355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Анисимов » От рук художества своего » Текст книги (страница 19)
От рук художества своего
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 13:30

Текст книги "От рук художества своего"


Автор книги: Григорий Анисимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

…Как только Растрелли приехали в Санкт-Петербург, к ним сразу же пригнали верзилу шведа, из пленных, портного, и он сшил обоим костюмы, какие полагались придворным мастерам: камзол, кафтан, панталоны из добротного красного сукна.

Натянули они на себя парадные чулки небесного цвета, потопали в деревянный пол кожаными башмаками и посмотрели друг на друга. У отца на лице – счастливая улыбка, а у сына глаза вспыхнули. Не так он за себя рад, как за отца: то, что ему не удалось в королевском Париже, наконец-то осуществится здесь, в царском Санкт-Питербурхе. А что место диковатое и не слишком-то обжитое – не беда. Уже целых четырнадцать лет архитектор имеет честь состоять на службе их императорских величеств. С ними носились, окружали заботами. Сам светлейший князь Меншиков ездил с ними на мызу Стрельна, чтобы осмотреть, где чему быть. Прикинули, разметили, и он сразу отдал распоряжение. И уже через неделю пригнали две сотни землекопов. Они тотчас приступили к рытью каналов.

Пошло все как по маслу: будто само собой предполагалось, что для отца и сына Растрелли наступят счастливые времена, никто в их дела лезть не будет, мешать не станет и оскорбительным окриком не оглушит. По учиненной с Лефортом капитуляции[16] перед ними открылось необъятное поле, словно приготовленное для вспашки. Радужные мечты наполняли отца и сына. Еще бы! Жизнь всякого человека бессмысленна, если он не испытывает хотя бы краткий миг счастья. Попробуй проживи, если все затянуто паутиной тоски, одето в серый цвет, словно в петербургский береговой туман. Нет, нужен хоть луч радости. Им дали возможность проявить свои таланты, показать силу. А достоинства, прилежания, мастерства – им не занимать!

Был Растрелли-сын счастлив сверх положенного. Сладко замирала в нем душа. Его обуревали замыслы – один грандиозней другого. Мечты становились снами. Легкими, радужными. Ему снились дворцы с золочеными скульптурами и богато украшенными лепниной залами, снились вереницы окон, вельможи, важно шествующие по лестницам в изысканных златотканых одеждах. Снились шелковые обои всех цветов и оттенков, зеркала, дорогая резная мебель. Иногда он видел в своих снах отца и самого себя, картинных, окруженных редкостной, царски щедрой почтительностью. Он не удивлялся: природный художник достоин благ, как никто другой на земле.

Любовь к художеству среди людей – проявление их творящего естества, а в государстве забота об искусствах – знак гуманной нравственности и правительственной мудрости. Франческо не обращал внимания на жалобы отца, что, дескать, дом им дали тесный: комнат мало, холодновато, пустовато, не так, как было в Париже. Отец "забывал, что в Париже он не замечал ничего, потому что ждал славы, а вместо нее дождался мыслей о горькой судьбе… А таковые убивают человека и жизненные силы подрывают весьма основательно. В петербургских домах повсюду сыро и холодно. Это не беда. Город на гнилом месте стоит.

Генерал-губернатор Мсншиков обещал им подыскать жилье получше, сказал, что есть у него на примете домец на Первой Береговой улице. А улица эта особенная, там что ни строенье – то дворец. Вельможная линия. И живут там избранные из отобранных, самая богатая и знатная местная община. Ну, к примеру, сестра царя – Наталья, нежно им любимая; там же флигель сына государя – Алексея, Жили на Первой Береговой и любовница царя – княгиня Голицына, гофмаршал курляндец Левенвольде, министры, генералы, обер-офицеры, советники, сенаторы, вместе с царствующей фамилией удерживавшие российский державный руль.

Чувства и намерения сына находили у отца отклик, одобренье. Привязанности у них были сходные – больше всего они любили работу, охотно встречались с мастерами из Канцелярии от строений за кружкой пива, чтоб обсудить насущные дела. Частенько туда наведывались архитекторы Шедель, Швертфегер, Николо Микетти, Михайло Земцов – люди достойные, мастера больших дарований.

Это была плеяда, готовая к полной самоотдаче. А потому в них не было низменного равнодушия и черствости, какие сплошь и рядом встречаются среди людей сытых и самодовольных. Эти были упрямы, честны, уверены в себе. Постепенно пиво подогревало, языки развязывались, возникал шум, разгорались споры, чаще всего о художестве. Прислушивался Растрелли-младший к их разговорам, делал для себя открытия, веселился, глядя на разгоряченные лица архитекторов, которые то добродушно отмахивались от чужих доводов, то вдруг закипали и с негодованием набрасывались друг на друга из-за какой-нибудь мелочи, потом снова успокаивались и, устав, лениво отделывались шутливыми язвительными репликами.

– Нет, что вы там ни говорите о барокко в Версале, но согласись, старина Теодор, что вы, немцы, любите сухость, строгость и протокольность, а нам, итальянцам, больше по душе затейливость – пилястры[17], наличники с лепными маскаронами[18], крупный антаблемент[19], арки, колонны, овальные окна, – слышал Франческо голос отца, обращенный к Теодору Швертфегеру, которого он очень любил за ясный ум, доброту и мягкий нрав.

Рука у него в художестве была невероятно уверенная, Швертфегер приехал в Россию в 1716 году, и его сразу же назначили руководителем строительства Александро-Невской лавры. Проект Швертфегера привел обоих Растрелли в восхищение – особенно хороши и выразительны были у него четырехъярусные башни-колокольни с вертикальными плоскими выступами в стене и расставленными на втором ярусе статуями.

– Да что ты ко мне привязался, Растрелли, – слышал Франческо высокий и звонкий голос Теодора Швертфегера. – Оставь, оставь, пожалуйста, в покое немцев, они толк знают, они еще вам, итальянцам, нос утрут – это тебе говорю я, Швертфегер! Мы поднаторели в архитектуре препорядочно, у нас есть и голландская простота, и французский напор идей, и своя собственная стройность.

– Вот я и говорю – понатаскали у всех! – Захмелевший отец таращил глаза и победно улыбался. – Немецкие мышки, все к себе в норку!

И тут, как всегда, на помощь Теодору приходил Микетти. Один только он мог укротить отца, признанного спорщика, человека с необузданным нравом: разойдясь, Растрелли-старший мог свободно огреть противную сторону увесистой палкой, с которой никогда не расставался. Такого рода доводы трудно оспорить. Микетти же мог спорить с любым на равных. Во-первых, у него был увесистый кулак – это не секрет. Во-вторых, у себя на родине Микетти состоял помощником самого Карло Фонтано, выдающегося мастера барочной архитектуры в Италии. В-третьих, он негласно имел звание "генерал-архитектора". А самое главное – он был открытым и прекраснодушным человеком с необычайно острым умом. И на счету Микетти уже были шедевры – и в Италии, и в Германии. Его знали в Европе, охотно приглашали строить.

– Ты, Растрелли, – добродушно махал рукой Микетти, – отливай свои скульптуры, ты в этом мастер, мы знаем, равного тебе, наверно, нет, – хитровато и зычно говорил Микетти и на всякий случай издавал грозный рык – уррр! – а в наше дело ты не лезь! Я тебя прошу! И ты хорошо знаешь, что Теодор из всех немцев больше всего итальянец. Он последователь Райнальди и Борромини. Ты задираешь Теодора просто так, чтоб позлить его, потешить душу, правильно я говорю, господа? А?

Господа – архитекторы и мастера, порядком уже захмелевшие, – согласно кивали головами.

