355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гелий Рябов » Мертвые мухи зла » Текст книги (страница 12)
Мертвые мухи зла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:55

Текст книги "Мертвые мухи зла"


Автор книги: Гелий Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

Вдруг увидел решетку Летнего, ее ритмичную строгость под сенью заснеженных крон и два гранитных небольших моста справа и слева. Словно картина великого художника, обращенная к сердцам и душам людей, утонувших в крови ближних своих. А справа стоял дворец, простой и ясный, как разрешение предутреннего спокойного сна, и примыкавшие здания уходили в туман, искрящийся и прозрачный, обещая тишину и отдохновение. "Как красиво... думал, не стараясь унять вдруг пробившиеся слезы, – как душевно и спокойно... И вот, пришли мы, чтобы разрыть это все без остатка. Нет. Пусть оно даже и останется, сохранится, но что эти дома без тех, кто жил в них когда-то, поколение за поколением... Это надгробия".

Странные нахлынули мысли, небывалые... Вышел на Невский, поискал глазами, смутно осознавая, что именно хочет найти. Вот: вывеска. Книжный магазин "Просвещение". У них это наверняка есть...

Это. Стихи Александра Блока. Вошел, звякнул колокольчик, приказчик выслушал и молча положил на прилавок небольшой томик. Открыл: да, это он. То, что нужно. "Спасибо", – произнес так истово, словно в церкви Бога благодарил. Подумал мгновение и решительно положил на прилавок часы Палея. Приказчик удивился:

– Как прикажете... понимать?

– Берите... – произнес равнодушно. – Мне их девать некуда и отдавать некому. Да и жизни моей – до завтрашнего утра...

– Вы... бандит?

– Нет. Хотя... в известном смысле... Вы не сомневайтесь: эти часы мне достались...

И замолчал. Понял: сказать нечего.

– Вот вы их и заберите...

Вышел на Невский, ветер крутил снежную пыль на торцах мостовой, подумал было, что надо бы опустить подарок в первую попавшуюся урну, и вдруг наткнулся взглядом на дамочку лет тридцати – та неторопливо вышагивала по краю тротуара, будто прогуливалась.

Подошел.

– У вас... супруг есть?

Не отскочила, не побежала, только улыбнулась.

– А что?

– Вот... – протянул часы. – Подарите ему. На день рождения.

Снова улыбнулась.

– А ты... не узнал меня, матрос?

Зоя... Но ведь этого не может быть?

Провел трясущимися пальцами по мокрому лбу, взглянул – никого...

Только легкий снежок занавешивает дома погребальным покровом.

"Я сошел, спрыгнул с ума... – пронеслось. – А... часы? Где они?"

Пустой вопрос...

В поезде не сомкнул глаз, все читал, читал... Под утро понял: предсказание найдено. "Тогда, алея над водной бездной, Пусть он угрюмей опустит меч, Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной За древнюю сказку мертвым лечь".

Его арестовали на перроне Петроградского вокзала в Москве, привезли на Лубянку, заперли в одиночку. Он пытался отмечать часы, но в какое-то мгновение, под утро, сбился со счета и уснул. Знакомый голос что-то бубнил в ухо, вдруг понял, что это – Феликс. Ну, конечно... Оторвать головы и ноги кучке захребетников, отобрать у них подло нажитое имущество и раздать бедным – как же это просто... Зов нестерпимый, вызов невероятный. Всем грабителям, всем живущим ложью.

А как же... любовь?

Сколько их было – всяких: кудрявых, мордатых, толстозадых и даже одна кривая. Но ведь все они – не любовь?

А... Мария?

Любовь. Безответная. Но самая-самая. Самая...

Только мимо, мимо...

А почему?

Вот еще бы мгновение. Всего одно. И кто знает...

Но революции не нужны мгновения. Ей надобны не жертвы. Герои ей потребны. Остальное – мусор истории...

И сколько ни восклицай, сколько ни призывай или там – доказывай – всё равно одни, придя к власти, станут жить и дышать, а все остальные работать, работать, работать. Без надежды и воздаяния. Так было – так будет. Люди в жилетках вновь и вновь будут определять: этим – вечный труд.

Этим – песни о новой счастливой жизни.

Как жаль, что не удалось опустить меч, дабы издохла гидра древней сказки. Как жаль...

Последнюю ночь он проспал спокойно и благостно. Без снов.

Утром вошел человек без лица и приказал повернуться к стене.

Выстрела он не услышал.

Утром 28 января 1919 года Дзержинский пришел в кабинет Ленина в Кремле и сухо доложил:

– Операция по Романовым завершена.

Ленин выслушал молча и спокойно. Спросил:

– И никаких осложнений? Вы уверены, что они не возникнут?

– Уверен, Владимир Ильич. Слишком много предположений и версий. Их никому и никак не удастся проверить до конца.

– Это замечательно! – Вгляделся в лицо Феликса. "Фанатик..."

Засунул большие пальцы в кармашки жилета, усмехнулся весело:

– Вы вот что... А пустите-ка слух: мол, советвласть никому не мстит, а посему все Романовы отправлены в Сибирь, там им выделили надел земли и они стали крестьянами! Гуманно, буржуазно, в это поверят все!

– Гениально! – восхитился Дзержинский. – Но... зачем, Владимир Ильич?

– Вот! Вы не читали Нечаева! 1 – огорчился Ленин. – А зря! Навет в нашем деле, слух – подчас сильнее самой революции, дорогой товарищ! Через сто лет, если возникнет надобность у революционной партии рабочего класса, – это сработает как бомба! – И рассмеялся тонким серебристым смехом.

И Дзержинский тоже засмеялся: как просто! Как доходчиво! Вот бы дожить и проверить...

И, словно угадав мысли соратника, Ленин произнес:

– А вот проверки и не требуется, дорогой друг! И знаете почему? Да потому, что толпа верит не глазам своим, а тому, во что хочется верить! Могучее оружие нашей партии! На века.

Дзержинский молчал. Ошеломляющая правда ленинских слов была столь очевидна, что говорить расхотелось.

Молчание понятнее слов.

Если дело общее.

Часть вторая

Записки из прошлого

В 1976 году, во время работы над телесериалом "Рожденная революцией", я отправился в МВД СССР, в Управление уголовного розыска. Замнач этого управления был одним из консультантов фильма и помогал выстраивать документальную основу. Я просмотрел дела давно минувших дней, сделал необходимые выписки и уже собирался уходить, когда замнач принес объемистую папку. "Это осталось после нашего сотрудника, – сказал генерал. – Он умер, для нас эти записки из прошлого – обыкновенный хлам, а вы, возможно, и воспользуетесь. Когда-нибудь. Дело в том, что это не имеет отношения к работе милиции. Это – из прошлого госбезопасности. Люди эти давно умерли, оперативные разработки потеряли всякую актуальность".

Я прочитал содержимое папки. Два автора писали, почти одновременно, об одном и том же – о парне из семьи ленинградского чекиста и офицере Российского общевоинского союза ("РОВсоюз"), направленном в СССР с разведывательной миссией.

Я мало что изменил в этих рукописях и еще меньше додумал. Просто дописал кое-что, дабы соприкосновение этих двух судеб читатель ощутил явственнее и сильнее.

Г. Рябов

Не прикасайтеся Помазанному Моему...

Пс. 104, 15

Ночь ползает за окном, белесый мартовский сумрак; чернеют деревья; снег – серый и грязный, и низкое небо. Истертая декорация в Мариинском: "Жизнь за Царя". И Сусанин: "Ты взойди, моя заря..."

Никки спит под образами, полог раздвинут (сказал, что душно), язычки лампад бросают на лицо нездешний свет: видит Господь и слышит. Разве может быть иначе?

Села в кресло, теперь его лицо хорошо видно: подергиваются щека и веко, мешки под глазами. Как постарел... Никки, Никки, ты теперь похож на Михаила Николаевича, четвертого сына императора Николая Павловича. В гробу – у него было твое лицо. Теперешнее. И даже крышка гроба с бриллиантами – право, так мило и странно, – что она могла изменить? Вот, капелька покатилась по щеке и застыла. Неужели ты плакал когда-нибудь? Не видела... Разве что отвернешься и замолчишь... А рассказать тебе, как две недели тому проснулась ночью? Крики, выстрелы за окном и страшная мысль: дети. Нужно бежать к ним. Спасти. Ах, Никки, но разве толпа слышит голос Господа? Силы зла призвали ее на погибель, и вот – она идет, сметая все на своем пути. "Пусть она, старая б...ь, увидит своего е...я! Вперед, товарищи!" Подбежала к окну босиком, отодвинула край занавеси. Боже, сколько их... Страшные рожи, свиные рыла хохочут и визжат и держат под мышки белого мертвеца с румяным лицом. Глаза вылезли из орбит, черные волосы – грязная шапка, а борода, какая борода, клок бог знает чего... Отец мой, святый Григорий, за что нам такое?

И хриплый крик (из недр Ада):

– Смотри! Смотри, старая сука!!

Боже, зачем? И разве я стара? Это же неправда, неправда! Но они держат Григория за... Язык не повернется назвать... это. Они тащат его за... это. Тащат и кричат, на одной ноте, такой страшной, такой нечеловеческой.

И он идет за ними. Он делает несколько шагов и падает лицом в снег, а они танцуют вокруг, взявшись за руки и приговаривая невнятно. Так делают дети. Но ведь они не дети. Что же случилось? Что?!

На другой день – солдат охраны. Стоит в коридоре, у дверей, и мне, одними губами: "Послушайте... Я не желаю вам зла. Вы любили его..." "Кого?" – отвечаю невольно. Он едва заметно шевелит плечом: "Его... Григория. Вам интересно станет. На Воронью гору отвезли. Сложили поленницу. Возложили (так и сказал). Он долго не хотел заниматься...". Перебила: "Чем?" – "Ну! Непонятливая вы! Пламя – оно занимается. Вот и он – не хотел, значит..." У меня не шевелится язык: "А... потом?" – "Потом занялся! Да еще как! Встал с полен два раза, оскалился! Или... осклабился?" Я теряю дар речи... Так хочется рассказать все моему дорогому душке... Он поймет, мы вместе всплакнем, вспомним... Но – нельзя. Он и так пережил столько. Могилев, Ставка... Какой ужас! Смертный! Они отвернулись от павшего государя! Они – мерзавцы, вот и все! Как он рассказывал страшно: поезд пошел, набирая ход, и – пустой-пустой перрон, и только нелепая фигура в шинели делает несколько робких шагов вслед: генерал Алексеев1. И машет рукой – незаметно, чтобы потом не обвинили революционэры... И стройные адъютанты, которым так верил, которых знал, с которыми дружил с детства. Все убежали в ночь. Если бы я была рядом тогда... Если бы... Как горько прочитал он строчку из дневника (никогда прежде не делал этого): "Кругом трусость, подлость и измена". Я говорю: "Всего лишь год тому, как Ломан2 привел милого русского крестьянина, белоголового, помнишь? Крестьянин1 читал стихи. Сказал: "Наша Россия – голубень, ваше величество!" А я ответила: "Как грустна наша Россия, как грустна..." И он повторил: "Сердце гложет плакучая дума..." Вот и сейчас...

Мне было шесть лет, когда я впервые услышал этот рассказ от Ульяны. За смысл ручаюсь, слова же... Наверное, они были весомее и проще. Это я понимаю сегодня, спустя много лет. Очевидец рассказывает иногда подробно, иногда – сжато, зачастую – красочно и всегда – если событие трагично только суть. Позже я понял, что цветистые подробности свидетель, как правило, опускает – зачем возвращаться, пусть даже только словом – в кровь, смерть, предательство? Помню, спросил: "Откуда ты все это знаешь?" Она улыбнулась загадочно...

Минули годы, жизнь закрутила-завертела: десятый класс, экзамены, нужно решать – что дальше. Впрочем, этот вопрос давно уже решен, пусть и не мною...

Мой отец, Дерябин Алексей Иванович, в органы госбезопасности пришел на заре советской власти, в огненном девятьсот девятнадцатом, когда крах Советов (что бы там ни писали учебники) стоял даже не в повестке дня, а у порога. Шесть фронтов, из них два – внешних, разутая, раздетая, ничему не обученная армия, под командой вчерашних митинговых горлодеров или подпольщиков, больше похожих на капризных и требовательных детей, нежели на командиров. Внутренняя свара в партии большевиков, соперничество талантливого негодяя Троцкого с тупым и бездарным интриганом Ворошиловым, провал на Волге, ошеломляющий разгром красных под Нарвой и Псковом – ничто не располагало и не предполагало продления полномочий Владимира Ильича. Да и потом, как бы по окончании схватки, – Кронштадтский мятеж и шесть тысяч матросов под лед, из пулеметов; Тамбовское восстание, сто пятьдесят тысяч; там голод, холод; я спрашивал себя: что позволило советской власти не выпустить из рук единственный, крохотный шанс? И отвечал: ЧК! У нее было много названий потом, но суть всегда оставалась прежней, задуманной основателями: Феликсом, Менжинским и прочими – мелкими и средними. Когда требуется на пустом месте, из ничего, создать общество новых людей, а точнее – устойчивый миф, – тогда есть только один путь: призвать мясников, и они проредят стадо.

Но это – позднейшие размышления. Путь к ним был долгим и тернистым.

Отец подобрал Ульяну на Украине, в восемнадцатом, когда еще простым комэском1 отступал под натиском немцев. В какой-то усадьбе, разграбленной и полусожженной, увидел он женщину, висящую в петле, на крюке от люстры. Срубил веревку шашкой, женщина грохнулась на пол невнятным кулем. Сколь ни странно, она еще дышала. Скорее всего – самоубийца не заметила, что веревка, прежде чем захлестнуть горло, прошла под мышкой и тем спасла, разве что немного придушила. Прибежала мать, она служила санитаркой, женой еще не была, и сразу приревновала незнакомку. Но отец был упрям: переодел Ульяну в красноармейскую форму, зачислил в эскадрон, так она и пропутешествовала с будущими моими родителями вплоть до завершения Гражданской. И уже не ушла. Мать рассказывала: "Приехали в Ленинград, получили комнату, потом и вторую, маленькую. Ульяна говорит: "У вас будут дети. А я стану их нянчить. Это моя профессия". Я спрашиваю: ты откуда знаешь такое слово? Отвечает: "Я у бар служила. От них и научилась". В общем, все мое младенчество, да и малолетство тоже, связано с Улей. А ревновать мама перестала – поводов не было. Жила нянька в маленькой комнате, убирала, варила обед и бегала по лавкам и магазинам. Делала она это трудолюбиво и исправно, была молчалива и неназойлива, этот первый, услышанный от нее рассказ, поразил меня до глубины души. "Уля, ведь это глупости, тебе попадет!" – я волновался, она осталась невозмутимой. "Ты ведь не выдашь меня?" Я поперхнулся: "Выдать? Ты... Ты о чем?" Рассмеялась: "Ну... Не расскажешь Нине Степановне или, и того хуже: Алексею Ивановичу? Мы потом еще поговорим, и поверь, тебе на пользу пойдет..." В чем она видела пользу? Я тогда не понимал.

Свечи, их множество, колеблется горячий воздух, и мраморные колонны словно расплываются и тают, легкий дымок устремляется в купол, Спаситель взирает с высоты на молящихся, и простертые Его руки взывают: придите...

Храм (он рядом с Фонтанкой) полон, переполнен даже, время тревожное, голодное, повсюду рыщут патрули и чекисты; здесь, под сводами петровского строения в честь великой баталии, одно из немногих, еще сохранившихся мест, где каждый вошедший обретает спокойствие и даже уверенность. И можно совершить Таинство: "Елицы, во Христа креститеся, во Христа облекостеся..." И маленькое трепещущее тельце трижды погружается в купель: во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа...

"Кто этот ребенок?" Она долго молчит, не отводя больших черных глаз, небрежно откидывает со лба седую прядь. "А ты не догадался?" Отчего же... Ужасное предположение возникло с первых ее слов, но я не рвусь в бой. Авось и пронесет? Но – нет. "Мог бы сразу понять, – произносит Ульяна. – С какой бы стати я стала тебе рассказывать..." – "Значит, я... – дыхания не хватает, это ведь не просто каинова печать, это смертный приговор, и не мне одному. – Крещен... – повторяю одними губами (хотя – что это? Говорю, произношу!). – Да как же ты посмела, Уля!" Она смотрит бездонно, загадочно, смотрит так, будто она одна знает ответ на все вопросы мира и нет у нее ни малейших в том сомнений. "Господь, – начинает тихо, странно, губы едва шевелятся, – Господь мудрее нас, ты ведь, Сергей Алексеевич, из безбожной семьи, и как я могла не позаботиться о тебе? Никак..." Убеждение и вера в каждом слове. Она или святая (не бывает), или сумасшедшая. И, словно угадывая мое невысказанное, говорит: "Ты, мальчик, и родителей у Бога отмолишь, и себя, и многих... И простит Господь, ибо милосерд... Принявший Бога через крещение святое вовек не умрет!"

Она верит в то, о чем говорит. А для меня это... Бездна. Пусть я уже многое понял и продолжаю постигать свое безвременье, но все равно, не готов. Впрочем...

Тогда мне было двенадцать лет.

У нас коммунальная квартира в ЖАКТовском доме (реминисценция первых лет советской власти: Жилищно-акционерное кооперативное товарищество, светлая идея вождя о кооперации, из которой вырастет все и, главным образом, счастье всех трудящихся); окна наших комнат выходят на улицу Желябова, хорошо что не во двор, унылый и грязный, как все дворы Ленинграда. У меня состоялся интересный разговор (мать послала Улю в Дом торговли, что напротив, за чулками, добрая нянюшка взяла меня с собой). "А ты знаешь, как назывался этот магазин раньше?" Я удивлен: "Раньше его и не было вовсе! Его советская власть построила!" Я потрясен и обижен, мне только что исполнилось шесть лет. "Вот и ошибаешься, маленький мой. Он построен до революции, здесь военные покупали одежду, оружие, сапоги". Я потрясен еще больше: "Белые?!" – "Можно и так сказать. Большинство этих людей потом стали белыми". – "А... папа?" Она смущена, я это вижу. "А что папа?" – улыбается, но как-то невсамделишно, странно. "Папа бил белых!" произношу безапелляционно, с детским максимализмом и непреклонностью. Мрачнеет: "Бил... И что же, Сереженька?" У нее севший голос, слезы на глазах. Через много лет я вспомнил этот ничего не значащий разговор и понял: мука. Страшная мука была в ее голосе, глазах. Но тогда... "А то, что я скажу папе!" Господи, я всего лишь ребенок и не сам придумал это. Когда я гуляю в нашем дворе, соседская няня (она возит коляску с маленьким) внушает мне: "Слушай, что твоя Улька бормочет. И эслив что не так – сразу говори отцу! Он у тебя знатный человек, все исделает, как надоть". Но я не сказал и вроде бы все постепенно забылось. А может, Ульяна приучила меня к своим странным речам?

Кажется, я был уже много старше, когда однажды, возвратясь из школы (она располагалась совсем неподалеку, через двор), спросил у матери: "А что было в нашей квартире раньше?" Она улыбнулась (она всегда улыбалась, когда смотрела на меня или разговаривала со мной): "Раньше здесь жил профессор". – "Какой?" Иногда я становлюсь упрямым и стараюсь выяснить все, до конца. Мама знает это и всегда идет мне навстречу. "Понимаешь, этот человек служил на набережной, в университете, еще при царе". – "И что? Что?" Я чувствую тайну, как отказаться от нее? "А после революции он собрал бывших: офицеров, студентов, разных, понимаешь? И они решили сбросить советскую власть. Среди них был известный поэт..." – "А... потом?" Извечный детский вопрос, но я уже угадываю страшную правду. "Их всех арестовала ЧК..." – "Папа?" – перебиваю радостно. Ну, как же, папа – защитник революции, народа, конечно же, он был везде, где шла беспощадная борьба. "Папа тогда... работал не здесь, – голос садится, хрипнет, но мама справляется. – А потом... Ты ведь знаешь, как поступают с врагами?" – "Их убивают!" Это я знаю хорошо, об этом говорят учителя в школе, на уроках. "Их... расстреливают... – эхом отзывается мама. – Ну... Вот и все?"

Нет, не все. Я силюсь соединить, казалось бы, несоединимое. Как же так? Эта квартира принадлежала другим людям. Теперь в ней живем мы с Ульяной, еще здесь живет Циля Моисеевна – она продавщица в кондитерском магазине и часто приносит мне пирожные; и Усманбабаевы здесь живут, "родственники басмачей" – называет их папа. Огромная семья в одной комнате: сам отец семейства Кувондык, его апа Лейла, их семеро детей, мальчик один (он не ходит в школу и по-русски не говорит), остальные – девочки, у них трудные имена, никогда не мог запомнить. Как же так? Ведь у тех, ну, кого... убили, – у них были дети, родственники?

"Тот, кто рядом с врагом и пусть только безразличен, – тот тоже враг! – Губы мамы сжимаются и исчезают, только тоненькая, непримиримая линия, дорога в никуда. – Запомни: с врагами мы поступаем по-вражески!"

Значит, нянька со двора – права?

Первый раз в своей недолгой жизни я в растерянности.

Уля зовет гулять, она только что пришла из магазина с тяжелыми сумками (мама велит покупать "на три дня". Почему именно на "три"? Я спросил, мама ответила невнятно: "Ну... А если что?"). Я догадываюсь (еще без точных слов и формул, по-детски, интуитивно), что Уле хочется отдохнуть, отодвинуть от себя вечные и совсем одинаковые и оттого такие утомительные заботы. Прогулка – это всегда праздник. Для нас обоих. Я быстро натягиваю чулки (один наизнанку, она сразу замечает и переодевает), пальтецо, сшитое неизвестно из чего (помнится, не так давно у мамы было осеннее нечто, со сложным названием, три вечера подряд они с Ульяной по очереди стрекотали на швейной машинке, получилось то, что сейчас на мне), и мы отправляемся. Михайловский сад ближе, он сразу же за красивой церковью, что стоит у канала, но Уля тащит меня дальше, дальше, в милый ее сердцу Летний...

И вот калитка с пиками, и мраморная ваза, и плывет лебедь... И широкая аллея с огромными старинными липами по краям уходит вдаль – так далеко, будто там кончается мир...

Меня занимает ее пристрастие к Летнему. Почему мы почти никогда не гуляем у Михайловского дворца? Ее влечет только сюда и особенно часто – к памятнику "дедушке Крылову" – так когда-то назвали мне неловко сидящего не то на пне, не то в кресле пожилого волосатого человека, вокруг которого скачут зайцы, прыгают козлы и льстиво изгибают лисы свои бесконечные хвосты. А может, то было мое детское воображение? И звери вокруг баснописца обретались совсем другие? Бог весть...

– Ты здесь потеряла денежки? – спрашиваю, понимая, что для всех взрослых деньги – все!

Она молча качает головой. Она некрасивая, моя нянька, маленького роста, скулы выдаются, подбородок, но глаза у нее такие, такие... Как найти слова? Их и взрослые не находят.

– Глупости, Сережа; деньги – это всего лишь глупости. О деньгах горюют только несовершенные натуры, понимаешь?

Конечно, ничего не понимаю. "Натура", "несовершенная" – что это такое? И, заметив мое недоумевающее лицо, Уля говорит:

– Человек бывает хорошим, добрым, умным, образованным. Или наоборот. Наоборот это и есть "несовершенная натура", понял? Человек, которого я очень любила, был совершенной натурой. Мы сидели на этой скамейке... – Она вытягивает длинную, худую руку в сторону Фонтанки. Там действительно стоит скамейка. Странно...

– А почему мы никогда на ней не сидим?

– Потому что мне больно, мальчик...

На скамейке? Сидеть? Я не спорю. По ее лицу я вижу, что сейчас последует очередной рассказ. Я не понимаю ни смысла, ни сути того, о чем она рассказывает, но ее слова западают в душу, будоражат, тревожат...

Колеса на стыках стучали угрюмо, мигала, угасая, свеча в фонаре. Император стоял у окна, глухая ночь летела мимо, но это понимал только ум, глаза же отказывались верить...

– Так и Россия... – сказал, нервно чиркая спичкой. – Так и Россия. Дергается, гремит, несется куда-то, а на самом деле... – махнул рукой. – Ты испортишь глаза, Аликс. Зачем?

Молча покачала головой. Рукоделие... И в прежние, счастливые дни оно было утешением и забавой, оно приводило в порядок расстроенные нервы после гнетущих взрывов болезни у Маленького; руки скользили по канве, и меланхолия, апатия отступали. Как хорошо...

Стукнула дверь, на пороге комиссар Яковлев, затянут в шинель, папаха, револьвер в желтой кобуре, усики – гвардейский вид. Если бы не черные, курчавящиеся волосы и глаза с известной поволокой – можно было бы и поверить, что в самом деле русской...

Императрица отложила вышивку, подняла вдруг сузившиеся глаза:

– Василий Васильевич, у вас славянское имя, почему?

Пожал плечами:

– Так назвали.

– Но ведь вы – еврей. У вас должно быть другое имя, еврейское, разве я не права?

– Александра Федоровна, меня назвали при рождении, имя обрел в святом крещении. Почему вас так беспокоят евреи?

– О, это так понятно, господин комиссар. Евреи соделали революцию, возразите, если сможете...

Долго молчит, сосредоточенно вглядываясь в лица царственных узников, вдруг сбрасывает папаху, делает шаг к иконе в углу и крестится, крестится, вызывая тревожно-недоуменный взгляд Романовых.

– Видит Бог, я желаю вам добра. Мы прибываем в Екатеринбург через два часа, я, собственно, затем и зашел. Приготовьтесь, соберите вещи.

– Наши люди останутся с нами? – Голос бывшей императрицы дрожит.

– Не знаю. Это не в моей власти. Кстати, о власти... Разве не в вашей власти, государь, было остановить евреев от пагубной устремленности в революцию? Добро и любовь способны многих удержать...

Щелкнул дверной замок.

– Какой странный человек... – произносит Александра Федоровна одними губами.

Император не отвечает. Он прижался лбом к стеклу, за которым тьма.

– Ты была знакома! – какая удивительная догадка...

Кивает, и волосы рассыпаются, грустная улыбка.

– Да. Ты умненький мальчик, Серж, ты догадался. А знаешь, этот Василий Васильевич на самом деле хотел спасти царя и его семью... Так странно, правда? Но ему не позволили...

– Уля... А кто он был на самом деле?

– Он? – улыбается совсем не весело. – Он бандит был. Грабил банки. Кассы. Деньги были очень нужны...

– Ему? Чтобы стать богатым?

– Другим. Чтобы богатыми стали все. Была когда-то такая странная мечта...

Как и всегда, она просит никому не рассказывать. "Ты ведь не хочешь, чтобы мы простились? Навсегда?" Эта фраза, которую она повторяет каждый раз, – эти ужасные слова заставляют меня реветь белугой. Ей доставляет удовольствие утешать меня, вытирать мне слезы и нос и гладить по голове напоследок.

Эти рассказы стали частью моей жизни. Казалось, минует время, появятся другие дела и заботы – школа, друзья, но – нет. Словно кто-то посторонний и властный вошел в меня и стал мною самим. Я никогда не проронил ни слова, никому: родителям, товарищам, даже самым близким друзьям. Обет молчания. Но пришел день, и прошлое настигло меня. Об этом – позже.

Еще одно, бесконечно яркое воспоминание. Поздняя осень, воскресенье, рано утром мама уехала на Петроградскую, к приятельнице. Отца нет, вот уже десять дней как он в командировке, какое-то очередное важное дело впрочем, как и всегда. Уля говорит: "Обед готов, все убрано, в кооперативе я уже была. А день только начинается. Ты смотрел в окно?" Я удивлен: зачем смотреть в окно? Там чужие лица – в доме напротив – и бесконечные, плохо покрашенные крыши. И, словно угадывая мое недоумение, Ульяна улыбается: "Видишь, там, за крышами, возвышается ангел с крестом?" Всматриваюсь, и в самом деле: грустный человек с крыльями, в руках – крест. "Это царь?" почему-то спрашиваю я. Она кивает: "Ты догадливый мальчик. Да. Это царь. Александр Первый. Он был замечательным человеком!" Это странно. Не так давно я подслушал невольно спор в коридоре школы. Десятиклассник (у него значок с профилем Ленина) яростно кричит в лицо второму – тщательно причесанному, в рубашке с галстуком (явный вызов общественному мнению): "Властитель слабый и лукавый, плешивый щёголь, враг труда"! – вот кто твой царишка!" Аккуратист не смущается: "Он основал Лицей, он взял Париж!" Печальный спор, напрасный и опасный... Аккуратисту теперь будет плохо. Спорить со значкистом – не дай бог, он секретарь Коммунистического интернационала молодежи. Вечером рассказываю Ульяне во всех подробностях, она мрачнеет: "Бог с ним. А небо ты видел? Оно ведь синее-синее!" "Голубое-голубое!" – вот еще, будто я не различаю цвет.

– Серж, мы едем в Петергоф!

Родители запрещают называть меня "Сержем". Отец как-то заметил: "Он из рабоче-крестьян, Ульяна. Зачем же делать вид, будто мальчик принадлежит "голубой крови"?" Она опустила глаза: "Алексей Иванович, просто так короче и благозвучнее. Но если вы возражаете..." – "Да уж, будь добра!"

В Петергоф и Детское Село меня возили часто. Но родители всегда говорили о "проклятом царизме", "угнетенных трудящихся", я с этим соглашался, но ведь так хочется узнать – кто жил в этих дворцах, кто рисовал эти картины (Ульяна всегда поправляет: "О живописи надобно говорить не "рисовал", а "писал"). Родители наслаждаются чистым воздухом, зеленью, празднично одетыми людьми. Отец произносит, как молитву, и глаза у него становятся влажными: "За что боролись..." Но рассказать папа и мама ничего не могут, и я догадываюсь: не знают. А нянька знает все!

...Но на этот раз мы не доезжаем до Петергофа и выходим из автобуса прямо на шоссе. Уля молча ведет меня по полузаросшей дорожке куда-то вниз, вниз, к морю (мне нравится называть Финский залив "морем", сразу грезятся пираты, капитан Флинт и Джон Сильвер), мимо остроконечного дома с башенками и балкончиками, по еще зеленой (как это удивительно и тревожно и странно...) траве. Впереди уже виднеется залив, он поблескивает сквозь прибрежные камыши, и кажется мне, что небо исчезло, растворившись в этой бескрайне спокойной воде. Вдруг Уля берет меня за руку: "Смотри". И я вижу ограду, красивый домик, а дальше, в глубине, светлый дворец в три высоких этажа, с четырехэтажной башней, весь он в желто-красных, еще не облетевших листьях, он такой уютный и добрый, что ли...

Два часа мы бродим по комнатам второго этажа (на первом – пусто, ничего нет). Гостиные, столовая, спальня – меня удивляет скромная, совершенно простая обстановка, такую мебель я видел и у наших знакомых, ничего особенного. Правда, окна огромные, очень светло, много картин и икон и все равно – не очень понятно. "Помнишь, мы были в Зимнем дворце?" "Помню". – "Помнишь, что говорил экскурсовод?" Я ничего, естественно, не помню, но когда Уля начинает произносить загробным голосом корявые слова вдруг вспоминаю все и сразу. "Они утопали в роскоши. За счет рабочих и крестьян. Они обжирались, а все голодали". "Уля, но ведь это правда?" говорю робко, она подводит меня к дверям следующей комнаты, там экскурсия. Люди простые, понятные, у нас часто такие бывают в гостях. Экскурсовод, толстая женщина в ситцевом платье и пенсне, непререкаемо вещает: "Итак, вы видите все и мне нечего добавить. Государи могущественной империи, воздвигнутой, товарищи, на наших с вами костях, – обладали выраженно-убогим, мещанским вкусом и пытались жить, как средней руки чиновники, плохие, неудачливые адвокаты, и это все потому, что они, последние Романовы, были выраженными идиотами, товарищи!"

Мы уходим. Ближе к Петергофу, в зарослях, я вижу станцию и вагоны. Но Ульяна привела меня сюда совсем не для того, чтобы ехать в Ленинград. Когда мы взбираемся на высокий перрон, оказывается, что это и не станция вовсе, а просто два вагона, очень красивых, я таких раньше никогда не видел. Входим. Коридор, двери купе и вот... "Это – салон. Осмотрись". Люстры под потолком затянуты материей, диван у стены, столик, часы на полке, штепсели, выключатели, витой матерчатый провод – как и у нас. На стене, что над диваном, – портрет мальчика в военной форме. Милый мальчик... В таких девочки влюбляются сразу. Тем более – такая форма: эполеты (я уже знаю, что это такое), голубая лента через плечо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю