Текст книги "Мертвые мухи зла"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
– Если эта чертовка Зоя и Авдеев – тоже вешали нам макароны, тогда я поздравляю Юровского. Он почти выявил нас всех и сыграет на дезинформации и неразберихе. Концов не сыщешь.
Вгляделся в лицо Ильюхина, в глаза.
– Если ты со... мною – мы действуем, как договорились. На разработку нового плана нет ни времени, ни людей...
– Я согласен на все. Верь, Кудляков: если придется умереть – я сделаю это не хуже тебя.
– Я все знаю, парень. Время бешеное, все смешалось, сместилось... Но любовь – она никогда не перестает... Ты не ярись и ничего не объясняй, ладно? А фраза твоя – о смерти, – понимаешь, ты повторил слова князя Болконского.
– Да? А... кто он? Из ваших?
Улыбнулся, помахал рукой:
– Иди в ДОН. Торопись.
– Пойдемте в столовую... – Николай остановился на пороге и посмотрел на дочерей. Они молчали, Ильюхин вдруг подумал, что дело – табак, потому что выглядят эти четыре девушки, словно покойницы в гробах: белые, глаз не видно, губы исчезли. И она, она... И рта не откроешь, хотя... Зачем теперь слова?
Вошли в столовую, царь тщательно притворил за собою дверь и еще одну в коридор, а потом и ту, через которую ходил на кухню. Подошел к зеркалу у камина, поправил усы.
– Я внимательно слушаю...
Ильюхин завел руки за спину и оперся о стол. Было такое ощущение, что пол более не держит, в голове гудело.
– Николай Александрович... – начал мучительно, слова ворочались во рту, словно булыжники. – Поймите правильно и будьте сдержанны... Ваш врач...
– Деревенко... – одними губами проговорил Николай.
– Он.
– Я догадывался... Ему приказали...
– Да.
– Я знал... И не только потому, что вы... помогли понять. Я сам все понял. Эти письма – провокация.
– Да. Доктор – агент Юровского. Вы обязаны это знать. Но требую: дочерям и супруге – ни слова!
– Конечно, не беспокойтесь. Скажите прямо: у вас еще есть... надежда? На наше спасение?
– Почти никакой. Говорю прямо – вы человек военный.
Царь сжал виски.
– Но мальчик... сын... И дочери, дочери... Это ужас.
– Мы пытаемся. Все, что сможем, – сделаем. Верьте.
– Верю. Я должен идти. Они там... догадываются. Я обязан успокоить.
– Скажите, что... наш разговор связан с... драгоценностями. Что может быть – их удастся спасти. Но это бо-оль-шой секрет...
Николай вымученно улыбнулся:
– Спасибо. Я так и скажу.
Ушел медленно, твердо ставя ступни, так ходят пьяные, когда желают обмануть домашних.
"У товарища Ленина нет детей... – подумал равнодушно. – Но если бы были – я бы от души пожелал ему побывать в шкуре его главного врага... Впрочем, глупости это. Ерунда. Нашим вождям ничего такого не грозит... А жаль".
Зоя пришла в половине двенадцатого ночи. Куталась в платок, поводила крутыми плечами, в глаза старалась не смотреть. Ильюхин собирался спать и встретил гостью не слишком приветливо. Вопросов не задавал, надо – сама расскажет. Молча поставил на стол кружку, наполнил остывшим чаем, пододвинул краюху хлеба и кусок колбасы неизвестного названия – днями получил в пайке. Но Зоя не притронулась.
– Мучаюсь я... – сказала вдруг. – Знаешь, ты здесь единственный честный человек... Пока честный.
Посмотрела в глаза, вздохнула.
– Пока. А пройдет еще немного – и ты тоже... Ладно. Я пойду.
– А зачем приходила? Черт с тобой. Одно скажи: ты не продашь нас всех?
– Всех? – растянула губы в улыбке. Губы были сухие, растрескавшиеся, без помады и оттого смотрелись гадко. – Войкова тоже? Он ведь желает цацку на память... Глупости.
– И я могу быть уверен? Бросаем в сон охрану, вводим лжесемью, Юровского зовем к телефону. Всё так?
– Так ест1... – потянулась, слабая улыбка мелькнула, или показалось Ильюхину? – Всё так, парень. И все не так. Я думаю – ты выживешь и когда-нибудь расскажешь обо всем своим детям. Здорово, правда?
– Ты рехнулась, да?
– Любить меня не станешь? Ах да... Ты другую любишь. И не знаю я – то свет или мрак, в чаще ветер поет иль петух? Ильюхин... Вот-вот совершится страшное дело. Прощай...
Ушла. На душе было мутно, в голове – пустота. О чем она? И зачем?
И вдруг показалось – понял. Она любит. Правда любит. Вот ведь странность... И хочет предупредить. О том, что гибель близка...
Оделся, помчался в ДОН. Окна были темны, у забора прохаживался наружный часовой с винтовкой на ремне; долго звонил в калитку, открыл заспанный Медведев.
– Ты? Ну, заходи... – уступил дорогу, пошел сзади.
– Юровский здесь?
– Зачем? Он дома ночует. А тебе чего надо?
– Про то тебе необязательно. Спят?
– А чего им еще? Плясать?
– Оставайся здесь и закрой двери. Ну?
– Я Яков Михалычу завтра же обо всем донесу, не сомневайся.
– Не сомневаюсь.
Притворил дверную створку, миновал гостиную, столовую и кухню, спустился в полуподвальный этаж, вышел во двор и снова вошел – в двух предпоследних комнатах жили латыши Юровского. Кем они были на самом деле не знал, но помнил: одного из них Юровский назвал "Имре". Что хотел найти здесь – вряд ли ответил бы. О чем спросить и кого – тем более. Но упрямо шел, еще не зная, что сделает в следующее мгновение.
Постучал в дверь комнаты, перед которой была лестница на первый этаж. Открыл заспанный латыш, или кем он там был...
– Вам... чего, товарищ?
Ишь... Разговаривает почти без акцента.
– Я от Якова Михайловича...
– Я помню. Я вас видел, когда Яков разговаривал здесь с Имре. В чем дело?
– События приближаются... – Откуда эти слова и зачем? Несет матроса на гребне волны. И вот-вот утопит.
– Да. Мы знаем.
– Всё помните – что и как?
– Всё.
– Повтори.
"Латыш" посмотрел с сомнением, но послушно зачастил:
– Сначала приводят кого-то, кого мы не видим, потом проводят тех, кого мы знаем, потом...
– Я знаю, что будет "потом". Спасибо. Ты – латыш?
– Нас называют так здесь, у вас. Я – венгр, Андраш Верхаш, унтер-офицер Австрийской армии, пленный, исповедую социализм. Товарищ... Лично я стрелять не стану. Женщины, мальчик... Не хорошо есть. Но я хочу антер ну1 предупредить тебя, ты мне кажешься порядочным человеком: затевается не просто убийство. Затевается страшный театр. Но сути я не знаю.
Ильюхин улыбнулся:
– Откуда так шпаришь по-нашему?
– О-о, плен... Четыре года. Я сразу начал учить язык. Я желаю тебе добра.
– А... Имре? Он кто?
– Он... Он настроен решительно. Он будет убивать. Ты вот что, матрос... Их не спасти. Пойми это. И будь разумен.
Обратный путь проделал за несколько мгновений. В столовой увидел Марию. Она стояла у стола, на ней была длинная юбка и темная шелковая кофточка. Обомлел, смутился и даже растерялся.
– Вы... Не спите еще... А... почему? – лепетал что-то мало понятное, глупое даже, проклинал себя, но нужных слов не находилось.
Улыбнулась успокоительно, показалось – дружески. Или, может быть, чуть больше? Кто их разберет, этих царских дочерей...
– Я слышала, как вы прошли... Я не спала. Я последние дни мало сплю или почти не сплю. Я читала стихи. Помните? – Голос у нее был немного севший, от простуды должно быть, но от этого он вдруг сделался таким понятным (вот ведь странность...) и близким – да-да, именно так... – "Мне страшно с тобою встречаться, Страшнее – тебя не встречать... – замолчала, подавив готовые вот-вот прорваться слезы (видел это, видел!) – Я стал... Нет – стала, стала! Всему удивляться, на всем уловила печать..." Замолчала, опустила голову.
Он не знал этих стихов. Но непостижимым чутьем и еще каким-то не поддающимся осознанию... чувством?.. наверное – да, – понял, догадался, ощутил: это написал тот же самый... Как их называют? Поэт? Вот, он. Тот же самый, что и о солнце Завета. О ее очах.
– Я... люблю тебя, – сказал, теряя голос. – Я знаю – не смею, не должен, но говорю, потому что не могу иначе. Прости меня. Прости...
Она улыбнулась. Или – нет. Не улыбка то была, а легкое, едва заметное движение губ, и показалось Ильюхину, что произнесла она всего одно короткое слово.
Да. Она сказала "да".
Когда открыл глаза – ее уже не было. И понял: свершилось. Свершилось по предначертанию. Ныне и присно и во веки веков. До последнего дыхания.
Жизнь напоминала пулеметную очередь, только медленную, очень медленную – сравнительно с трескотней "максима". Койка, чека, ДОН. Чека, койка, ДОН. И снова ДОН, чека, койка... Бессмыслица.
"Но те, кто придут после нас, – они будут счастливы... – повторил вдруг расхожее, многажды слышанное. – А кто сомневается? Они тоже будут вести отсчет от койки, работы, гулянки-пьянки. Это и есть счастье. А что еще? Театр, что ли? Или вечно злое лицо жены? Вон, мать, как посмотрит, бывало, на отца – так и пойдет пятнами или сикось-накось. Правда, батяня пил, и пил без меры, да ведь все равно... Просыпаешься – она. Засыпаешь она. Днем – опять она. Да ведь и она – точно так же. Так что же такое счастье? Полет птицы? Ладно молоть... Мы тяжелее воздуха, нам пропеллер надобен. А то еще – когда тебя понимают. А кто тебя понимает? Жена? Теща? Начальник? Товарищ по работе, который, подобно Медведеву, норовит записать и донести? Видать, у товарища Ленина счастье какое-то особенное, тайное, как порок какой..."
...И вот – газета. На стенде. "Уральский рабочий". И черные аршинные буквы: "6 июля, Москва, мятеж левых эсеров. Ответработники центрального аппарата ВЧК застрелили и подорвали гранатой германского посла графа Мирбаха. Брестский мир под угрозой срыва. Товарищ Дзержинский под арестом у матросов-анархистов".
Помчался в "Американскую". Там царила кладбищенская тишина, в кабинетах – никого, только Юровский медленно и подчеркнуто спокойно выводил что-то 86-м пером на листе бумаги. Поднял глаза, хмыкнул:
– Ты чего?
– Что там, в Москве? На самом деле?
Юровский смотрел, не мигая, и была в его тяжелом взгляде извечная тоска и скорбь.
– Мария Спиридонова решила, что наша власть – не туда. Она подняла своих приспешников. Она подняла подлый элемент в войсках. Сложно там... Было. Товарищ Феликс руководил операцией из логова зверя. Его арестовали анархисты, но он и оттуда не терял нити. Латыши встали на нашу сторону. Всё.
Странно как-то говорил Юровский. Когда упомянул Дзержинского, почудилось Ильюхину – не столько в словах даже, в интонации, скорее, ничем не прикрытая издевка. К чему бы это?
– И что?
– Всё. Внутренних врагов поубавилось. Ты готовишься?
Пробормотал что-то нечленораздельное.
– Ну вот и готовься.
Ушел, на улице вдохнул свежего летнего воздуха – стало легче. Что же это тогда было, что? А вот что: телеграмма. Кодированная. Чушь какая-то по поверхности. А суть – она и совершилась. Дзержинский попытался взять власть. Устранить Ленина. Раздавить Брестский мир. Обменять семью. А теперь что же?
А теперь будет второй этап: некто попытается Владимира Ильича шлепнуть. Дзержинский – он такой... Он не отступит. И как же быть, товарищ Ильюхин?
Ленин... Святое святых. Самый великий, человечный, добрый. Правда, портит образ непримиримая уверенность: всё, что против рабочего класса, карается смертью. И кто не с нами – тот против нас. Молва – славная. А дела? Палаческие дела... Расстрелы повсеместно. Беспощадные, страшные... Этот человек одержим. Безнадежно одержим...
Но ведь ты как бы присягнул ему?
А тогда как же... она? Они все?
И вера в солнце Завета? И... ее очи? Очи... Как их забыть...
"Ладно, – сказал себе. – Я чую. Правду. Печенкой чую, к которой всегда обращаются все наши в самых трудных случаях. Что выше любви? Она ведь внутри нас, как Бог Вселенной? Тогда Ленин со своим строчащим "максимом" ничто. А Феликс... Наши желания, стремления пока совпадают. А там посмотрим..."
Утром приехала на дрожках игуменья Спасо-Ефимьевского монастыря. Ильюхин узнал ее: пожилая, пухленькая, шаг иноходью. Та самая, с явочной Кудлякова. Вошла, перекрестилась на красный угол (давно был пуст), протянула корзину, прикрытую чистым полотенцем. Юровский приоткрыл, мотнул головой: "Возьми". Ильюхин поставил подношение на столик в углу, но не открыл, хотя и любопытно стало. Но все разрешилось тут же.
– Я надеюсь, что государь и семья получат... это?
– Они совершенно нормально питаются, – сухо отозвался Юровский. – Вы бы лучше позаботились о наших рабочих. Им это – в самый раз.
– Так я могу надеяться?
– Можете. – Повернулся, ушел, Ильюхин двинулся следом. Зашли в кабинет, Юровский уселся под рогами, Ильюхин невольно прыснул в кулак.
– Ты чего?
– Да ведь, как... олень, – расхохотался Ильюхин.
Юровский посмотрел внимательно, но не было и тени обиды в его бездонных глазах.
– Молод еще... Я, знаешь ли, верный муж и отец. Мне рога не грозят. А ты... Ты сумей выбрать, когда срок придет. Или... уже выбрал?
Теперь взгляд сделался не то ледяным, не то каменным – видел такие глаза Ильюхин у статуй, на петербургских кладбищах...
"Неужто – знает? Неужто этот кобель без яиц Медведев все же донес? А этот возьми и поверь? Нет... Не должно. Это он просто так. Испытывает..."
И не отводя взгляда, без улыбки, равнодушно-равнодушно:
– Эх, Яков Михайлович... Я так думаю, что сначала надо зверя в берлогу загнать. Или пристрелить.
– Здесь ты прав. Не обращай внимания. Я просто так...
Снял с гвоздя кобуру с маузером, надел на ремень, затянул.
– Вели все яйца, которые в корзине, незамедлительно сварить. Вели Харитонову. Мне особенно приятно будет, если яйца эти приготовит царский кухмейстер, а?
И подмигнул.
Ильюхин отправился исполнять. Харитонова нашел на кухне. Он что-то готовил в окружении княжон. Ильюхин увидел Марию и застыл. Язык присох к небу, в голове стало мутно.
– ...плохо? – донеслось, будто из подвала. Встряхнулся, словно собака, выбравшаяся из воды, заставил себя улыбнуться:
– Благодарствуйте, я здоров. Я, собственно, к Ивану Михайловичу... Не отводя глаз от лица Марии, протянул корзину с монастырским подношением. – Комендант распорядился сварить.
– Пять или десять? – с деловым видом осведомился Харитонов, но Ильюхин не ответил. Теперь – от волнения, должно быть, он засмотрелся на бородавку с длинными-длинными волосами. Она украшала правую скулу повара.
– Так сколько же сварить? – повторил Харитонов.
– Приказано – все, – равнодушно сообщил Ильюхин и вдруг услышал смех: Ольга, Татьяна и Анастасия заливались хохотом.
– Он... он – что же... их... все... все... съест? – давилась Анастасия. От смеха она стала еще меньше и еще толще – так показалось Ильюхину. Татьяна вытирала слезы и была очень некрасива, просто очень. Ольга отвернулась, ее плечи подрагивали, значит – допек их товарищ Яков.
Мария не смеялась. Она грустно смотрела на Ильюхина и вдруг подошла и взяла корзину из его рук, повернулась к Харитонову:
– Иван Михайлович, сделайте, пожалуйста, как просят...
Харитонов мелко закивал:
– Да... Да-да, ваше... Мария Николаевна. Да! Через двадцать минут всё будет готово!
В дверях Ильюхин остановился:
– Спасибо, Марья Николаевна.
...Через двадцать минут он принес сваренные вкрутую яйца в кабинет. Юровский поднял глаза:
– Возьми хлеб и соль. Выезжаем через десять минут...
Спрашивать "куда" было бессмысленно. Да и зачем?
От ДОНа отъехали в десять утра, на Вознесенском и в переулке пусто, обыватели еще спят. Пролетка покачивалась на рытвинах, Юровский умело поводил вожжами, прицокивал и понукал чалую кобылу: "Ну-ка, Зойка, телись-двигайся..."
"И эта – Зоя... – с вдруг вспыхнувшей тоской подумал Ильюхин. Никакого тебе спасения. Одни Зои..."
Ехали минут пятнадцать, потом повернули направо, к Верх-Исетскому заводу, вскоре множество невысоких труб обозначило его присутствие...
А вот и две церковки белые появились, потом – черные избы, они по всей Руси одинаковые, и Ильюхин особого внимания на них не обратил. Дальше дорога пошла полями, изящно изгибаясь среди травы и посевов, потом въехали в лес. Был он смешанный: просматривались сосны и ели, вдоль дороги росли белоствольные березы. Ветер шумел в кронах, стало вдруг спокойно, а на душе даже и ласково, вольно, словно вдруг сбросил и с плеч и с души весь скорбный груз недавнего...
И еще час или немного больше скрипела пролетка на светлой дороге, потом Юровский прицокнул, потянул вожжу, и лошадь свернула в чащу. Здесь тоже была дорога, узкая, почти незаметная, но Яков Михайлович правил уверенно и вскоре чалую остановил. Огляделся, удовлетворенно хмыкнул:
– Здесь.
Ильюхин спрыгнул, размялся:
– Что "здесь", Яков Михайлович?
Ухмыльнулся:
– Нравишься ты мне, Ильюхин... Всю дорогу – ни слова! Молодец! Хрустнул пальцами. – Дорога эта ведет к Исетскому озеру. На его краю деревня. Называется – Коптяки. Крестьяне-рыболовы испокон веку ловили и коптили рыбу. Понял? Дальше. В этих местах множество заброшенных закопушек. Шахт, если по-понятному. Всяких. Есть и по десять сажен. Вот эта... Подошел к ограде из старых кольев, Ильюхин – следом. – Видишь? Глубокая?
– Смотря для чего...
По спине пополз холодок, мгновенно превратившийся в ледяную струйку. Всё понял, догадался, точнее... Прятать будет здесь. Трупы. Трупы будет складывать. Складировать, как говаривал боцман Полищук на крейсере "Диана"...
Только – чьи? Настоящие? Подложные? Не скажет ведь...
– А ты как думаешь?
Взгляд – совсем бездонный. Глаза ушли на затылок – две черных дыры. Они наполнены льдом...
– Трупы?
– Я и говорю – ты не глуп. Да. Трупы. Больше вопросов не задавай. За это мероприятие я несу личную ответственность. И этим сказано всё. Ты мне только помогаешь. Ты согласен с таким распределением ролей?
"Нет. Не согласен. Выкуси. Но ведь не скажешь ему? Бесполезно, опасно, глупо, наконец..."
– Согласен.
– Загляни. Туда. Верующие христиане называют такие места преисподней...
Заглянул. Точно: сажен пять-шесть, самое малое. И холодом веет могильным.
Юровский подобрал твердый ком, бросил в ствол. Донесся звук, словно от удара камня в стекло.
– Там лед. Оно и к лучшему. Не испортятся... – И улыбнулся. Лучше бы он не делал этого. Ильюхину стало страшно. – Ты обойди местность, проверь, а я пока приготовлю завтрак. Или обед – какая разница? Мы, револьюционэры, не замечаем времени, потому что мы – самые счастливые люди на земле...
Отправился "проверять". Дурь... Тайга она и есть тайга.
В километре нашел озерцо, невольно подумал: "А если утопить?" Поднял голову – на другом берегу стояла Мария в светлом платье и... улыбалась.
– Ты... – крикнул, шалея. – Ты? Нет, это... Это...
– Это – туман... – внятно произнес Юровский за спиной. – Здесь болота, бывает... Мать, что ли, увидел?
– Д-да... – выдавил, вот ведь черт... Вот ведь заноза, гвоздь жареный... Надо впредь осторожнее...
– Что, выбираешь место для ихнего утопления? Опасно это... Омские, может, и дураки, но не настолько. Протянут бреднем и найдут, а? И что мы тогда доложим Ильичу? Ну и то-то... Ступай за мной, я полянку нашел из русской сказки. Посидим, поедим, мысли придут...
Полянка и впрямь была светлая, с нетронутой травой, волнами пробегал низовой ветерок и легкий, едва заметный шум, больше похожий на "ш-ш-ш..." из далекого-далекого детства – мама, когда засыпал, тихо-тихо произносила это "ш-ш-ш", и сон приходил и обволакивал и успокаивал до утра...
Юровский уселся на пенек, раскрыл корзину и начал выкладывать на полотенце вареные вкрутую яйца; нарезал хлеб – по-рабочему, "на живот", разложил, развернул бумажный кулек с солью.
– Ешь.
И аккуратно-споро начал очищать скорлупу. Ел он жадно и быстро, Ильюхин оглянуться не успел, как большая часть яиц исчезла во рту Якова Михайловича.
– Вы... не заболеете? – спросил с искренним испугом.
– Не бывало... – Вытер рот грязным носовым платком, огляделся. – Так как... Не хочешь?
– Чего? – удивился.
– Справить большую нужду. По-научному называется "де-фе-ка-ция".
– Не тянет.
– Ну, извини, а я люблю. На природе. Полезно это.
Юровский удалился под куст, послышалось натужное кряхтение и сразу же – возглас самого искреннего удовольствия:
– Хорошо пошло, вот что я тебе скажу! Ты, Ильюхин... – поднялся, заправляя рубашку, – не понимаешь: когда вовремя опорожнишься – то и жизнь продлишь. Вот только бумажку мне пришлось применить из фельдшерского справочника...
– И что? – Стало даже интересно. Вот ведь любит себя... Умереть – не встать...
– Жестковата... Надо мягкой пользоваться. И то – помять, помять... Запомни. Я – фельдшер. Я – понимаю...
Пока усаживались в пролетку и Юровский расправлял вожжи, в голове неслось со скоростью курьерского поезда: "Ел, подтирался и рубаху заправлял... Человек, и человек обыкновенный, заурядный, а вот, поди ж ты... Ведь могилу, могилу им выбирал, комуняка проклятый..."
Это Ильюхин впервые вот так отделил себя от "комуняк", от ЧК, от всех – с красным флагом.
– Но ведь я – я тоже... Выбирал... яму. Для нее, – проговорил вслух.
– Ты чего там бормочешь? – удивился Юровский. – Что значит – "для нее"?
– Вернусь в Петроград – надо платок женский, местный, прикупить. Соврал, не дрогнув. – Есть у меня... зазноба. Не на жизнь, а на смерть!
А вот это – чистая, святая правда, товарищ... Только ты об ней не узнаешь ни-ког-да...
Юровский удовлетворенно кивнул:
– Ты прав. Наши люди должны быть семейными. А то голову не к кому приклонить. С ума спрыгнуть можно... Так что – женись. Благословляю...
"Вот какой поп "благословил""... – подумал.
До города доехали быстро, Юровский гнал лошадь, не жалея.
– Дел еще... – покривил губами. – Невпродых. От забот полон рот, так-то вот, влюбленный антропос...
И заметив, что Ильюхин обиделся, объяснил:
– Антропос – это по-гречески – человек. Рассказ такой есть у Чехова. Читал? А жаль... Великий писатель.
Дни летели, как звезды с ночного неба: прокатился денек и погас без следа. Ильюхин давно уже привык к однообразию этих дней и даже, если случались события, – они постепенно переставали быть значимыми.
Единственное: если удавалось увидеть ее... Хотя бы издали... О, это всегда был праздник души и сердца. Но в воздухе уже висело нечто, неотвратимое и страшное, однажды утром Ильюхин поймал себя на скверной мысли: чему быть – того не миновать. Ах, как плохо это было, как унижало его человеческое достоинство, его веру, его несомненную веру в изначальную, непререкаемую справедливость...
В один из таких дней Юровский рассказал о финале эсеровского мятежа: сил у власти нет, людей значительных – с той и другой стороны пока простили, – это "пока" произнес, как смертный приговор, убийц Мирбаха пообещали наказать – да ведь тогда надобно и с товарищем Дзержинским разбираться. А как? Многие сочувствуют железному... Многие. И товарищ Ленин изволил проглотить и сделать вид, что ничего-с... А на самом деле Феликс с его левыми убеждениями и закидонами – кость в горле. Но – до поры до времени. Ленин никому и никогда не прощал политического инакомыслия. Всё остальное – сказки.
Ильюхин смотрел на вдруг разоткровенничавшегося коменданта, и самые мрачные, самые невероятные мысли ползли зудящей шелухой под черепом. Главная: всё заканчивается, и больше незачем валять петрушку. А в невысказанной сути странных слов – последнее предложение: подумай, матрос. Крепко подумай и выбери наконец путеводную звезду. А она – Ленин, кто ж другой... Феликс твой всего лишь отзвук великого человека, претензия в штанах и сапогах, а что он без Ленина?
– Сейчас поезжай в любой куда не то храм, церковь, собор и как там это еще называется, у вас, православных...
– А как это называется у вас? – спросил с интересом.
– У нас? – сощурился, поморщился. – Синагога называется. Наши реббе и шамесы – такая же сволочь для мирового пролетариата, как и ваши попы. Настанет день, и мы кишкой последнего царя последнего попа удавим, понял? И всех этих попиков, реббеков, мулл мусульманских спустим под откос истории. Зачем новому революционному человеку опиум? Ну и то-то...
– Так я поехал?
– Ты поехал, но ты еще не знаешь – зачем. Возьмешь попа, его прислужника, пусть оденутся, как положено, и все свои цацки возьмут с собою. Давай...
Искал не долго. Автомобиль (с недавних пор был у коменданта потертый "даймлер") попетлял по улочкам и вдруг оказался у большой и стройной колокольни. За ней обозначился и пятиглавый, с чашеобразным куполом, храм. Вошел, служба уже закончилась, старушки с ведрами и тряпками истово терли каменный пол. Заметив на возвышении у алтаря священника, подошел:
– Вы здесь как бы главный?
– Я настоятель, – не удивился священник. Был он лет пятидесяти, благообразный, спокойный. – А что вам требуется?
– Вы сейчас поедете со мною. Возьмите все, что надобно для службы. И дьякон тоже... Поедет с нами.
– Куда, если не секрет?
– Узнаете.
Большой храм... Высоко под куполом – Господь Вседержитель распростер благословляющие руки. Какой у него глаз – суровый, непримиримый... Такой не простит, если что...
Может быть, впервые после детских лет и юношества, после нудных (такими казались, что поделаешь?) православных служб на "Диане" задумался о жизни, о себе, о ней... Вот, свела судьба, распорядилась, и от того, как ты, раб Божий, Сергей, поведешь себя – будет тебе и станется с тобою. Странно как... Нет в этом храме добрых лиц на иконах и росписях, добрых глаз. Все призывают к ответу, все смотрят в самую суть души – что там?
А что там, Сергей? Что там, ты-то сам знаешь это?
Или они все столь суровы, потому что нет прощения?
Да ведь что сделал? Что? Ничего пока не сделал...
И вдруг ударило: а Татьяна? А Бородавчатый? А царские слуги? Приближенные? Скольких порешил, Сережечка... Руки по локоть в крови – с этим теперь ничего не поделаешь...
Поднял глаза, произнес внятно:
– Прости, Господи... Ибо не ведал, что творю. А теперь спроси по всей Твоей строгости. Я согласен, потому что понял...
Вышел священник с баулом в руке, за ним дьякон с испуганным лицом, почтительно поздоровался, все чинно и стройно прошли к автомобилю и двинулись в обратный путь. Когда подъехали к ДОНу, Ильюхин заметил, как оба священнослужителя переглянулись и по лицу настоятеля вдруг разлилась смертная бледность...
Миновали калитку, охранники провожали изумленными взглядами небывалых гостей, когда вошли в кабинет Юровского, священнослужители машинально перекрестились на красный угол. Но икону не нашли и растерянно переглянулись.
– Мы неверующие. – Юровский сел за стол, предложил: – Прошу садиться, отцы... – Это слово вызвало у него ироническую улыбку, но он ее подавил. Мне нужно, чтобы вы отслужили. Здесь и сейчас. К тому же и они просят.
– Они... – одними губами повторил настоятель. – А... как они? Ничего? Здоровы?
– Э-э, батюшка, да вы не философ, – поморщился Юровский. – Как это там у вас? "Пройдет над ним ветер – и нет его..." А?
– Вы точно произнесли часть псалма, – кивнул священник. – Но какую службу желаете... вы? Или... они?
– Служба – она и есть служба. – Юровский прошелся по кабинету взад и вперед, остановился у окна. – Когда у вас поют отходную? Только учтите без лишних вопросов, да?
– Когда отпевают покойника, – совсем побелел священник.
– А еще?
– Ну... К примеру – есть такое последование – обедница. Там тоже... есть "отходные", как говорите, слова. Только они читаются, а не поются.
– Спеть можете?
– Но... но зачем? – Батюшке стало дурно, он схватился за сердце и готов был упасть в обморок.
– Это я знаю, – твердо сказал Юровский. – Ваше дело – исполнить беспрекословно. Вы понимаете: время военное, революционное, неповиновение реввласти карается смертью. Итак?
Дьякон перекрестился.
– Если вам так надобно – я это... пропою. А вы... отпустите нас?
Юровский помрачнел.
– При условии: всё, что здесь увидите, – государственная тайна. И ваша служба, и вообще... Всё. Ну?
– Мы согласны, – с трудом произнес священник.
Прошли в гостиную. На письменном столе, справа от которого обыкновенно спал Боткин (сейчас его койки в комнате не было), стояло множество икон, перед ними горели свечи. Все это успел рассмотреть, и даже внимательно, но потом увидел... ее. Она была бледна, вокруг глаз чернели круги, она часто и мелко крестилась и, заметив Ильюхина, вымученно улыбнулась. Больше ничего и никого не увидел, в уши ворвался "читок" – священник произносил положенные слова, кланялся, махал кадилом, дьякон возглашал – только вот что?.. Поймал себя как бы "боковой" мыслью (боковой, именно боковой, и при этом даже не успел подумать, что если есть "боковое зрение", то почему бы не быть и боковой мысли?), что не слышит, не понимает, да и не хочется, признаться, понимать...
А ее лицо изменилось. Нет креста мелкого, нет обыкновенного. Она стоит, как истукан, в полнейшем забытьи и словно ждет, ждет чего-то, ждет такого, о чем он, Ильюхин, даже и догадаться не может...
Вот оно: после каких-то очередных слов батюшки дьякон начинает приятным баритоном...
То самое и начинает, мог бы догадаться...
И понял бы тогда – чего она, несчастная, ждет... Они все, медленно-медленно, словно во сне, опускаются на колени.
– Со святыми упоко-ой, Христе, души ра-аб Твоих, и-де-е-же несть болезнь, ни печаль, ни-и воздыхани-е-е-е, но жизнь беско-неч-на-я... Сам Един еси безсмер-ртный, сотворивый и создавый челове-е-ека...
Она плакала. Тихо. Незаметно. И слезы оставляли две блестящих полоски на ее бледных щеках. Попятился к дверям и очутился у комендантской комнаты. Там, у окна, стояли Зоя и Кудляков.
– Зайди... – тихо сказала Зоя. – Их там отпевают?
– Да.
Кудляков потер виски, сказал безразличным голосом:
– А хорошо придумано, согласись, Сергей? У новых людей – несомненно, образовалось совершенно новое мышление, а?
Зоя приложила палец к губам.
– Послезавтра, ровно в полночь заводим "Романовых" в кладовку Ипатьева. Вещи оттуда уже вынесены, я позаботилась... Чтобы всё прошло без сучка – я их напою... чаем. Они будут сонные и заторможенные. А знаете – я убедила отца семейства отрастить точно такую же бороду и усы, как у... Понятно: привести в соответствие. Прически у женщин сделаны один к одному. Одежда – тоже.
– Одежда? – удивился Ильюхин. – А кто... тебе подсказал? Ты ведь сюда вроде бы и не ходила?
– Вроде бы... – усмехнулась. – Твоя, Ильюхин, задача: ровно без пятнадцати двенадцать всех угостить тем же чаем. Всех.
– Но они не станут пить! – возмутился. – Как я их заставлю?
– Не считай меня дурой, импотент несчастный!
Кудляков отвернулся, чтобы Ильюхин не заметил скабрезной усмешки.
– Ты придешь точно вовремя, с доктором в белом халате. По приказу Военного комиссара Урала товарища Шаи Голощекина доктор напоит охрану специальным лекарством от нервенности. Он объяснит: предстоит акция и чтобы нервы не сдали – ну, и так далее...
– Смелая ты... – удивился. – А если...
– Не будет "если". Всё предусмотрено. До встречи, импотент...
На улице Ильюхин спросил:
– Слышь, Кудляков, а что это за словцо мудреное? В ее голосе не было ни похвалы, ни уважения.
Кудляков рассмеялся.
– Эх, Ильюхин... Отношения с дамами-с – это тебе не бом-брам-стеньга. Это очень сложно. Она обвинила тебя в том, что ты... отказался, понял?