Хитрец Микетти сумел бросить вызов самому русскому царю: он заключил очень выгодный и дорогой контракт, приехал в Россию и стал строить злополучный дворец в Стрельне по собственному проекту. Потом ненадолго отпросился в Италию за какими-то нужными ему материалами и скульптурами. Съездил, вернулся, недолго пожил в Санкт-Питербурхе. В 1723 году снова получил разрешение поехать на родину – и больше в Россию не вернулся никогда. Этот обман привел державного хозяина русской северной столицы в большую ярость.

* * *

Когда их дела шли совсем хорошо и отец все чаще говорил, что Франческо нужно непременно поехать в Париж или в Дрезден поучиться годика на два-три, а потом можно будет подумать и об Италии, вот тут-то фортуна отвернулась от них, а если смотреть правде в глаза, она показала им зад. Но сбить с толку отца было не так-то просто.

Глава пятая

Непосильная ноша

х, Леблон, Леблон! Грех у Растрелли-старшего на душе перед тобой, и грех немалый… Но что поделать ему с собой, если он в полном помешательстве и злости не может ничего, не волен с собой совладать. Художники – народ легковозбудимый, нервический. Их постоянно заносит.

"Санкт-Петербург по неколиком времени будет величайшим и славнейшим паче всех городов на свете". Это твои слова, Леблон, и оба Растрелли готовы подписаться под ними тысячу раз.

Меншиков – герцуг Ижорский – прилагал силы к тому, чтобы обвинить тебя, Леблон, в бездействии, возбудить к тебе недоверие царя. Запятнать чистого человека, сделать его жертвой легко – это везде умеют, а в России делают со страстью, упоеньем и татарским коварством.

Почему – и сам не знает – так мрачно отозвались в его ушах слова Леблона, что все архитекторы должны ему подчиняться?

Растрелли-старший тогда подумал, что вовсе это не царская воля, а распоряжение Меншикова. "Без боя не уступлю", – решил он.

Леблону рекомендовали служителя, который перед тем ушел от Растрелли, и он послал к нему спросить: хороший ли человек, рекомендуемый ему?

Тут Растрелли совсем взбесился и велел передать, что он, граф Растрелли, не желает, чтобы слуга этот у Леблона служил, а если, паче чаянья, возьмет он его к себе, то Растрелли всякими случаями будет творить ему позор и бесчестие. К этой угрозе Растрелли прибавил через посыльного и еще кое-какие обидные жестокие слова. Леблон жаловался Меншикову, но тот только посмеивался.

Потом Леблону случилось проезжать мимо растреллиевского дома. Старший Растрелли велел прикомандированным к нему солдатам выскочить на улицу и как следует француза попугать. Когда его коляска поравнялась с домом, солдаты схватили под уздцы лошадей и стали резать у них упряжь. Переводчик Михей Ершов заорал на солдат, и они нехотя отошли. Но только Леблон успел опять сесть в коляску, как солдаты и еще трое высланных на подмогу лакеев снова бросились, но уже не на лошадей, а на самого Леблона.

Нападавших отогнали. Весть об этом быстро распространилась по всему городу.

Возмущенный до крайности, Леблон написал князю Меншикову, что если он не окажет ему законной защиты от графа Растрелли и его людей, то он принужден будет просить царя отпустить его обратно в отечество.

Меншиков вызвал Растрелли-старшего и строго пригрозил, потребовал оставить Леблона в покое. Граф с веселым бесстрашием потребовал от него полной автономии в своих делах и сказал, что, если его будут заставлять подчиняться Леблону, он немедленно покинет Россию. Меншикову не хотелось терять графа. И он стал склонять Леблона к миру. Тому эта история уже порядком надоела, и он великодушно простил графа.

Растрелли сказали, что Меншиков написал царю письмо, в котором скрыл суть дела, но сообщил, что Растрелли не хочет подчиняться Леблону и просит абшиту, однако ж он, Меншиков, уговорил его и определил, чтобы он в Стрельне, на своем основании начатую модель совершал.

Когда Леблон увидел, что ему всюду ставят палки в колеса, на каждом шагу обманывают, а вокруг кипит вражда и злопыхательство, у него совсем опустились руки. А Растрелли торжествовал.

В этот-то момент и налетел на Леблона царь в Стрельне и увидел, что жалобы Меншикова имеют под собой почву. Стройка почти не движется, обещанное французом не исполнено, мастерских, в которых он обещал обучать русских архитектурии и в помине нет, конца и края начатому не видать. Царь обошел все, повернулся к нему и, выкатив налитые кровью глаза, то ли замахнулся на него дубиной, то ли в сердцах огрел. Леблону этого было слишком. Да еще с его парижской славой.

От огорчения и обиды, как человек гордый и независимый, он приехал домой в сильной тоске, не проболел и недели в горячечном бреду и больше не поднялся. Официально было объявлено, что он болел оспой… Жан-Батисту Леблону не было еще и сорока лет. Россия оказалась для него слишком непосильной ношей. Не так много он успел сделать..

Оставил ты, Леблон, бедного Растрелли с камнем на душе и неспокойной совестью, с чувством стыда и раскаянья за варварскую грубость. И он сделал лишь то единственное, что может сделать один художник для утверждения памяти другого: отлил из бронзы бюст Леблона и отправил его во Францию.

Глава шестая

«Хватает воздух он пустой…»

у студеную зиму 1730 года все запомнили, потому что в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое января в начале первого часа скончался император Петр Второй.

Еще с вечера стали съезжаться в московский Лефортовский дворец, где умирал четырнадцатилетний монарх, члены Верховного тайного совета, знать, архиереи, сенаторы, генералитет. Все были настроены тревожно, выжидательно, жались друг к другу, связанные невольным сознаньем общности и перемены судьбы.

Дворец, когда-то построенный итальянцем Джованни Фонтана, трещал от прибывающих. Отец и сын Растрелли затерялись в этой толпе. Никому до них не было дела.

Когда старший Растрелли узнал, что юный император при смерти, его ожгло, нужно быть там! "Немедленно едем в Москву, – заявил отец, – собирайся, Франческо, поедешь со мной!"

Необыкновенно деятельный, теперь он обрел еще и нешуточную проницательность – не только как человек, прошедший сквозь житейские невзгоды, но и как высокопоставленный житель Санкт-Петербурга, и просто как россиянин, который никак не может оборониться от вывертов судьбы.

Новой императрице Анне Иоанновне, надеясь, что сумеет пробиться к ней лично, Растрелли-старший прихватил в подарок бюст ее матери, который до того без дела стоял в его мастерской. Вот она, истинная предусмотрительность художника: без расчета делал, впрок, и вот пригодилось!

За четырнадцать лет, что они прожили в России, уже четвертый государь император сменяется. До сих пор жизнь их складывалась, слава богу, сносно. А теперь что будет? Растрелли хорошо понимал, что условия русской жизни с их внезапной переменчивостью, опасностями и разгулом страстей необычны и приход нового императора означает некий переломный момент истории.

* * *

…В 1700 году молодой Карло Бартоломео уехал из Флоренции в Париж, жил там в бедности и безвестности. Женился на испанской дворянке Анне-Марии. Там у них родился сын. Его назвали Франческо. Это их ангел, надежда…

С ранних лет все помыслы Растрелли, все самые задушевные стремленья были связаны с искусством. Он знал, что мирские помыслы и дела – враги художества, они делают творца рабом. Он понял, что ему, прежде всего, нужно найти крепкую точку опоры и в самом себе, и вне себя, И на нее поставить все. Не мельчить, отбросить всякие сантименты и работать, работать. Он облюбовал для себя две области – скульптуру и архитектуру. Ему почему-то мерещилась слава кавалера Лоренцо Бернини. Потом он понял: единоборство с титанами хотя и увлекательно, но в то же время бессмысленно. Они себя выразили. Необходимо открыть свое, собственное стержневое движение. И на него опереть остальное. Как бы там ни было, Растрелли-старший совершенно и до тонкостей постиг свое дело. Больше он в жизни ничего не умел. Все остальное, исключая искусство, вызывало в нем скуку. Он был самим собой в отношении к художеству. Был тверд и непреклонен. Ему вдруг вспомнилось еще в юности виденное мраморное изображение богини девы Коры. Вот когда он узнал силу искусства. Это античное божество распоряжалось земным плодородием. Статуя женщины из паросского мрамора сверкала белизной. А таинственная и надменная улыбка на лице притягивала. Изваяние было так прелестно и первородно, что юноша-скульптор невольно потянулся и положил руку на рельефную полную грудь. Мрамор был теплый. Казалось, что Кора в ответ на его прикосновение вздохнула.

Безвестный мастер, который изваял эту совершенную форму, ничего не боялся – ни обнаженности, ни своего ремесла. И его работа не вызывала даже малейшего вожделения. Карло Бартоломео пронизала догадка: большое искусство несет в себе особый ток. Содержит чудесную энергию духовного заряда. Стоит взглянуть хотя бы на Кору – открытая, стыдливая, целомудренная. Эллинское чудо – простое и естественное. В этой естественности – отпечаток жизни истинного художника. Да, греки отваживались на то, что другим не под силу. Им удавалось свободно выразить молодое бесстыдство первой женщины – Евы. Они рубили мрамор, а получалось что-то большее, чем скульптура. Получалось само изящество. А у подражателей выходила пошлость. Древние давали волю своей фантазии сколько хотели. В безукоризненном мастерстве, в блистательном искусстве исполнения Растрелли мог и сам ныне потягаться с любым первоклассным скульптором в Европе. Об архитектуре – молчок: в этом пусть соперничают с его сыном, с Франческо. Вот тот прирожденный архитектор.

Императрица Анна Иоанновна благосклонно приняла скульптора, была тронута его подарком. И краткая их беседа приняла такой любезный оборот, что любой придворный вельможа мог только позавидовать.

Ждать другого, более удобного случая было не нужно, и Растрелли не преминул замолвить слово за своего сына, сказать о его многообещающих способностях.

Спустя несколько месяцев благосклонность новой российской самодержицы приняла нужную форму: "Ее императорское величество указала: итальянской нации архитектору де Растрелли, по учиненному с ним контракту, быть при дворе своего императорского величества придворным архитектом, считая сего 730-го года июня с 1-го числа (с которого он, Растрелли, обретался у строения нового ее императорского величества дворца) впредь три года, а именно будущего 1733 году по 1 число, и делать ему всякое строение, каменное и деревянное, какое от двора ее импера юрского величества поведено будет, а ее императорское величество жалованья давать ему по вышеписанному контракту по 800 рублей в год, и сей ее императорского величества указ в придворной конторе записать в книгу". И скреплена бумага подписью самого обер-гофмаршала Левенвольде.

В молодые годы Бартоломео Карло Растрелли был уверен, что ключ к успеху ему даст графский титул. Боже, какое заблуждение. Все случай, только случай…

Карло Бартоломео думал: чем глубже постигаешь модель, трепет жизни и чем больше искренности в нее вложишь, тем быстрее к тебе слетит с неба удача. Придворные художники этого понять не могут. Они думают, что можно слепо подражать природе. А он всегда стремится преобразить натуру: найти в ней черты глубинные.

Теперь ему, Карло Бартоломео, шестьдесят лет. Возраст солидный. И он давно понял, что художество не обособляет привязанность к красоте, а открывает простор для развития души. Художник истинный – одержим страстью. И еще он счастлив, что он насквозь неподдельный итальянец, южанин, флорентиец.

Когда-то он поверил в свое призвание, прикипел к ремеслу художника, ощутил вкус к чудесным превращеньям. И вот теперь уже сыну его, Франческо, сравнялось тридцать, а ему ровно вдвое больше. И они оба, положа руку на сердце, могут признать: не так уж мало сделано ими в российском искусстве. Они заняли место, их уже не выбросишь. Растрелли-старший здесь первый скульптор-профессионал. Он живет как ему хочется и ничуть не собирается вести тут примерную жизнь праведника. Да это и вообще мало кому удается. Он не изменял своему делу, всегда трудился, да и теперь трудится усердно, в поте лица, хотя силы уже давно не те и сердце старое, натруженное, сработанное. Все равно он будет жить так же, как все эти годы, и так же будет любить, что и раньше любил. Сын его, слава богу, придерживается таких же воззрений в жизни и в художестве. Если бы не так было, его душа, наверное, разломилась бы надвое. Какое счастье, что он сумел дать ему возможность завершить в Европе художественное образование! Какое счастье, что русские позволили сыну поехать во Францию, хоть и на короткое время, но с большою пользой употребленное. И в Италии он поучился, и в Дрездене. В восемнадцатый век невозможно прожить дилетантом. Сам он вытерпел и пинки, и унижения за то, что был самоучкой в архитектуре. Леблон, царство ему небесное, всю кровь ему испортил своими шпильками постоянными – выставлял самозванцем, наглецом, неучем. А от этого происходили обиды и притеснения. Коли б не наветы, так он до сих пор имел выгодные контракты, а не делал работы за свой кошт. Только плохо вы, господа, знаете Растрелли! Вам нужны дворцы и статуи в этих льдах и сугробах, в сырых промозглых туманах. Прекрасно. Мы уже и духом, и нравом стали русскими, и мы давно усвоили самые широкие понятия о том, как следует обходиться с людьми сильными, влиятельными. Бескорыстие служит нам помощью. Черт знает каким манером мы выжили в России! И ведь с честью выжили! Вот только б знать, каково будет при новом монархе. Итак, пред вами граф де Растрелли. Взгляните на меня внимательней, не бойтесь, не бойтесь. Потрогайте мои руки, видите, сколько застарелых мозолей! Им почти столько же лет, сколько и мне. Да! Да! Позабудьте на минуту, что перед вами граф… Простой мастеровой. Видите эту грубую голову, этот мясистый нос, короткоперстные лапы, задубелые пальцы… Поработайте с наше! И у вас станет такое же, словно рубленное топором лицо, крестьянские складки на лбу, грубая кожа. А почему у меня такие бешеные навыкате глаза? Потому что редко в России оценивают по достоинству и труду и еще реже по заслугам платят. Бартоломео Карло Растрелли, граф и Флоренский кавалер. Но он сохранил в себе гордость и лучшие стремления. Много ли таких найдется? То-то что немного…

А мой Франческо, моя гордость! Ему сам Доменико Трезини первым руку подает. Вот это мастер, славный русский зодчий. Трезини выстроил в России Петровские ворота и Летний дворец, Петропавловский собор и здание Двенадцати коллегий. Такого архитектора любой король на руках носить станет! А он мыкается. Как с ним здесь поступ-лено? Будто он никому не нужен… Когда его приглашали на один год – сулили райские кущи. За совершенное искусство ему платили по двадцать червонцев золотых на всяк месяц и заботливо указывали, что ежели российский воздух зело жесток и неподходящ здравию его, то ему вольно ехать, куда он похочет, и с собою взять, что он здесь наживет. Нажил же он здесь много чего! Не больно-то повезло и другому Трезини – Петру. Донесли на него, что, пользуясь отсутствием жены, он держит в доме своем любовницу и даже имеет от нее ребенка. Кому какое до этого дело! Знали, что была у него молодая девушка, датчанка, по имени Шарлотта Харбург. Жила она вместе со своей малолетней сестрой. Так вот их постановлено было арестовать, поместить под надзор. Девушка успела скрыться, а Трезини гневно заявил, что ее ни за что не отдаст, потому что она кормит своего ребенка, который может умереть без матери. На первый раз отбился. Когда пришли брать во второй раз, Трезини оказал вооруженное сопротивление. За это его арестовали, лишили шпаги. Он был, правда, вскоре освобожден. А за бедной девушкой надолго закрылись тюремные двери. Долго шло следствие, вопросы, допросы – и наконец постановлено отправить Шарлотту, ее сестру и ребенка в Нарву. А там при первом случае указано посадить их на какое-нибудь иностранное судно и выслать ко всем чертям – за границу. Но сделать это оказалось непросто, так как сумма, отпущенная на оплату места на корабле, была крайне мала. Ни один капитан не хотел брать на борт столь бедных пассажирок. Полтора года маялись несчастные в Нарве. Наконец уговорили какого-то шкипера взять их за малую плату. Но переезд их закончился трагически: небольшое судно не выдержало осенних бурь. Не доходя до порта назначения, оно затонуло в море. К Трезини прислали требование – уплатить деньги, заплаченные за отправку погибшей Шарлотты. Это переполнило чашу терпения Трезини. Он подал прошение об увольнении. Просьбу его уважили, и он навсегда покинул Россию…

Вместо одного года Трезини прожил в России чуть ли не тридцать лет. Ну, а за своего Франческо Растрелли спокоен. И гордится им, не как отец за сына, а как мастер за ученика. Да что там! – как мастер за мастера. Еще семь лет назад Франческо сделал для дома барона Шафирова лепной плафон – все диву дались. Даже при тогдашней скудной плате за художественную работу Франческо против условленного добавили денег. Семьсот пятьдесят рублев получил. Это Трезини настоял – спасибо ему. Все еще помнили, что сам Петр Первый благоволил к нему и неоднократно доказывал это на деле. Но самые высокие заслуги почему-то быстро забываются на Руси. Уважение рассеивается, может, оттого, что воздух сыроват в сих местах и жесток и на память воздействует вредно… А ведь Трезини прежде поручались дела, и не относящиеся непосредственно к архитектуре. Его ценили и как великого знатока искусства. К нему посылали и отменного мастера живописных дел Андрея Матвеева для "апробования" мастерства в живописи. И других живописцев тоже.

Да, трудолюбив, многоопытен и мастеровит был Трезини, а такой же бедняга, как и Леблон.

Ах, Леблон, Леблон! Скоро уже, видать, они встретятся в мире ином, но чур! – пусть хоть там сойдутся с миром. Слово графа Растрелли, что на все нападки, если они вновь последуют, на все твои язвительности он будет молчать. Как рыба будет нем. Вот его рука. Они станут говорить об искусстве, а житейское – в сторону, в сторону! Оба они верят в господа бога, в свои руки и художество! А во что еще верить? Во что? Кто мне скажет?!

Растрелли-старший себе всю жизнь твердит слова из послания апостола Иакова: вера без дел мертва есть. Вот и поговорят они о делах, которые дают отраду. Сколько довелось Растрелли повидать на своем веку людей, коих заботит одна цель – как можно лучше справить свои грубые житейские потребы. Они никого не видят вокруг. Какая слепота, какая дурость ума…

А Растрелли – люди такого рода, что никогда не могли набить себе пузо, если рядом был голодный. Последней копейкой готовы были поделиться. Растрелли всегда поступали по веленью сердца, не считаясь ни с чем.

Глава седьмая

Воспоминания отца

от, кому доводилось ночевать в чужом, незнакомом месте, хорошо знает, что это такое, – пусто, неуютно, одиноко. В России большая часть приезжих иноземцев сильно тяготилась переменой своей судьбы – они печалились, им в голову лезли страшные мысли. Многие безобразия местной жизни для них были неразрешимой загадкой. Они жили с тяжелым сердцем, а досада, как известно, разрушает телесный состав весьма успешно и скоро.

Что до меня – ничего подобного я не испытывал. Занимался своим делом – от темна до темна. Про меня иные говорили: этот Растрелли – продувная бестия, ему все нипочем, он ничего не видит вокруг, никого не любит, кроме самого себя… Такой бабьей трепни и пустобайства я вдоволь наслушался. А знал свое: попал наконец туда, где можно осуществить желанное, давние мечты. Кто не может себе этого позволить, тот плохой художник. Россия стала для меня родным домом. Я гордился участью сына. Он всех поражал быстрыми успехами. Мы стали своими в среде мастеров и очень скоро привыкли к новому образу жизни. О другой судьбе и не помышляли.

В Париже нам вдалбливали: Россия – страна грубая, варварская, полудикая. Там чуть что – свистят плети, рвут ноздри, урезают языки. Говорили, что за малейшую провинность могут подвергнуть экзекуции, упечь безо всякого суда в темницу. Я вспоминаю тогдашние свои чувства: когда слышал все это, становилось не по себе. За себя страха не было, а за сына… По указу Петра Первого мы были причислены на первых же порах к первостатейным гражданам государства как люди благопотребные к делам художества. По видимости, сие служило гарантией от всяких разбойных непотребств, хотя необузданный российский произвол никогда ни с чем не считался. Об этом мы тоже знали. Само собой: поехав, мы с сыном шли на определенный риск. Знание давало подмогу в том хотя б, что врасплох нас застать суду неправому не пришлось бы. А кто из нас, живых, не рискует? Ведь если задуматься, то получится, что вся наша жизнь состоит из мелочного, копеечного риска.

Вот к чему мы никак не могли привыкнуть – так это к угрюмости и мраку погоды, ледяному ветру и ненастью, сырым сумеркам и вьюгам. Мы были южане, привыкли к теплу, солнцу – каждый день, звездному небу – каждую ночь. А Петербург был серый, мрачный, холодный. Вновь обретенное нами отечество ни теплом, ни солнечным светом не баловало – приходилось пожарче топить печи, чтобы хоть дровяным жаром возместить свет.

Помню, я как-то сказал сыну, что архитектура очень нуждается в хорошем освещении, а тут в России его мало и будет трудно вписать любую постройку в местность так, чтобы она в ней не пропала. А сын ответил, что как раз ему и нравится такая среда: ей нужно больше скульптурности, больше живописности, нужно точнее распределять крупные объемы – и тогда сама собой решится задача освещенности.

– Я буду делать яркое на неярком, вот увидишь, отец, это будет получаться, – сказал мне тогда Франческо. – Я понимаю, папа, освещенность – дело важнейшее. Но мне нужна еще и просветленность, озаренность…

Помню свое гордое удовольствие тем, что сын мой трезво и ясно мыслит и, даст бог, на удивленье всем покажет свои таланты именно в России. Думаю я о сыне, и душа моя переполняется странной возвышенностью.

Мы с сыном упивались работой, хотя и предписывалось жалованья Растреллию больше не давать. Пусть, мол, работает как хочет – по договорам, поштучно от рук своего художества. Ну что ж, подумал я, пинки ваши стерпим. Коли самому государю угодно так – мы артачиться пока не будем, он нужен нам больше, чем мы ему. И судьба наша целиком в его руках. На то он и Петр Великий. А мы – люди маленькие, всего лишь художники.

А держался потому я уверенно, что знал: найти другого скульптора, который бы столько понимал и умел, сколько я, не так-то просто. Деваться им некуда, поневоле будут просить у меня сделать то одно, то другое, голова и расчет у меня есть. Так оно и вышло. Нюх, чутье у меня на сей счет – что надо, могу даже похвастать: у меня выдающийся нюх, уменье предвидеть, хотя в этой державе от неприятностей никто не застрахован, любому дереву ветки подрезают, и живешь так, словно на шаткой лестнице стоишь… Славяне не слишком любят тех, кто живет как у Христа за пазухой, к таким у них много презренья и ненависти, даже гораздо более, нежели ревности. Им больше по душе юродивые. Уменье досадовать на чужую удачу очень развито в русских. Нет у тебя здоровья, а у другого есть – плохо, они чужим здоровьем будут болеть; нет у тебя счастья, а у другого есть – тоже негоже, лучше б он горючими слезами залился, а то, видишь ли, возрадовался сдуру; нет у тебя славы или денег, а у другого их – полным-полно, куры не клюют – так это уже никуда, ни в какие ворота не лезет! Страсть у них – всем и всему перезавидовать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю