимает в землю.

Родители и провидение вложили в Андрея талант, а тело было хрупким и отказывалось нести такую непосильную тяжесть. Черт с ним, с телом. Сердце отказывало, вот что скверно.

А как он был здоров и крепок в Голландии! Писал тогда матушке своей в Россию, что страх как много занимается живописью, дни и ночи напролет сидел – и хоть бы что. Особая живучесть в нем была. И самознатнейший портретист Карель де Моор оказывал Андрею всякую помощь, так, будто он был ему сыном родным.

Вспоминал он один праздник – живописцы отмечали святого Луку, покровителя художеств, к Андрею приезжали друзья – россияне Мичурин с Мордвиновым. Во дворе были накрыты столы, играла музыка. Кушанья были отличные и вина старые, добрые, крепкие. Пили всю ночь, спорили до хрипу. К языку голландскому Андрей привыкнул быстро и разговорную речь в совершенстве разумел. А после и по-письменному научился.

А как деловиты и шумны были женки голландские! Бывало, напьется мастер, так его жена схватит за шиворот и волоком тянет спать. А другая порой как хватит своего взашей – хрясь! Только звон идет. Крик, визг, а весело. А нынче ни веселья, ни роздыху! Да и то сказать, проживешь один день художником – все равно что век…

Да, повезло ему на учителей – Моор, Боонен, ван дер Верф, Клас ван Схоор. Многоопытные, искушенные мастера. Учился у них – так будто ввысь подымался. И все годы обучения остались в памяти светом в окошке. А иные из собратьев-пенсионеров скучали, приелась им чужбина. Бузили. Бедный господин агент фан ден Бург, на попечении которого находились русские ученики в Голландии, не уставал жаловаться на свои злострадания в отчетах: один запил, другой подрался и голландцу глаз вышиб, а тот пятьсот ефимков запросил, третий схватил лихую болезнь. Дивился Андрей. Заслонки им на глаза поставили, что ли! На кой черт ехали за тридевять земель, чтоб научиться пить и деньги тратить, так это и дома можно. Художество их с себя сбрасывало, как норовистый конь. Ведь одно только и спасает художника – соучастие со всем сущим, сострадание людям, оно даже в душе распоследнего подлеца хоронится. И коли ты художник воистину, так докопаешься, как пить дать докопаешься до сути, до самого дна. Только был бы тебе внятен язык страдания. На то ты художник, а значит работник и страдалец вечный. А если душа слепа или жирком облачилась – грош тебе цена. Тогда топай в придворные комедианты, вон как Балатри, италианский певец и кастрат, что царя Петра тешил.

Когда Матвеев закончил предварительную работу над двойным портретом во дворце и, завернув холст, сложив рисунки, готовился уходить к себе в мастерскую, к нему подошел дворецкий и медленно, важно протянул кошель с деньгами:

– От ее величества императрицы!

Тут же в комнату торопливо вошла принцесса Анна. Она приказала дворецкому уйти. А потом, оглянувшись по сторонам, быстро сунула Андрею толстый перстень с бриллиантом.

– Возьми! Это от меня…

От явного нарушения этикета и всех дворцовых правил Андрей растерялся. Открыв рот, он недоуменно пялился на принцессу. А потом ощутил смущение и радость, принял дар и низко склонился в учтивом поклоне.

Часть третья

Путь искусства долог

Верил он в судьбу

Глава первая

Царский выезд

ерым днем шёл он по Невскому. Темно-вишневый бархатный кафтан плотно обхватывал его. У него были гладкие белые чулки и тупоносые башмаки с огромными блестящими пряжками и красными каблуками. И треугольная шляпа с золотым позументом. Заказ когда сдаешь, так тут все важно – и одежда, и выражение.

Боже мой! Боже мой! Легкий гений юности еще осенял Матвеева. И он ему верил. Но, кажется, это был конец. Он чувствовал это…

От чистого воздуха на щеках у Андрея проступил румянец, а внутри что-то неприятно посасывало. И все же он весь так и светился внутренней добротой.

Матвеев взглядывал на встречных, но как бы не видел их. Его распирало от полноты жизни и радости до конца исполненной работы. Состояние было ясное и трезвое.

Он создал свою картину, и ее нужно было показать императрице. Был человек, и была картина. "Что есть человек? – рассуждал он. – Нынче люди у нас в России дешевле снега. А что есть картина в бездне мироздания? Слабо мерцающая точечка – не больше, не больше!" Но важно, что человек этот, он, Матвеев, написал эту картину. Что он с кистью в руке ощущал в себе мастера, замыкающего длинный ряд своих предков и предшественников. В часы упоения работой как бы переживаешь себя и в тебе бьются многие жизни.

День был беспредельный, он весь выплеснулся за свои обычные грани. Хотелось раствориться в этом дне. Но главное – что он сделал все так, как ему надумалось.

На углу Садовой увидел сбитенщика с рыжей бородой. Тот гремел кружками над медными чайниками-саклами и громко кричал:

– А ну, кому сбитня, а крепкого сбитня!

Матвеев спросил и себе кружечку. Медовый взвар был на редкость хорош – на зверобое, шалфее, с имбирем и стручковым перцем. От питья ожигало рот и в животе сразу распалялся огонь.

– Как жив, парень? – благодарно взглянув на сбитенщика, спросил Андрей.

– А хорошо! – ответил тот. – Жить-то весело, да есть нечего.

– А ты не ешь. Пей!

Парень засмеялся.

– Пить бы рад, хлебать приходится, – отговорился он.

* * *

Распогодилось. Сияло затканное облаками небо. От сбитенщиков воздух пропитался пряным имбирным корнем. По Невскому все задвигалось быстрей, заметалось, беспокойно замелькало. Выстраивались по обеим сторонам солдаты-преображенцы. Художник поднял глаза и почувствовал: что-то вмиг переменилось. Появились распорядители, они действовали быстро, заученно: окриком и тычком освобождали, расчищали проезжую часть, раздвигали повозки, прогоняли всех и расталкивали. Одеты они были все одинаково – в камзолы из дорогого малинового кармазина.

Дворцовые готовили беспрепятственный проезд высокому державству, чтобы промедленья ни малейшего не могло допуститься.

На Невский выезжал торжественный поезд императрицы Анны Иоанновны.

Зрелище Матвееву открывалось редкостное. Оно разрасталось торжественно, победно охватывая Невский в ширину, захлестывало всю перспективу движущимся цветным потоком.

Впереди особенного поезда выступали сорок восемь слуг в черных камзолах и белых бантах. За ними чинно перемещались двенадцать скороходов, одетых в пурпурные костюмы, и двадцать четыре пажа в голубом бархате. "Двадцать четыре", – насчитывал Матвеев и повторял цифру, чтоб потом не забыть. Художник быстро поворачивал голову, тянулся, опасаясь пропустить важную какую-нибудь для себя подробность.

Ехала ближайшая стража двора – колкая, настороженная, наторелая. Это были молодцы отборные ростом и силой, но на одно лицо, безжалостные и неумолимые, призванные не так спасать, как стеречь и безопасить.

Ехали камергеры, одетые в камзолы с позументами. Каждому камергеру полагался слуга с лошадью в поводу и два конных лакея – они трусили следом.

Ехали дворяне верхами – холеные, упитанные, как розовые свежемороженые окорока, которых перевели они немало вместе с аршинными стерлядями, ветчиной и дичью. А сколько эти жирные глотки пропустили приказной, коричной и гданьской водки! Сколько лучших мушкателей, бургонского, шпанского перевели, сколько рейнвейна, сент-лорена и других заморских вин.

"И откуда столько их понабралось!" – подумал Матвеев, а сам смотрел на продолжавшие двигаться не совсем свежие лица старых сановников. На таких уж давно не росло ни бороды, ни усов, ни на голове волосов. Этим нынче помнились смутно прошлые обжорства и вожделения. Но каждый дворянин – молодой ли, старый ли – сопутствуем был скороходами, ливрейными в галунах, они имели трех подручных лошадей в цветастых попонах, и сбруя на них, вспыхивая, слепила серебром.

Двигалось и курляндское дворянство, обласканное Бироном.

Состояние восторженного удивления и даже вздоха у толпы вызвал главный конюх, обер-шталмейстер в треугольной шляпе, красном кафтане и голубых шелковых чулках. Он ехал на аргамаке, в седле держался как бог.

Следом в окружении всей охотничьей свиты, в особых одеждах, повторявших цвет леса, воды и полей, ехал в расшитом подкамзоле кабинет-министр и первый егермейстер Волынский. Его-то Матвеев хорошо знал.

Замыкал унтер-маршал двора с жезлом в руке. На желтом лице его, густо усеянном крупными родинками, застыло выражение сосредоточенности и бессмысленного удивления, рот был полуоткрыт, глаза выпучились и округлились – то ли от усердия, то ли от напряжения, а может, оттого, что малы туфли, или от неудобства седла.

И только за всем этим катилась рессорная, раскинутая на две половины, необыкновенно великолепная, английской работы карета, запряженная восьмеркой лошадей, вся в голубом бархате и серебре. Карета самой императрицы. От нее сверкало нестерпимо. Сверканье ошеломляло, многие падали на колени. Андрей сразу увидел государыню, а когда карета поравнялась, склонил голову.

Анна Иоанновна восседала в карете в темном платье, затканном золотом. Она смотрела прямо перед собой блестящими, остекленевшими, незрячими глазами, и лицо ее было как пустыня, бесплодное и скорбное.

* * *

В душе Матвеева шевельнулась жалость.

Императрица ехала медленно, хорошо выезженные лошади ставили ногу легко, как в танце, твердо припечатывая подкову к деревянному настилу.

Царская конюшня тщательно составлялась лично Бироном, до страсти любившим верховую езду. Он мог определить достоинство любого коня на глаз. Хлопотами Бирона по России учреждались конные заводы, куда свозили самых отборных жеребцов и кобыл из всей Европы.

Карету императрицы сопровождали лакеи, скороходы и гайдуки. По сторонам шли сановники.

Любуясь, глядела толпа, подхваченная волной любопытства и восхищения. А благодетельница империи с гримасой натянутости и недовольства сидела в карете. Она была вконец расстроена. Ни единого мгновения не могла она обойтись без своего Бирона и редко кого другого к себе принимала, когда его не было. Во дворце, видя высочайшее раздражение, всякий наперебой старался изобрести для государыни забаву. Более всех преуспел граф Линар. Он принес волчок, спускаемый с веревки. Государыне понравилось.

Пущенные с силой по паркету, волчки гудели и вертелись. Придворные изощрялись в искусстве пускать их: по прямой линии, вприскочку, и чтоб ходили кругом, и чей дольше.

Потом императрице и эта забава надоела.

А нынче Анне Иоанновне ко всем огорчениям добавился флюс, от него она две ночи подряд не сомкнула глаз. А Бирон, лопни его бараньи глаза, проклятый мужлан, сдохнуть бы всем его лошадям, уже неделю не был в ее спальне…

Андрей подумал, что судьба его целиком зависит от той, что едет в карете. Она может одним мановеньем пальца обречь на погибель.

А Матвеев стоял, прищурясь, смотрел сквозь все, с жадностью запоминая любую мелочь до последней крапинки. Внимание его приковалось к представшей перед ним незабываемой картине. Цепкий, точный, собирающий взгляд художника ничего не пропустил. Ехали экипажи особ, занимающих государственные должности, один богаче и неотразимей другого.

Увидел он и еще одну, запряженную четверкой золотистых лошадей карету, инкрустированную разноцветным деревом. Тех, что ехали в ней, узнал Андрей сразу и почувствовал оттого сильное сердцебиение.

Сидели там новообрученные принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон Брауншвейгский. Персоны с его картины. Может, ради них и совершался этот торжественный выезд, и показ его двойного портрета приурочен был к этому дню.

Принцесса вызвала у толпы особенное оживление. Она была одета в спешно к этому выезду сшитое зеленое платье. Полукруглый вырез его приходился так низко, что полная грудь ее с трудом помещалась в покровах. Голова ее была повязана красным платком. Страдание утончило лицо принцессы. Оно было сегодня простое и трогательное.

Матвеев вспомнил про подаренный ему принцессой бриллиантовый перстень. Послышались крики изумления: "Смотри! Гляди! Смотри!" Впереди кареты шли ряженые. Два скорохода одеты были в черное бархатное платье, так плотно пригнанное к телу, что они казались совершенно нагими, на них были только перья, как у индейцев. Позади кареты художника привлекло появленье совсем молоденького конного пажа, что привстал на стременах, весь подался вперед и вцепился в поводья, будто в хвост диковинной птицы, еле им пойманной. На седле и сбруе тоненько перезванивали у него серебряные колокольчики в богатом наборе.

Матвееву весело было и свободно, словно у него было какое-то свое превосходство над властью, проезжавшей сейчас по Невскому во всем немыслимом блеске. А в чем было его превосходство – он и сам не знал. Далек он был от всего, что видел. Вечно утесняемый нуждой, он болел душой за художество.

А те, что степенно ехали мимо, это Матвеев чувствовал кожей, в душах своих везли что-то совсем-совсем иное, чем у него было. Им-то болеть не нужно. Все есть и так. Неприступны, глаза затянуты пленкой сословного презрения ко всему. В их пышных париках, в застегнутых наглухо камзолах спрятано было полное, безнаказанное торжество произвола и вместе рабской покорности. Живописец, как все, тянул шею, всматривался, жил остротой вбирающего глаза. В груди его клокотало. Если бы в это время сгребли его и подняли вверх демоны, то и там, на самом небе, написал бы он красками то, что увидел.

Всплески цвета и неимоверной роскоши, породистые рысаки, фамильные гербы, огонь драгоценных каменьев, качание конных фигур, затейливое мерцание знамен, сбруй, дорогого оружия – все это гордое, перекатывающееся установленным церемониалом медленное движение заставляло дрогнуть, вселяло робость, а сам торжественный поезд императрицы тем же счетом еще более подымался, взрастал в глазах. Лица, наполненные негой и праздностью, были по-кукольному бессмысленны.

Когда все кончилось, Матвееву стало не по себе. Увлекшая его сначала игра высочайшего проезда точно паутиной опутала. Вспомнились ему братья Никитины. Родные, близкие друзья. Необыкновенные художники. С ведома всемилостивейшей императрицы, понукаемой Бироном, битые, на дыбе пытанные, закованные в ручные и ножные кандалы… Пять лет в одиночном заключении мытарили бедолаг. А ныне под неусыпным караулом в далекой сибирской ссылке. Как вы там, Иван да Роман? Живы ли? Сколько восторга и умиления вызывали вы у всех своими талантами… Державная спесь, капризы Курляндского кровавого герцога стесняли жизнь, перевертывали судьбы, заносились над зачатьями и снами, над свадьбами и похоронами. Все больше сдавливалась пружина, а сносить надобно было безмолвно. Непокорливый Андрей тоже все время лез на рожон, ходил по самому острию. Так что и его могли упечь, надрезать кожу на груди и завернуть на лицо. А там и Сибирь близко. С Никитиными в одной ледовой купели…

Никто еще не знал, что где-то в самой высшей небесной юстиц-коллегии решилась уже участь самого Бирона, наметился ему путь в Березов, словно сказано было: держись, вошь, своего тулупа. И другие тоже свое получат: кто добрую и вечную память, а кто хулу и забвенье.

В рядах целой армии российских и чужеземных живописных мастеров и подмастерьев все шло своим чередом. Немало было таких, что и ремесло-то свое знали ровно настолько, чтоб сгрести поболее денег. А ими прикроешь ли пустоту души? В подобных нелюдях господствующая черта состояла в искуснейшем лакействе, от которого рукой подать до самой черной подлости.

"И все же на всей земле многажды счастливые люди-художники, – думал Матвеев, – лучше их никого нет. Самых истинных из них сурово испытывает провидение. Мнет, корежит, но и укрепляет. Все, что ни пошлет художнику судьба, в конце концов вселяет в него высшую силу жизни".

Глава вторая

Ловушка захлопнулась

ставалось Андрею дождаться четырех часов, чтобы узнать, как именно императрица Анна Иоанновна и двор распорядится им после осмотра двойного портрета. Томительное чувство ожидания понемногу улеглось в душе его. Осталось только немного усталости и маленький комочек тревоги на самом дне. Может, пронесет на этот раз мимо… И то сказать, сколько у нас в жизни внезапного, не предвиденного заранее. Сделается все как-то вопреки рассудку, приключится само собою, как бы нечаянно!

А в этом нечаянном совпаденье – свой закон, свой случай. СЛУЧАЙ – всесильный и всемогущий сблизитель или неумолимый сокрушитель. Глаз видит, сердце чует, а случай всем располагает. Планируй, маракуй, прикидывай – и вдруг все опрокинется ногами вверх и наизнанку нутром! "Одна последняя надежда на случай", – решил Матвеев, беззлобно сплюнул и побрел к Охте.

Шел по городу; давно величие его обозначилось уже понятием – столица! И обрело право и вес стольного града европейской державы.

…Медленно светает. Свежо, сумрачно, тихо.

В Санкт-Петербурге утренняя заря часто рождается в той же мгле, в какой угасла вечерняя. Молчат птицы. Им не поется. Нависшая мгла давит и на них.

У черного строения возле самого Адмиралтейства увидел Матвеев бородатого, высокого, худого мужика. Лицо серое, брови кустистые, под кряжистым носом изогнулись рыжие залихватские усы. Стоит мужик недвижимо, как в землю врос. И чего это он там встал?

В сером армяке, в просушенных до сухарного хруста лаптях. У него за широким поясом топор.

До самых костей пробирает утренняя стынь, и потому курит он в рукаве цигарку. Затянется глубоко, и уже не так ему одиноко на земле. Нос у мужика от услады краснеет морковкой.

Курит он, курит, душу греет и ничего не знает, не ведает и знать не хочет. А ведь давно царев указ есть, чтоб у галер в гавани табаку не курить: пожары часто случаются. А по тому указу, ежели кто в нарушении сыщется, то будет нещадно бит. По первому приводу десятью ударами у мачты, по другому – сто, да еще виновного под киль корабельный подпустить на канатах и протянуть, а после, коли жив останется, так на вечную каторгу сослать. Но указ на бумаге, а мужик стоит себе, курит. Дым сизый согревает.

Не так давно еще на Руси табак почитался адским зельем. Кто его потреблял, тот, считалось, с нечистой силой связан. Таковых били кнутом, рвали им ноздри, резали носы. А после, слава богу, царь Петр позволил купцам ввозить табак, трубки, табакерки, черешневые чубуки. И все это стало можно продавать свободно. Закурила, задымила Россия вволю.

…Курит мужик, сынишку вспоминает, в деревне оставленного. Славно, когда в голове хорошее держится. Хуже, когда в кармане хорошего нету. Правда говорят, что у кого карман пустой, у того голова лучше смекает. Так оно или не так?

Покурил мужик, поежился, подвигал лопатками для сугреву и пошел в трактир – выпить на последнюю деньгу чарку да свежего хлебца сжевать в закуску, со щами познакомиться.

И Андрей за ним. От скуки. А тот сел в угол, задумался. Как тут ни живи, а деваться некуда – ни защиты, ни охраны, ни приюта. Ни черта не найдешь в этом граде. Стоит себе на болотах проклятых и трясинах. Андрей подсел к мужику, спросил, кто он и откуда. Заявился вот сюда по царскому зову, по высочайшей резолюции. Сам из Новгорода.

– О! Земляк! – обрадовался Андрей.

А мужик свое наболевшее гнет:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю