355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Бердников » История всемирной литературы Т.3 » Текст книги (страница 43)
История всемирной литературы Т.3
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:29

Текст книги "История всемирной литературы Т.3"


Автор книги: Георгий Бердников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 109 страниц)

Центральной, узловой проблеме соотношения между верой и знаниями Монтень больше всего места уделил в своей «Апологии Раймунда Себундского» (кн. II, гл. 12). Пытаясь создать впечатление, что стремится защитить религиозную ортодоксию, он, искусно маскируя свои намерения, преследует на самом деле совсем иные, в корне противоположные цели. Развертывая цепь доказательств, призванных подтвердить невозможность рационалистическим способом обосновать истинность религиозных догматов, Монтень, по существу, противопоставляет веру научному знанию. Тем самым, освобождая, в свою очередь, разум от подчинения вере, автор «Опытов» ставит его на службу земным, посюсторонним интересам и устремлениям людей.

Монтень открыто не восстает против религиозных верований. Однако его примирение с официальной государственной религией, призывы сохранять верность католической церкви диктуются соображениями политического порядка: мечтой о прекращении междоусобиц, стремлением к миру и укреплению единства страны. По существу же его убеждения вольнодумны, и никакие оговорки, никакие декларативные заявления о лояльном отношении к церковным властям не могут ввести в заблуждение. Монтень с иронией отзывается о вере в потустороннюю жизнь, отрицает бессмертие души Предвосхищая Вольтера, он показывает при помощи многочисленных примеров, какую отрицательную роль играла и продолжает играть церковь в жизни народов: она разжигает фанатизм, натравливает людей друг против друга, освящает политическую несправедливость. У Монтеня можно найти попытки наметить чисто историческое объяснение возникновения религии. Вместо того чтобы возводить религиозные верования к божественному откровению,

создатель «Опытов» ищет их истоки в побуждениях людей, в мотивах земного порядка.

Мировоззрение Монтеня насыщено материалистическими тенденциями. Писатель подчеркивает зависимость человеческого духа от состояния тела. Распад телесной оболочки влечет за собой и уничтожение духовной субстанции. По словам Монтеня, «мы состоим из двух основных частей, разделение которых и есть смерть и разрушение нашего существа» (кн. II, гл. 12). Человек – частица природы. Монтень сближает человека с «нашими братьями животными»: строение их тела сходно, и животные обладают зачатками разума (как впоследствии материалисты XVII в., а во многом и XVIII, Монтень приписывает животным способность абстрактно мыслить). Преклоняясь перед «нашей матерью-природой», он склонен пантеистически обожествлять ее. Бог и природа выступают у него не раз в качестве синонимов.

Этические воззрения Монтеня также овеяны светским духом. Они противостоят религиозной морали, основанной на идее потустороннего возмездия. Согласно Монтеню, нравственные качества человека находятся вне зависимости от его религиозных убеждений. Этические идеалы Монтеня, как уже отмечалось, претерпевают определенную эволюцию. Первоначально основными носителями добродетели у Монтеня выступают разум и воля, призванные руководить человеком, помогать ему побеждать страх и другие слабости. Вместе с тем уже в ранних разделах «Опытов» этические представления Монтеня, при всей своей близости стоицизму, оказываются чуждыми христианским заветам аскетизма. С годами эпикурейские настроения начинают доминировать в «Опытах». Мыслитель проникается все большим доверием к «естественной» природе человека. Он видит в ней некую мудрую, добрую наставницу людей. Человек должен не чинить над ней насилие, а считаться с ее побуждениями, подвергая их, однако, контролю разума, направляя их при помощи последнего в русло уравновешенной умеренности. Цель жизни – стремление к счастью, наслаждению. Последнее предполагает гармоничное соответствие между удовлетворением духовных и физических запросов человека. Основная предпосылка счастья – это удовлетворение, испытываемое индивидуумом, который оказывается способным реализовать внутренние возможности. Этический идеал Монтеня индивидуалистичен. Отдельная человеческая личность, с ее духовными устремлениями, ее представлениями о благе, о справедливости, выступает у Монтеня критерием этических ценностей. Однако гуманистический индивидуализм Монтеня очень далек от буржуазного индивидуализма Нового времени. Он лишен оттенка эгоистичности и корыстолюбия. Жажда счастья, движущая индивидуумом, не противостоит у философа интересам других людей. Личное у него не переросло в частное, не обособилось от начала общественного и гражданского и не вступила с последним в конфликт.

Тесно связаны с традициями гуманистической мысли и педагогические воззрения Монтеня (особенно полно изложенные в I книге «Опытов», в главе 26-й – «О воспитании детей»). Развивая их, Монтень выступает в значительной мере в качестве преемника Рабле. Как и автор романов о Гаргантюа и Пантагрюэле, Монтень ставит своей задачей сокрушить схоластические методы воспитания, не оставляя в своей педагогической программе места религиозному фактору. Он враждебен воспитанию чисто книжного типа, обрекающему ученика на сугубо пассивную роль. Он ратует за воспитание, использующее опыт, живые примеры, развивающее у ребенка инициативу и находчивость. Цель, преследуемая Монтенем, – это всестороннее развитие личности, формирование людей здоровых духом и телом, обладающих высокими интеллектуальными запросами и вместе с тем естественных, скромных, нравственно порядочных.

В общественных взглядах Монтеня отразились умонастроения, возобладавшие в ходе религиозных войн в наиболее передовых кругах французского дворянства и буржуазии второй половины XVI в. Монтень – очевидец опустошительных гражданских междоусобиц – озабочен прежде всего сохранением независимости и укреплением единства страны. Лучшим путем, способным в данных исторических обстоятельствах привести к достижению этих целей, является, согласно его убеждению, отход от «новшеств», сохранение верности традиционным общественным институтам. Такая точка зрения, однако, не означает, что Монтень будто бы был консерватором. Автор «Опытов» вполне допускает возможность существования ситуаций, когда изменения в общественном укладе могут оказаться полезными. Он не противник «новшеств» как таковых. Но у него не вызывает никаких сомнений, что «новшества», за утверждение которых боролся гугенотский лагерь и за которые ратовали поборники сепаратистских тенденций, не могут принести Франции благополучия. В этих условиях общественной силой, способной положить конец религиозным войнам, он считает абсолютную монархию. Руководствуясь аналогичными соображениями, он приходит к выводу, что государственной религией должно оставаться католичество, ибо его придерживается большая часть населения Франции.

Вместе с тем, когда речь заходит не о политических вопросах сегодняшнего дня, а о принципиальной постановке социальных проблем, в общественных воззрениях Монтеня проявляются и значительно более демократические по своему духу тенденции. Писатель последовательно отстаивает мысль о врожденном равенстве людей. Он уделяет много места доказательствам того, что людей следует оценивать только в зависимости от их личных достоинств и заслуг перед обществом. Сословная спесь вызывает у Монтеня решительное порицание. Он критиковал и социальные язвы, которые несло с собой развитие буржуазных отношений. В этом плане примечательны главы «О каннибалах» (кн. I, гл. 31) и «Об экипажах» (кн. III, гл. 6), в которых дана характеристика народов, населяющих недавно открытый европейцами Новый Свет. Воспроизводя беседы с туземцами, попавшими во Францию и встреченными им однажды в Руане, создатель «Опытов» привлекает внимание к противоречиям, раздирающим общество. Он заставляет жителей Нового Света осуждать общественное устройство, при котором на одном полюсе сосредоточены богатство и роскошь, а на другом – лишения и нищета. В главе «Об экипажах» Монтень разоблачает те неимоверные жестокости и преступления, которые европейские колонизаторы совершали на Американском континенте. Описывая образ жизни индейских племен, объясняя чистоту их нравов тем, что они не знают денег, разделения имущества и собственности, что им неведомы государственная власть и взаимное подчинение, Монтень развивал концепцию «естественного состояния», во многом предвосхищавшую идейные устремления, нашедшие в век Просвещения свое воплощение у Руссо в его произведении «Об основании и причинах неравенства среди людей».

Что же касается современного ему французского общества, то, по убеждению Монтеня, черты близости к природе и ее «естественным законам», столь высоко им ценимым, можно найти лишь у простых людей, представителей народа, у крестьян и ремесленников: Монтень неоднократно на страницах «Опытов» выражает свою симпатию простым труженикам. «Обратим взор свой к земле, – заявляет Монтень, – на бедных людей, постоянно склоненных над своей работой, не ведающих ни Аристотеля, ни Катона [...] вот откуда сама природа каждодневно черпает примеры твердости и терпимости, более чистые и более четкие, чем те, которые мы так любознательно изучаем в школе» (кн. III, гл. 12). По мнению Монтеня, именно в судьбе людей-тружеников следует искать примеры жизненной мудрости и образцы добродетели, прекрасной своей непритязательной естественностью и отсутствием рисовки.

Родственные по духу тенденции пронизывают и эстетические суждения Монтеня, нередко встречающиеся в «Опытах». В этой связи необходимо выделить три момента. Это прежде всего борьба Монтеня с вычурностью, изощренностью, осуждение условности и напыщенности петраркистской поэзии (кн. II, гл. 10), а также его отрицательное отношение к росткам прециозности во французской литературе (эстетические высказывания Монтеня еще раз показывают, насколько произвольны попытки ряда западных ученых объявлять Монтеня одним из самых ярких, типичных представителей литературы барокко). Сам Монтень отстаивал суровую простоту слога, в котором форма не является самоцелью. Образец такого рода слога, выразительного и преисполненного внутренней силы, Монтень находит в речи людей из народа. Он отмечает также: «Речь, которую я люблю, это бесхитростная, простая речь, такая же на бумаге, как на устах; речь сочная и острая, краткая и сжатая, не столько тонкая и приглаженная, сколько мощная и суровая [...] скорее трудная, чем скучная; свободная от всякой напыщенности, непринужденная, нескладная, смелая [...] она не должна быть ни речью педанта, ни речью сутяги, но скорее солдатской речью» (кн. I, гл. 26).

Весьма примечательна далее та исключительно высокая оценка, которую Монтень дает народной поэзии. «Народная и чисто природная поэзия, – пишет он, – отличается непосредственной свежестью и изяществом, которые уподобляют ее основным красотам поэзии, достигшей совершенства благодаря искусству, как свидетельствуют об этом гасконские вилланели и песни народов, не ведающих никаких наук и даже не знающих письменности» (кн. I, гл. 54). Наконец, любопытно и то сопоставление между началами комическим и трагическим, которое не раз возникает в «Опытах». Монтень отдает при этом предпочтение комической стихии, считая ее более близкой своему мироощущению, выдвигающему в качестве идеала внутреннюю уравновешенность и спокойствие духа.

Неповторимо своеобразен стиль, которым написаны «Опыты». Монтень не любил придерживаться заранее установленного и твердого плана. Он предпочитал свободно отдаваться течению мысли, тяготел к вольной, лишенной какого-либо оттенка рассудочности композиции. Его привлекала не безупречная отшлифованность периодов, а естественное выражение мысли в извивах гибкой, разнообразной по своей интонационной и ритмической структуре фразы. В стиле Монтеня отражено стремление к раскованности и духовной свободе личности, которое было характерно для мыслителя. Примечательно лексическое богатство языка «Опытов», близкого по духу оборотам повседневной речи, впитавшего в себя народные пословицы, точного, конкретного и образного.

«Опыты» оказали мощное воздействие на дальнейшее развитие философской мысли. По пути, начертанному Монтенем, пошел Ф. Бэкон. Последователями Монтеня были французские вольнодумцы XVII в., их деятельность служит, в свою очередь, промежуточным звеном, которое связывает создателя «Опытов» и французских просветителей XVIII столетия, воспринявших многие из идей философа эпохи Возрождения.

Вместе с тем произведение Монтеня, будучи одним из наиболее ярких воплощений ренессансной мысли во Франции XVI в., наложило неизгладимый отпечаток на развитие художественной литературы как таковой. Идеи Монтеня питали творчество Шекспира и Мольера, М. Ренье и Лафонтена. «Опыты» способствовали становлению ряда новых литературных и литературно-публицистических жанров. Под воздействием «Опытов» возник не только жанр эссе, без Монтеня был бы немыслим расцвет моралистики во французской литературе XVII в. Следы влияния Монтеня можно обнаружить и в философской повести эпохи Просвещения. Заключенное в «Опытах» мастерство психологического анализа оказало воздействие на творчество представителей французского классицизма – трагедийных писателей (Корнеля, Расина) и прозаиков (Паскаля, де Лафайет).

«Опыты» Монтеня вскоре завоевали популярность и за пределами Франции, прежде всего в Англии. Произведение Монтеня было переведено на русский язык в XVIII в. Пушкин высоко ценил роль, сыгранную «Опытами» в развитии французской культуры. Герцен дал следующую проницательную оценку творческой деятельности Монтеня и ее исторического значения: «Во Франции [...] гораздо ранее Декарта образовалось особое, практически философское воззрение на вещи, не наукообразное, не имеющее произнесенной теории, не покоренное ни одному абстрактному учению, ничьему авторитету, – воззрение свободное, основанное на жизни, на самомышлении и на отчете о прожитых событиях, отчасти на усвоении, на долгом, живом изучении древних писателей; воззрение это стало просто и прямо смотреть на жизнь, из нее брало материалы и совет; оно казалось поверхностным, потому что оно ясно, человечно и светло [...] Воззрение Монтеня имело огромное влияние; впоследствии оно развилось в Вольтера и энциклопедистов».

АГРИППА Д’ОБИНЬЕ И ГУГЕНОТСКАЯ ПОЭЗИЯ XVI в.

Поэзия гугенотов занимает особое место в литературе французского Возрождения. Католическую литературу XVI столетия вряд ли можно выделить как особое течение в искусстве: либо она носит сугубо «прикладной» характер, выполняя узкоцерковные функции, либо принадлежность того или иного поэта к католической вере не является определяющим моментом в его творческой биографии, а потому и остается во многом внелитературным критерием его поэзии (как это было в творчестве Ронсара, Дю Белле, Белло и др.).

Гугенотская литература – понятие более широкое, включающее, конечно, чисто прагматические по своим функциям произведения, подобно «Наставлению в христианской вере» Кальвина или прозе Теодора де Беза, но представляющее и определенную линию в развитии словесного искусства Возрождения. Поэзия гугенотов обладает и своим кругом проблем, и своей специфической поэтикой.

Поэты-гугеноты не были объединены в определенную литературную школу, подобно поэтам Плеяды, однако поэзии гугенотов присуще ясно ощутимое единство тем, образов, стиля, общего тона. Это единство связано с самим существом религиозной доктрины кальвинизма, с особым мироощущением гугенота. Это мироощущение трагично, контрастно, оно заключает в себе невозможность гармонического состояния. Гугенот – и грешник (пред лицом бога), и праведник (как исповедующий истинную веру); он одинок в общении с богом (ибо исповедь, исповедь без посредника – основная форма гугенотского культа) и сопричастен общим проповедническим задачам своих сторонников, защищающих веру пред лицом инакомыслящих; он пассивен, так как согласно кальвинизму земной порядок вещей и судьба человека предопределены, а страдания и мученичество – знак избранности и подтверждение истинности гугенотской веры, и вместе с тем для него гонения и преследования – стимул к активному противостоянию виновникам жестокостей, т. е. к конфликту с предопределением.

Дисгармония внутреннего мира гугенота ясно выразилась в противоположном общему духу Возрождения восприятии возможностей человеческого разума. В кальвинизме нет компромиссного разделения сфер разума и веры. Для кальвинистов разум человеческий – безусловная помеха во внутреннем безраздельном общении с богом, а потому стремление человека к знанию, к постижению окружающего мира вступает в противоречие с верой, благодатью. Кальвинистская идея о ничтожестве человека, о греховности его природы в принципе противостояла общему гуманистическому пафосу Возрождения, его культу разума и человеческих деяний. «Сверхъестественная ценность всех тех достоинств, которыми восхищаются у великих людей истории, – ничто», – писал Кальвин во французском издании своего «Наставления...», а появление в 1550 г. его памфлета «О соблазнах», в котором в разряд греховных попадают все гуманистические ценности, со всею очевидностью означало, что духовная ориентация деятелей Реформации открыто вступила в противоречие с гуманизмом Возрождения. Это расхождение догматов кальвинизма и ренессансного героического индивидуализма ясно осознавали и сами гугенотские писатели. Вот почему в их творчестве столь настойчив мотив разлада между человеческими устремлениями и божественной волей. Наиболее определенно это внутреннее состояние выражено в сонете «Я бегу...» Симона Гулара (1548—1628), завершающемся такими строками: «Любя себя, я Бога не люблю, а потому себя смертельно ненавижу (Мудрый без мудрости божественной, я – заблуждений раб). О Господи, приди ко мне и сей разлад разрушь!»

Эта исходная дисгармоничность, заключенная в мироощущении гугенота, во многом объясняет то, что именно в гугенотской поэзии наиболее резко отразились кризисные моменты позднего Возрождения, горечь утраты тех идеалов, которые столь полно и возвышенно были запечатлены в ранних произведениях Плеяды. Вот почему, несмотря на то, что все крупнейшие поэты-гугеноты испытали воздействие поэтики и практики этой школы, осознание противоречий гуманистических идеалов и исторической реальности человеческого существования предстало в гугенотской поэзии в столь драматически сгущенном виде. Кроме того, этот резкий трагизм мироощущения имел и глубокие основания в самой жизненной ситуации, в которой пребывали писатели – ревностные защитники веры гонимых: Агриппа д’Обинье, с тринадцати лет сражавшийся в армии Генриха Наваррского, Жак Констанс, участвовавший во всех битвах с Лигой и Генрихом III, Жан де Спонд, прошедший тюрьмы лигистов, и многие другие поэты-гугеноты (Гаррос, Гальяр) – все они впрямую столкнулись с кровавой историей своего столетия, непосредственно ощутив несоединимость высоких помыслов и уготованной им историей реальной судьбы. Жизнь всех поэтов-гугенотов неотделима от событий истории, и потому конкретная история столь властно вторгается в их поэзию, захватывая даже такие жанры, как переводы текстов Священного писания.

Начиная с Маро, и католические, и гугенотские поэты неоднократно обращались к переводам псалмов. При этом, однако, переводам гугенотских поэтов – Гарроса (1570), Жана де Спонда (1588), Саломона Сертона (1585), Констанса и А. д’Обинье присуще одно общее им свойство. Гугеноты, долженствующие жестко придерживаться слова Писания, вместе с тем, переводя псалмы, гораздо свободнее в обращении с оригиналом, чем переводчики-католики. Дело здесь в сущностном различии их отношения к библейской древности. Для гугенотских поэтов библейские тексты – живая, активная традиция, та духовная реальность, в которой временная дистанция между переводимым текстом и действительностью стирается настолько, что они не почитают кощунством придавать переводу личный, злободневно-конкретный оттенок. Так, переводы псалмов «Воздайте Господу сыны божий...» (28) и «Из глубины взываю...» (129) дают возможность Констансу ввести описания несчастий, постигших гугенотский запад Франции, призывы к умиротворению, моления о спасении его единомышленников. 136-й псалом – «На реках Вавилона» – становится под пером Саломона Сертона (1550—1614) политической поэмой о гражданских распрях, обличением виновников трагедии, несущей народу Франции разорение и гибель.

Парафразы псалмов становятся одним из ведущих жанров лирической поэзии гугенотов. Наилучшим образцом могут служить «Христианские размышления по поводу восьми псалмов Давида» (изд. 1581) Теодора де Беза (подробнее см. гл. «Литературы Швейцарии»), где историческая и социальная реальность становится основной лирической темой, или цикл переложений псалмов «Размышления по поводу псалмов» А. д’Обинье, содержавших философские размышления поэта о трагической судьбе его современников.

Поэзия гугенотов, по крайней мере внешне, не находилась в конфликте с традицией Плеяды. Хотя ее в основном питали сюжеты, стиль и сам дух Библии, библейская древность обычно в ней соседствовала с привычными образами греко-римской античности. Общим с Плеядой у гугенотов был и воодушевляющий их пафос создания подлинно национальной поэзии, выбор тем и жанров. Однако при всем этом некоторые существенные принципы поэтики Плеяды претерпели в гугенотской поэзии значительную трансформацию.

Достаточно явственно это обнаруживается, например, в поэзии Жака Констанса (1547—1621). Уроженец Гаскони, приближенный Генриха Наваррского, он прошел все этапы религиозных войн, а после обращения Генриха Наваррского в католичество следует за новым королем ко двору. Первые лирические опыты Констанса, объединенные в сборник «Постоянная любовь»[4]4
  Название цикла построено на совпадении гасконского произношения имени автора (Constans) и слова «constance» – постоянство, которое почиталось гугенотами высшей добродетелью. Ронсар намеренно вводит в одно из стихотворений к Марии (в поздней редакции 1584 г.) слова «Мне нравится непостоянство», содержащие оппозицию гугенотской концепции человека, основанной на неизменности человеческой личности.


[Закрыть]
(1567), были заметным явлением в гугенотской поэзии. Сборник состоит из 37 стихотворений, 27 из которых – сонеты, лишь внешне напоминающие любовные сонеты Плеяды.

Прежде всего поражает в сборнике название внутреннего цикла, состоящего из девятнадцати сонетов – «Сонеты смертей, мучений и слез». Оно как бы заранее определяет общий трагический и гражданский пафос любовной лирики не только самого Констанса, но и всех гугенотских поэтов. По сути дела, в этом цикле любовные сонеты становятся трагической песней гонимого гугенота. Констанс вводит в них образы, навеянные событиями религиозных войн: любовное страдание уподобляется пыткам, на которые обрекали гугенотов, разлука – темнице, где томится страдающий узник, и т. д. Доминирующая у Констанса лексика – кровь, смерть, пытка, казнь, бегство, муки и т. п., – имеющая отнюдь не символический смысл, как это было привычно для любовных сонетов, придает стихам Констанса причудливый и мрачный оттенок. Мрачность, трагичность поэзии Констанса отражаются и в особом восприятии им природы. В «Постоянной любви» нет умиротворенных, гармоничных описаний; картины бурь, вихрей, рушащихся деревьев и скал, выходящих из берегов рек составляют пейзажный фон сборника. Гугенотам была чужда идея незыблемости, вечности окружающего мира, присущая многим гуманистам Возрождения. Их мироощущение проникнуто духом «Апокалипсиса». Столь же апокалиптична природа и лирическое мировосприятие у Констанса.

Светлым и ясным картинам природы почти нет места в его поэтическом мире. Для поэта-гугенота сама реальность – лишь временное пристанище человека. Вот почему гугенотская поэзия как бы изначально тяготеет к образам и стилю, подчеркивающим призрачность и неустойчивость явлений бытия, антитетичности, гипертрофии метафоричности, причудливому смешению реального и ирреального, столкновению разных стилевых потоков в границах одного произведения, к эмфатической интонации – словом, к тем поэтическим формам, которые станут определяющими для литературы барокко. Чрезвычайно характерна в этом отношении и поэзия Жана де Спонда (1557—1595), где тема жизни человека как призрачного и мучительного существования (тема, появлявшаяся уже, хотя и не столь резко и определенно, в «Диалогах» Жака Таюро и его стихах 1555 г., в цикле «Сон», 1558, Жоашена Дю Белле, в любовной лирике Этьена Жоделя) становится центральной и определяющей всю поэтическую структуру его произведений. Его «Стансы Тайной вечери» и «Сонеты Смерти», изданные лишь в 1597 г., проникнуты ощущением тщетности поиска устойчивости и душевной гармонии. Барочные эмблематические образы изменчивости, текучести, неустойчивости становятся у Спонда способом передачи напряженности, дисгармоничности внутреннего мира человека, глобальности и универсальности трагизма лирического «я». В одном из его сонетов этот трагический диссонанс мира и человека достигает наивысшего напряжения:

Все вздыбливается против меня, идет на приступ, искушает,

И мир, и плоть, и мятежный Ангел,

Чья беспредельность, чья мощь, чья прелесть ложная

Меня, о господи, ввергают в бездну, меня колеблют, обольщая.

Поэзию Спонда отличает подлинность трагической эмоции, глубина философского осознания и художественного выражения трагедии земного удела человека. Его образы редко становятся формальным поводом для изощренной игры словами, изысканной декоративности, как это было присуще маньеристической поэзии XVI столетия.

Расцвет гугенотской поэзии совпадает с тем периодом позднего Возрождения, когда во французской литературе резко означились во многом противостоящие, а иногда и причудливо сочетающиеся в границах творчества одного писателя стилевые течения, будь то классицистические «Сонеты к Елене» Ронсара или изысканный маньеризм Депорта, поэтов «Зеленого салона» Катерины де Рец и салона маркизы де Вильруа, являвшихся своего рода прообразом прециозной поэзии XVII в. Поэзия гугенотов в целом более однородна в своей поэтике и стиле. Она восходит и по-своему реализует те гражданские идеи поэзии и прежде всего то представление о высоком назначении поэта, которое утверждалось в манифестах Плеяды, в политической и философской лирике Ронсара. Поэт-пророк, поэт-наставник своих сограждан, уберегающий их от заблуждений и открывающий им тайны природы и мироздания, – эта концепция поэтического творчества более всего одушевляла поэтов-гугенотов Саллюста Дю Бартаса и Агриппу д’Обинье. Не случайно, что именно этим поэтам суждено было выполнить завет, который оставил Дю Белле в «Защите» и который столь неудачно пытался осуществить в своей «Франсиаде» Ронсар, – дать французской поэзии эпическую поэму.

Еще в 1551—1552 гг. Теодор де Без (см. гл. «Литературы Швейцарии») в предисловии к драме «Жертвоприношение Авраама» писал о том, что в поэзии должны зазвучать возвышенные сюжеты, почерпнутые из Библии и возвеличенные пламенной верой гугенота. «Неделя, или Сотворение мира» Дю Бартаса (1544—1590) в полной мере осуществила это намерение.

Преддверьем к ней явились первые эпические поэмы Дю Бартаса – «Триумф веры» (1572), «Юдифь» (1573) – произведения малоудачные и не оставившие заметного следа во французской поэзии; «Неделя...», появившаяся в 1579 г., сразу же завоевала признание, правда не столько во Франции, сколько за ее пределами. Поэма была переведена в Германии, Англии, а затем в Италии и Испании.

Сюжетом «Недели...» послужила Книга Бытия. Первая часть, или «Первая Неделя», разделена на семь глав – семь дней и повествует о сотворении мира, причем в последовательности и деталях описания она обнаруживает как влияние толкований Книги Бытия отцами церкви («Шестоднев» Василия Кесарийского, переложение Амвросия Медиоланского и др.), так и значительное количество реминисценций из античных и современных ему авторов.

«Вторая Неделя», каждый «день» которой должен был состоять из четырех песен, осталась незавершенной. Содержание ее составлял рассказ о «детстве мира»: о пребывании Адама и Евы в Эдеме, о грехопадении и изгнании их из рая, об убийстве Каином Авеля и т. д.

На первый взгляд «Неделя...» Дю Бартаса представляется чрезвычайно громоздкой энциклопедической поэмой. Дю Бартас более, чем кто-либо из гугенотских поэтов, отдал дань доктрине «ученой поэзии». Ронсар в предисловии к «Франсиаде» настаивал на том, что истинный поэт должен быть «то Философом, то Медиком, Ботаником, Анатомом, Правоведом». Дю Бартас в полном согласии с этой ренессансно-масштабной мерой поэта и поэзии утверждал, что поэт призван расшифровать «Великую книгу Творения» и что в его поэме предстанут все явления и предметы окружающего мира, будь то человек или растения и животные, суша и воды, небо и земные недра, ход небесных светил или движение истории. Реализации этого замысла Дю Бартаса немало способствовали «Микрокосм» Мориса Сева, «Метеоры» Баифа, философские гимны Ронсара. «Неделя...» – средоточие самых разнообразных сведений, почерпнутых у ученых, философов, писателей античности и современности. Она может служить достаточно полным свидетельством научной мысли Возрождения. Однако чрезмерность оснащения поэмы научными сведениями, перечислениями явлений природы, животного и растительного мира придает ей описательность, порою ведет чуть ли не к каталогизированию научных истин. В отличие от «Микрокосма» Мориса Сева и «Гимнов» (1555—1556) Ронсара, где человек и его бытие в мире являлись организующей идеей, центром религиозно-дидактической эпопеи Дю Бартаса становится образ творящего бога. И описание стройности, сообразности и разнообразия Вселенной подчинено не возрожденческому пафосу постижения ее тайн, но эмфатическому славословию мудрости Творца, а живое, поэтическое восприятие мира, присущее ренессансным поэтам, уступает место дидактическому восторгу. Решив противопоставить паганизму Плеяды религиозную доктрину мира и человека, Дю Бартас писал, что он стремится в поэме «освободить перо свое от плоти и греха», и возносил моления о том, чтобы в речах его «ничто человеческое не проявлялось». Однако осуществлению этого ригористического стремления Дю Бартасу мешал тот самый «греховный» паганизм, от которого он отрекался.

Как острова в причудливых волнах эпического рассказа, изобилующего утомительными перечислениями и маньеристически украшенной речью, перегруженной аллитерациями, перифразами, игрой слов, напоминающей стиль «великих риториков», возникают в поэме истинно лирические строфы. Каждый день творения открывает или заключает лирическое отступление автора. Так, описание неба во «Втором дне» поэмы заканчивается строками, весьма напоминающими «Гимн небу» Ронсара; «Третий день» открывается хвалой земле – «Я славлю тебя, о земля зерноносительница». Здесь сухая дидактика уступает место лирическому восприятию красоты природы. В «Первой Неделе» можно вычленить и элегии, и рассуждения в стиле поэтов Плеяды. Поэтическое восприятие Вселенной ясно ощутимо и в замечательном вступлении к «Седьмому дню» (о котором с восхищением писал Гете), где бог, взирающий на содеянное им, уподобляется человеку, который видит земные предметы в цвете, слышит разноголосый шум природы, воспринимает запахи цветов и растений и восторженно созерцает свое творение – землю, как художник удавшуюся ему картину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю