355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гелий Рябов » Мертвые мухи зла » Текст книги (страница 30)
Мертвые мухи зла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:55

Текст книги "Мертвые мухи зла"


Автор книги: Гелий Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)

Говорю угрюмо:

– Сдам экзамены и готов ехать. Поступлю на Уралмаш. О другом не мечтаю.

– Тогда – вдвоем, – сухо бросает мама. – Будете приезжать в гости. Давайте обедать, мужчины дорогие. – Ставит тарелки, обводит нас долгим печальным взглядом. – А что... Прежняя жизнь кончилась. Навсегда. Эти тротуары и мостовые бередят мне душу и рвут сердце. Я в этом городе потеряла все. Пусть так... Но я никуда не поеду.

– Но ведь и... нашла? – через силу улыбается Трифонович.

И мама обнимает его. Я вижу ее глаза. Они пусты...

Я разговариваю с ними, отвечаю на вопросы и сам их задаю, а из головы не идет ночное открытие: отец Лены – профессиональный "каэр". Такой же как Веретенников-младший. Как Званцев. Здесь мне приходит в голову удивительная мысль: как я. А что? Разве что-нибудь не так? Давно уже так... А Танечка и Серафима связаны именно с Веретенниковым и Званцевым. Наверняка. И надобно добиться, чтобы они представили меня. Зачем? Там видно будет. Это следует сделать как можно скорее, пока не оказался в Свердловске.

...Ночью просыпаюсь, из-за стены доносится раздраженно-нервный говор. Мама и Трифонович выясняют отношения. Стакан не нужен, слышно и так. "Зачем я поеду в этот зачуханный, волостной городишко? Я что-нибудь потеряла там? Здесь две комнаты, вся жизнь прошла, могила Алексея..." Трифонович покашливает, отвечает хрипло: "Человек не могилой жив. А будущим. Что могила... Конечно, если она есть..." Двусмысленность. Я отлично ее понимаю. Трифонович не смеет и никогда не скажет маме правду. Не скажу и я. Не для издерганных женских нервов такое... И я будто вижу, как мама вскидывает голову: "Иван! Что это значит? Что за бессмысленный набор слов? Ты, кажется, не пил с вечера?" – "Извини... Я просто нервничаю. Я хочу, чтобы ты и Сережа поехали со мной". – "Сережа уже согласился. Хотя – это чепуха! Ему учиться надо! Что он станет делать в этом пыльном и грязном как его там... Езжай один. Там видно будет..." Видно будет. Но мне уже видно. Я поеду. Пока сам не знаю – почему. Хотя... Кажется, знаю. В этом городе нашел свою могилу царь. И это обстоятельство мне с некоторых пор совсем не безразлично...

Встаю, одеваюсь. Тихо выхожу в нашу прихожую. Они уже спят – из комнаты ни звука. Спускаюсь по лестнице, улица Желябова пуста, ни единого прохожего, только из огромных окон ДЛТ льется приглушенный свет. Медленно иду к церкви Воскресения. "Спас на Крови" – так называют его знающие люди. На этом месте погиб Александр II. Те, кто его убил, вызвали почтительное удивление всего мира. Своим героическим террористическим методом борьбы. Так написал Ленин. Я уже достаточно взрослый и размышляющий человек, чтобы понять: убийство и героизм – несовместны. Убийцы – они и есть убийцы, преступники, не заслуживающие ни памяти, ни сочувствия. В гробы убийц потомки должны вколачивать осиновые колы, чтобы мир никогда более не восхищался почтительно. И даже просто так.

За храмом – сад, там белая зима, ветки трепещут на едва ощутимом ветру. Сколько людей некогда прошли этим садом к храму; молились, просили, умоляли. Но Бог не услышал. Может, плохо славу воссылали Отцу и Сыну и Святому Духу? Вряд ли... Наверное, все делали достойно. Но Господь не услышал. Ибо если бы услышал – разве пришли бы в 17-м большевики, Ленин, ВЧК и расстрелы? Поднявший руку на Помазанника Божия не достоин светлой счастливой жизни. Вот он, конечный вывод мудрости земной по товарищу Гёте.

...И вдруг я понимаю, почему пришел сюда. Зачем. Предчувствия и томление вдруг разрешились, выплеснулись. Все, что мучило весь год, – стало пронзительно ясным. Разве пакет с рукописью Званцева Лена отдала мне, чтобы я его сохранил? Разве не могла сохранить этот пакет – и гораздо надежнее, лучше, нежели я, – та же Таня? Веретенников-младший? Серафима Петровна? Конечно же, все они вместе и каждый в отдельности сделали бы это много лучше. И если так – ответ один: Лена желала, чтобы я понял. Чтобы отказался от лжи. Принял Бога в сердце свое. И искал правды. И жил правды ради. Она любила меня, вот в чем дело, любила искренне и нежно, и я, ничего не понимая, ни о чем не догадываясь, исполнил ее волю. Что еще может сделать (и должна!) любящая женщина, дабы спасти любимого человека при жизни и даже за гробом?

Царствие тебе Небесное, милая... Моя рука непроизвольно тянется к шапке, снимаю ее, смотрю на крест и творю крестное знамение. Как странно, как тревожно-благостно и прекрасно! Уля, нянечка, ты тоже хотела этого – и вот свершилось. Принявший крещение в купели, принял Его в сердце. Теперь мы вместе. И оставшийся путь пройдем, как велит Совесть.

Отчим собрал небольшой чемодан. "Присядем перед дорогой", – произносит с вымученной улыбкой. Садимся. У мамы отчужденное лицо, безразличный взгляд. Позади еще один год; огромный, таинственный и страшный кусок жизни остался позади. Мама и отчим смотрят друг на друга, а у меня такое впечатление, что они незнакомы. Но я понимаю: Трифонович ищет выход. Он догадывается, может быть, что здесь, в Ленинграде, пронизанном тысячами нитей, связующих с прошлым, – больше ничего не будет. Надобно сменить обстановку и просто изменить жизнь. К лучшему, как же еще? Отчиму сорок лет, он ищет свое, он выбрал когда-то, кто осудит его за это? "Ладно, пора... – встает, берет чемодан. – Новый год без меня? – старается выглядеть веселым, но это плохо удается. – Один бокал – за мое здоровье, за нашу встречу как можно скорее! Ладно?" – "Ладно, – отвечаю и протягиваю руку. – Все сложится, будет хорошо. Да, Нина Степановна?" Мама давит рыдания и выскакивает из комнаты. "Она передумает... Не горюй. Я объясню, уговорю". Он обнимает меня: "Сережа, я очень хорошо отношусь к тебе. Иногда мне кажется, что ты – мой собственный сын. Ладно... Я только хотел сказать на прощанье – мало ли что? Как еще сложится... Так вот... Ты ходишь по острию. Даже не бритвы. Это страшнее и опаснее. Ты совестливый мальчик, и я знаю, что истинно дурного ты никогда не сделаешь. Так?" – "Так. Можно спросить? Вы... Вы – тоже. Ты. Давай на "ты". Так лучше. Искреннее. Ты хороший человек. Я знаю. Я давно понял. Но ты служишь... там, где служишь. Зачем, Трифонович? Я хочу понять". Молчит угрюмо, поднимает глаза, они у него как у больной собаки. "Было время, я верил и даже знал: станет иначе. Столько крови, жизней, лжи... Сегодня я только надеюсь. Понимаешь, я мальчиком ступил на эту дорогу. Я был готов умереть в любую минуту – лишь бы потом... стало хорошо. Не может быть, чтобы все, что мы делали, пусть даже творили и натворили, было напрасным. Зряшным. Я не смею поверить в это. Но твой отец лежит в недавней финской земле. Такую цену никто не должен платить, никто..."

Обнимаю его: "Трифонович, неужели не понимаешь: жить тебе осталось всего ничего. Они с тобою разберутся. Ты это знаешь. Ладно. Может быть, я тоже не прав. Трупами дорогу в светлое будущее не выстилают, это закон. Но если так – мы все заблудились... Прощай. Я непременно уговорю маму, и мы еще увидимся. Я провожу?" – "Нет. Лишнее. Успокой Нину. Прощай". Он уходит, стукнула дверь, и замирают шаги на лестнице. Мама в моей комнате, я слышу ее сдавленные рыдания. Мне стыдно за мой нарочито бодрый комсомольский голос. Я пытался ободрить и утешить сильного человека. А этому сильному человеку нужно только одно: любовь женщины, которую он выбрал навсегда. И которая... Нет, которой. Он оказался не по плечу...

Пролетел, словно курьерский, Новый, 1941 год. Мы с мамой выпили по бокалу шампанского. В школу на праздничный вечер десятых классов я не пошел. Школа навсегда опустела для меня. Я вряд ли привыкну к новому преподавателю литературы – он знающий учитель, но филистер, он никогда не произнесет лишнего, вне рекомендаций. Задача проста: сдать экзамены, а там... Видно будет. Все равно жизнь дала трещину, она вряд ли склеится. Все мои попытки уломать маму, объяснить, доказать, что истинная любовь – это всегда жертва, – наталкиваются на кривую усмешку: "Оставь, Сергей. Жертвы, то-се, а жизнь прошла. Мне сорок два года, все позади. Теперь уж что бог даст". Злюсь: "Бог ничего не даст, потому что ты не впускаешь Его в свое сердце. Ладно. Ты взрослый человек, а я уговариваю тебя... Как знаешь".

С этого дня мы почти не разговариваем – так, по необходимости. О рукописи Званцева я совсем забыл и вспоминаю о ней только в предпоследний вечер – перед окончанием каникул. Я и Званцев – мы ржавые листья на ржавых дубах. Поэт Багрицкий прав. И мы облетим. Вот-вот...

"Кирилл Веретенников рассказал свою историю. У него хорошая квартира на Петроградской, когда приехали к нему, Званцев был приятно удивлен. Мебель, картины, красивая женщина рядом. "Вера Сергеевна", – представил Кирилл. Сели поужинать, в лучших традициях прошлого. Разговор неизбежно пошел о России, поиске путей. Вера Сергеевна горестно вздохнула: "Какие пути, помилуйте... Каждый день грохочут сапоги, люди исчезают десятками, на глазах. Я не знаю, почему еще мы не оказались в этом жутком водовороте. Кирилл служит в Мариинском, пишет декорации, но театр полон трагических предчувствий. Говорят: когда рождается социализм – не должно быть музыки издыхающего дворянства и жирующей буржуазии..."

– Я расскажу о самом сильном впечатлении своей жизни, – говорит Веретенников. – Я встретился с Петром Николаевичем в Крыму, в начале двадцатого (Врангель – догадался Званцев, но как просто Веретенников говорит об этом. Младший Веретенников и Лена слушают с религиозным восторгом...). К его дому вела длинная лестница, у входа стояли часовые; уж не знаю, от кого и как он услышал обо мне, но получилось письменное приглашение, и мы с женой (С женой? – подумал Званцев. – А кто же Вера Сергеевна?.. И, словно услышав невысказанный вопрос, Кирилл улыбнулся)... У меня в те поры была другая... жена. Так вот – мы отправились. Он был доброжелателен, спокоен, говорил о Слащеве, о том, что слишком большая жестокость, кою исповедует этот генерал к большевикам, вряд ли благодатна, потом пригласил в ОСВАГ, Осведомительное агентство, в Секретный отдел. Это, как я понял, было нечто вроде контрразведки, контрпропаганды, точнее. Здесь я прошел хорошую школу...

Интересный человек... С помощью портативной типографии изготавливал антибольшевистские листовки; девочки – Лена и Таня – распространяли, клеили на стены, в подъезды домов, бросали в почтовые ящики. Показал одну: "Русские люди! Вам обещали рай земной, но погрузили в пучину ада. Сотни тысяч уже расстреляны, несколько миллионов ожидают своей участи. Все это происходит на фоне грызни большевистских паханов друг с другом: "Сталин Кирова убил в коридорчике", – поете вы шепотом, и это печальная правда. Когда "вожди" пожирают друг друга, – тогда конец всем и всему. Люди совести".

Он понравился – спокойный, сдержанный, с ровным негромким голосом. И Вера Сергеевна за весь вечер произнесла (кроме филиппики) всего несколько служебных слов, в связи с чаепитием только. Серьезные люди, точные. Оттого и живы пока.

– А кто эта... Таня?

– О, это история в духе Эжена Сю, – улыбнулся. – Три года назад ГПУ вышло на мой след, я вынужден был покинуть страну... Должен вам сказать, что первая моя жена... погибла. Таня – от второй. Знаете, я приношу женщинам несчастье. Это не шутка. Наверное, я – Синяя Борода. Мать Тани тоже... умерла; когда я бежал... девочка была совсем маленькая, я попросил... надежных людей поместить ее в детский дом. Сломал ее крестильный крестик. Половинку оставил на ней, вторую взял себе. Я вернулся через три года... Вы понимаете: я должен был отыскать свою дочь. Я понимал, что пока она совсем мала – ей лучше жить отдельно от меня. Мало ли что... Я поступил в Мариинский, под другой, естественно, фамилией. Рабочим сцены. Кем же еще... Со мною вместе работал надежный человек, бывший жандарм, сумевший некогда переменить документы. Я рассказал ему обо всем. Он долго плутал по детским домам и приютам, но Таню нашел – помог обломок крестика... Удочерили Таню его родственники. Мечтали о ребенке, а тут такой случай... Они хорошие люди, хотя ее названый отец и служит в милиции. Но это ничего. Он надежен, к тому же мало что знает. Вот, теперь я как бы нашелся – для нее. Она хоть и маленькая еще, но помогает нам по мере сил. По пустякам, конечно. С Леной они дружат.

– Не подстава? Вы уверены? Дзержинский любил использовать детей.

– Нет. Я чую и знаю свою кровь. Вы увидите, как они похожи...

Через два дня Званцев познакомился с Таней. Она неуловимо напоминала Лену: стройная, длинноногая, с яркими синими глазами и русыми волосами, стриженными по-взрослому. Это придавало девочке несколько странный вид. Она была немногословна и больше слушала, не отрывая заинтересованно немигающих глаз. Вряд ли такая пичуга могла состоять на службе (пусть невольной) у госбезопасности...

Еще через день состоялось знакомство с "Серафимой Петровной" (подлинное имя не назвала "из конспирации" – так сказала с улыбкой). Родители жили в деревне, коллективизация их не затронула, землей, скотом и "крестовым" домом не обладали, Господь помиловал... "Что же привело к нам?" – спросил, не надеясь на ответ искренний. Ладно. Пусть хотя бы формально объяснит. Но Серафима разволновалась. "Знаете, я внимательно слежу за тем, что теперь происходит в Германии. Вы не находите, что там и тут – одно и то же? Вождь, Партия, Массы? Концлагеря и террор. Правда, евреев пока не трогают, ну, да ведь это не за горами. Евреи нужны, чтобы использовать их ненависть к прошлому и поручить им самую грязную работу. Возьмите Ленинградское управление НКВД... Сплошь еврейские фамилии, и такая идет молва... Палачи не хуже Малюты Скуратова. Но не понимают: придет время – их же и выставят виноватыми. Грузинец – долгий, длинный, весь в оспе и вместо мозга – клубок гадюк". – "Вы – традиционная антисемитка?" спросил без нажима, просто так. Еврейские проблемы интересовали мало. Обиделась: "Наоборот. Среди них много хороших, порядочных людей. А отвечать будут наравне с безумными собратьями. И мне их жаль..."

Судя по всему, у Веретенниковых сложилась довольно крепкая и устойчивая группа. Это и радовало и обнадеживало. Подавил улыбку: Дзержинский советовал использовать в работе детей. Что ж... Веретенниковы вняли завету великого инквизитора.

...Конец зимы и весну Званцев провел за письменным столом: изучал труд Дитерихса – Веретенникову-младшему удалось отыскать этот двухтомник на обыкновенном книжном развале неподалеку от Невского. Букинист лениво протянул две потрепанные книжки без переплетов и титулов, цену назвал безумную: сто рублей за каждый том. Похоже, этот пожилой человек понимал, чем торгует, а на удивленный вопрос – почему нет переплетов, ответил односложно: в таком, мол, виде и попали.

Михаил Константинович писал иначе, нежели Соколов, хотя и пользовался теми же материалами. Следователя интересовали факты и их осмысление. "Главнонадзирающего за следствием" – скорее, некая частная философия трагической истории. Из этой частной он то и дело выводил мифы, глобальные сюжеты, от которых сразу начинала болеть голова и стучало в висках. Завершая экспозицию второй главы, автор процитировал слова учительницы Клавдии Битнер. Та передавала якобы слышанные ею слова Государя: "Народ добрый, хороший, мягкий. Его смутили худые люди в этой революции. Ее заправилами являются жиды... Но это все временное, все пройдет. Народ опомнится, и снова будет порядок".

Пассаж вызывал недоумение. Государь никак не мог сказать о "худых людях в этой революции". Ибо людей "хороших" в "этой революции" не было да и быть не могло. "Всем заправляют жиды"? Пусть так, и даже наверняка. Но народ "добрый и хороший" не поддастся отбросам общества, тем более иноверцам. Если, конечно, эпитеты эти не даны народу зря. Что же до того, что "народ опомнится"... Двадцать с лишним лет прошло, а он все пребывает в беспамятстве. Не в "жидах" тут дело. Так прямо, без обиняков история не совершается. Исследователь (а Дитерихс в глазах Званцева был именно таковым) не виноватых ищет, кои мгновенно бы объяснили истоки катастрофы, причины и следствия, но – истину. Истиной в труде генерала и не пахло. Правда, несколько страниц в середине первого тома содержали подробные описания передвижений "фиата" шофера Люханова (на платформе этого грузовика лежали одиннадцать изуродованных тел членов семьи и людей) по Коптяковской дороге, местности вокруг Открытой шахты в урочище Четырех братьев, следов "работы" большевиков, предметов, найденные вокруг шахты и около нее.

Званцев читал и перечитывал эти страницы; подолгу размышлял над каждым словом, но ничего похожего на указание места сокрытия тел не находил. Где-то в середине первого тома мелькнула загадочная фраза охранника Дома особого назначения (так большевики звали дом Ипатьева) Костоусова: "Второй день приходится возиться: вчера хоронили, а сегодня перезахоранивали". "Вчера", – отмечал автор, – это 17-18 июля, "сегодня" – это в ночь на 19-е".

Но фраза эта повисла в воздухе. Дитерихс никак ее не разработал.

Второй том был целиком посвящен истории трагедии. Здесь проливался свет на многие обстоятельства (изменники, предатели, равнодушные, но и подвижники – несомненно), но на основной вопрос ответа не было. Званцев помнил первоисточник – труд самого Соколова – там таких указаний тоже не имелось.

...Из-за полуоткрытого окна доносились революционная музыка, песни и слышался гул огромной толпы, дефилировавшей посередине улицы. Люди шли плотно, яблоку негде было упасть. Такое Званцев видел впервые, зрелище производило сильное впечатление, но не тягостное, а, скорее, ошеломляющее.

– Господа... – начал негромко. – Я вынужден констатировать неудачу. Теоретическое исследование не дало ровным счетом ничего. Остается последнее: я еду в Екатеринбург. Полагаю, что осмотр местности позволит продвинуться в нашем деле. Я не исключаю, что найду кого-нибудь из участников событий. В живых. Будем надеяться, что чекисты смели еще не всех. Как только (и если) я получу обнадеживающие результаты – дам телеграмму. О тексте мы условимся.

– Что делать нам? – спросил Веретенников-старший. – Может быть, есть смысл поехать всем вместе?

– Нет. Городишко небольшой, все друг друга знают, толпа привлечет внимание. Ожидайте здесь. Всякую работу против советвласти – временно прекратите. Текст телеграммы: "Милую племяшку поздравляю с замужеством". Тогда выезжайте немедленно. Я буду встречать на перроне три дня подряд".

Мне оставалось только пожалеть, что у меня нет ни Соколова, ни Дитерихса. Но я надеялся: откровенный разговор с Татьяной приблизит решение задачи. Она найдет книги. Если их читал Званцев – прочитаю и я. Дитерихс у них был, Званцев упоминал об этом.

Я начал укладывать рукопись в папку, случайно одна из верхних страниц упала на пол и перевернулась. Я увидел строчки, твердо выведенные косым учительским почерком: "Дитерихс упоминает о "головах", увезенных Юровским в Москву под видом артиллерийских снарядов. Но это загадочное обстоятельство ничем не подтверждено". Подписи не было.

Утром я встал пораньше, чтобы приготовить завтрак – себе и маме. На следующий же день после отъезда Трифоновича она перестала появляться на кухне, целыми днями лежала на диване, обмотав голову мокрым махровым полотенцем и без конца пила кофе. Какое удовольствие она находила в этом горьком, совершенно невкусном напитке – я не понимал. Один раз я заметил, что она жадно курит, как дворник в подворотне, сжав мундштук папиросы большим и указательным пальцем. Я ничего не сказал; рана кровоточит, пройдет время, успокоится. Но успокоения так и не наступило...

Сели завтракать, я спросил о самочувствии, настроении, она вымученно улыбнулась: "Не говори глупостей. Есть такой цыганский романс: "Он уехал, он уехал..." Понимаешь? Он не посчитался ни со мной, ни с тобой. Чего же еще?" – "Но он до мозга костей – служащий Системы! – запальчиво возразил я. – Ты ведь любишь его... А любовь – это жертва". Взглянула удивленно: "А ты повзрослел... Но судить обо всем сможешь дай бог – после первого развода. Все. Я не желаю обсуждать".

Отправился на кухню, мыть посуду. Любовь... Жертва... Красивые, нет замечательные слова, они исполнены глубочайшего смысла. Если бы я понимал это год назад – Лена была бы жива. Мы бы уехали куда-нибудь, на край света, где ни антимораль, ни госбезопасность не достали бы нас... Впрочем наивно. Весьма. Троцкий скрылся в Мексике, и его достали. Ледорубом по голове. Достали бы любого, тут нечего "строить иллюзии". Ладно. Живой печется о живом. Таня вот обозначилась. Когда произношу ее имя – сердце бьется сильнее. Пока никто не видит и не слышит – можно признаться. "Татьяна, помнишь дни золотые..." А что? Может, они еще и наступят, эти дни... А потом мы почему-то расстанемся и я поставлю любимую пластинку Трифоновича: "... помню губ накрашенных страданье, в глазах твоих молчанье пустоты..." Как это, наверное, томительно и даже мучительно: любовь осталась, а любящие расстались.

На уроки идти не то чтобы не хочется (хотя – последний класс, экзамены, поступление... Куда? Сейчас я думаю, что школа НКВД осталась за горизонтом) – колом по голове эта тупая бездарная школа. Было два светоча и погасли. По-га-си-ли... Не пойду.

Долгий знакомый путь: Марсово (никогда не назову его "Жертв революции". Разве что в смысле ироническом. Вот, иду, а под ногами не жертвы, а палачи); Суворов на въезде – граф Рымникский, князь Италийский знал бы он, во что превратилась его Россия... И мост. Гулкий, длинный; слева усыпальница с гробами тех, кто не удержал, не смог; справа кирпичный домик Чудотворного Строителя. Наступил стране на горло и открыл путь Ленину. История иногда спрямляет стези... А вот и мечеть. Два минарета. Никогда боле не прокричит с их вершины муэдзин: "Аллах велик!" Незачем. Мусульмане, иудеи, православные и католики... Кто там еще? Объединяйтесь! И поднесите товарищу Сталину адрес с уверениями, что боле не верите ни во что и ни в кого, кроме него, самого, самого...

Длинная-длинная улица. Серый дом. Здесь в двух объединенных буржуазных квартирах жил вождь ленинградских рабочих, славный охотник за дичью и женщинами – Сергей Киров. Начальник Оперативного отдела Николаев, коммунист и чекист, выстрелил другу Сталина в голову. Ему велели враги народа? Из окружения вождя? Чтобы возник предлог: чистить ряды. А потом – как некогда заповедал пламенный Свердлов, "сомкнуть" их. "Тесней ряды!" От этого призыва веет могильной прохладой. На любом кладбище могильные ряды тесны до невозможности.

Поганые мысли. Лучше не думать. В конец концов нет ничего бесплоднее ненависти. Она не строительница, ненависть эта. Но тогда зачем соединил Маяковский? "Строить и... месть"? Правда, он в другом смысле. Но все равно: месть! Навязчивое слово...

Дом Лены. Привал антисоветчиков-террористов. Врагов. Как подрагивали кончики пальцев, когда собирал на асфальте оберточную бумагу... Как боялся... Дух захватывало, и ладони были мокрые. Лена... Если ты слышишь меня сейчас – знай: я и в самом деле крепок задним умом. Но я искренен. Я просто не понял, что люблю тебя. Я испугался. Но не предал. И не предам...

И снова, опять, в который уже раз – голос:

– Сережа...

Татьяна в ветхом своем пальтеце и вытертой шапчонке. Вот если бы сейчас привести ее в лучший магазин и одеть...

Вполне рогожинские мысли. Да ведь я – не Рогожин, она не Настасья Филипповна. Увы... Что мне делать, милая, добрая Лена...

– Это случайность, не бойся. Я не призрак. Ты ведь об этом подумал? Я хотела попросить тебя дочитать рукопись. Подумай. Потом мы встретимся, и я тебе скажу кое-что. Согласен?

– Дай адрес. Телефон.

– Я сама тебя найду. Не обижайся. В нашем деле – чем меньше – тем дольше. Живешь. Прощай...

Остановилась.

– Он у тебя расписку отобрал, – смотрит бездонно. – Я знаю, как все было. Ты ее уничтожил. Нам известно, что Дунин умер. Да? Теперь в самом деле прощай. – Она уходит, а я понимаю: они следили за мной. Что ж... такая работа.

"Паспорт и командировку (теперь Эрмитаж отправлял Званцева в московский Музей изобразительных искусств для изучения запасников) принесла Вера Сергеевна. Званцев сидел у радиоприемника и слушал выступление Гитлера на "Партайтаге" в Берлине. Высокий, истерический голос завораживал, удивительный по звуковой выразительности язык (Званцев свободно разговаривал и читал по-немецки) воспринимался сладкой музыкой. Вера Сергеевна села в кресло, положила документы на стол и закинула ногу на ногу; фигура у нее была удивительно гармоничная, обратил на это внимание еще при первой встрече, теперь же, отвлекаясь от Гитлера, беспомощно косил глазами. Да-а... Едва ль найдешь в России целой... Эту крылатую сентенцию великого поэта Вера Сергеевна явно опровергала. Званцев вдруг поймал себя на том, что с трудом справляется с собой.

Судя по всему, она заметила волнение собеседника (еще ни единого слова не произнесли, а беседа текла, текла – на заданную тему, это сознавали оба), улыбнулась, грудным голосом проговорила нечто вполне общее, незначительное, тем не менее Званцев вспыхнул и отвернулся. Было в ней что-то бесконечно порочное, зовущее, отталкивающее – вдруг понял это. Не Пелагея, не мидинетка с Монмартра – другое, наизнанку вывернутое, а поди, откажись... Какая прозрачная пленка, какой миг единый отделяет другой раз человека от пропасти...

– Я вам нравлюсь? – Вопрос прозвучал, как выстрел.

– Давайте по делу, сударыня... – отозвался сухо. – Я знаком с вашим... С Кириллом. Есть же приличия.

– А вы откровенны... – Придвинула кресло, теперь сидела так близко, что в ноздри ударил призывный запах хороших французских духов. "Черт с ней... – подумал лениво. – И черт со мной..." Протянул руку, положил ей на колено, ощутив под ладонью тонкий шелковый чулок.

– Что объясним Кириллу – если вдруг объявится? (Вопрос гимназиста, хлыща... – с искренним презрением сказал себе. – Говнюк я...)

– В отъезде... – провела указательным пальцем по его губам и, вниз, вниз, словно аккордеонист левой рукой по кнопкам. Не успел сообразить – все пуговицы на рубашке оказались расстегнутыми. "Сними..." – приказала негромко и подала пример: юбка слетела на пол, кофточка; трусики на ней были с французского рекламного плаката. Тронула их пальцами: "Это ты должен сделать сам..."

Он и сделал, она вдруг начала негромко стонать, закусила нижнюю губу, глаза закатились. "Положи меня на стол... Вот так... Хорошо... Господа офицеры понимали толк в любви, нес па?"

Когда все кончилось, неожиданно бодро, по-балетному, на пуантах убежала в коридор -там негромко хлопнула дверь ванной и зашелестел душ. Званцев лежал без сил, ленивой струйкой ползла мыслишка: зачем? На кой черт все это нужно было... Бойкая дамочка и в деле – вполне. А вот зачем? Неясное ощущение опасности разлилось в спертом воздухе...

– Ты мне понравился! – донеслось сквозь шум воды. – Если захочешь еще – дай знать.

Вышла, вытирая мокрую голову, рассмеялась:

– У тебя такой вид, будто ты только что выплыл из водоворота!

– Весьма точное наблюдение... – буркнул. – И что теперь?

– Я уже сказала... – Одевалась быстро, не стесняясь подробностей. Впрочем... У меня есть некоторые проблемы. И если ты не откажешься помочь я благодарна буду. Но это потом. Когда вернешься из Екатеринбурга.

– А если... не вернусь? – Старое название в ее устах прозвучало весьма достойно. Это понравилось и даже сгладило вдруг наступившую неловкость.

– На все воля божья... – сказала равнодушно. – Ты уезжаешь десятичасовым. В Москве не задерживайся. Если будет что-нибудь срочное, звони без стеснения.

– Не задерживаться? – спросил с недоумением и вдруг понял, что о московском друге из НКВД она ничего не знает. Странно...

Подставила губы, он с улыбкой взял ее руку и нежно поцеловал. Все же нельзя отрицать. Никак нельзя...

– Посторонний вопрос... – улыбнулся. – Я не заметил особой нежности между тобой и Леной. Это странно...

– Наблюдателен... – прищурилась. – Лена – дочь Кирилла. Ее мать умерла. Давно.

– И у Тани – умерла, – сказал вдруг. – Сколько совпадений.

– Все умрем, – ответила сухо. – Совпадение – синоним закономерности. Я у Кирилла – третья...

– Значит... Лена – от первой жены, Таня – от второй, а...

– А у меня, – подхватила, – не может быть детей. Ты наверное обратил внимание, как неосторожна я была. С тобой.

– Надо же... – развел руками. – А я голову сломал!"

Я прервал чтение. Интимные подробности уже не производили прежнего впечатления, не вгоняли в испарину – прошло время, и уже многое знал и понимал. Хотя, конечно, Званцев очень откровенно рассказал о мимолетном... Чувстве? Я бы мог написать и грубое слово, но зачем?

А вот Лена-Таня... То-то мне всегда казалось, что они неуловимо похожи.

И снова погружаюсь. В одиссею капитана Званцева...

"Красная стрела". По здешним советским меркам – изумительный поезд. Наверное, и в самом деле ничего. Двухместное купе, напротив закрылся газетой некто, лица не увидать. Читает что-то интересное, покряхтывает. Вот отодвинул газету, взглянул исподлобья.

– Цитируют товарища Сталина. Я плохо вижу, перескажу своими словами, ладно? Так вот, товарищ Сталин говорит, что немцы любят и уважают своего фюрера, вождя Адольфа Гитлера. И советские люди любят и уважают своего, товарища Сталина. Это как бы нас всех объединяет. Как вы думаете?

– Вы в Москву?

– Да, а что?

– Первая остановка – Любань. Три минуты. Но мне хватит.

– Для чего? – спросил заинтересованно, Званцев нахмурился.

– Для того, что я вызову НКВД, понятно? Если кто-то неправильно понял слова вождя – это, допустим, никак не значит что... што, одним словом, надо ставить. На одну доску. А?

Собеседник выронил газету и посерел. Глаза его увлажнились, похоже было, что он сейчас упадет в обморок.

– Я... я... не имел в виду... – залепетал.

– Там установят, что вы имели... – уронил безразлично, это безразличие привело попутчика в экстаз:

– Я... Понимаете... Привык... Как бы... Бывало – возьмешь газету, и к собеседнику. Знакомство, значит...

Званцев не слушал. В памяти всплывали недавно услышанные слова Гитлера: "Отдав Россию в руки большевиков, судьба лишила ее той интеллигенции, на которой держалось ее государственное существование..." Правда, фюрер был убежден, что "та интеллигенция" была исключительно "германской по крови", ну да – неважно. Суть понятна. Она сидит сейчас напротив с вытаращенными глазами и канючит так жалобно, что хочется убить...

Когда поезд замедлял ход, Званцев просыпался и с раздражением наблюдал, как вертится и вскакивает незадачливый газетный чтец. Видимо, он все время ждал...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю