355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гелий Рябов » Мертвые мухи зла » Текст книги (страница 13)
Мертвые мухи зла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:55

Текст книги "Мертвые мухи зла"


Автор книги: Гелий Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)

– Здесь Россия потеряла своего государя... – глухо произносит Уля.

– Как это? – вырывается у меня искренне и недоуменно.

– Смотри и запоминай, – продолжает Ульяна. – Ненависть пройдет, появятся другие чувства, и это все будет уничтожено. Никаких воспоминаний, ни-че-го! Государь сидел на этом диване. Он здесь отрекся от престола.

У нее серое, погасшее лицо, я никогда раньше не видел ее такой.

– Почему ты... так страдаешь, Уля? Почему? Разве он твой родственник?

Она молчит несколько мгновений, потом поднимает на меня немигающие глаза:

– Он мой государь...

И я вдруг понимаю, что в нашем доме живет... подколодная. Именно так. Но произнести – пусть даже и мысленно, слово "гадюка" – я почему-то не могу...

Почему я молчал? Давно уже по улицам города чеканили шаг дружины имени Павлика Морозова, и его подвиг прославляли, не уставая, газеты, журналы, книги и кинофильмы. А я будто не слышал призыва "сообщить", "помочь", избавив тем самым рабочее государство диктатуры от вредоносного ее члена. Я не спрашивал себя – жалко ли мне Ульяну, я не вел бесед с самим собой о пользе или вреде молчания. Я просто не мог. Н е м о г, и все... Странно. Я был только ребенком, а ведь дети легко идут на предательство.

Она приучила меня к городу, заставила полюбить его. Никогда не напирала она на слово "Санкт-Петербург". Говорила "Ленинград", но я интуитивно чувствовал, что она называет город этим именем только из-за меня. Она не боялась, нет, скорее, уважала мое мнение. Наверное, убедить меня в том, что Ленинград прекрасен, было легче, нежели если бы то был Петербург. Но она знала: тот, кто полюбит Ленинград, – полюбит его не за проспект Стачек с его убогими пролетарскими фаланстерами; не за памятник Фердинанду Лассалю на проспекте 25 Октября, этого всемирного соглашателя, чьим присутствием, наверное, хотели уравновесить уже близкое уничтожение собственных оппортунистов; и не за двухэтажный, вроде английского автобуса, киоск "Ленсправки" неподалеку. Все эти рабочие клубы, райсоветы, институты и дома культуры, созданные недоучками пролетарской диктатуры или перекрасившимися "бывшими", могли только уничтожить прекрасный город, величественный сон о прошлом; напротив – творения гениев проклятого царизма одни только и вносили, уверен, даже в самые отъявленные большевистские души хотя бы дуновение того, что некогда вдохнул Создатель в Адама, сделав его ч е л о в е к о м...

Мы бродили по кладбищам. О, эти петербургские кладбища... В их земле, в их очень сырой земле лежало удивительное прошлое, которое похоронили некогда и все еще продолжали хоронить, стремительно и непримиримо. Исчезали могилы – я заметил это очень не скоро, годы прошли. Но в какой-то момент я догадался: исчезнувшие могилы и памятник Лассалю – звенья одной цепи. Так или иначе, создавался инкубатор. Его строили на пустом по возможности месте – для чистоты эксперимента, наверное...

Сырые аллеи и вязкие от дождя кроны вековых деревьев, они еще слышали угасающую музыку далеких похоронных оркестров, они в и д е л и и стремились поведать о том, что знают. Ульяна привела к северной окраине кладбища. Здесь, на краю редких и полуразвалившихся могил она молча показала на большой участок осевшей земли. "Что это?" – "Могила, Сереженька. Одна большая могила. На всех". – "А памятник?" – "Как видишь – его нет". "Но... почему?" Я уже догадывался, но произнести вслух не мог. А она промолчала. Когда мы вышли к пологому берегу залива, взяла меня за руку, долго вглядывалась в белесый горизонт. "Знаешь что, мальчик? – печальная улыбка тронула ее бледные, почти белые, никогда не накрашенные губы. – Твои родители – очень хорошие люди. Несмотря ни на что". – "На что не смотря?" Она еще не ответила, а я уже знал, что она скажет, так часто бывало в последнее время. "Вот, слушай. – Повела рукой в глубь кладбища. – Еще год назад там была могила воспитателя будущего царя, такого же мальчика, как и ты. Ты ведь теперь понимаешь, что каждый царь был когда-то мальчиком?" Я понимал. Она продолжала: "Рабочему приказали: снести памятник. Сровнять с землей. Рабочий по бедности своей, конечно же, недолюбливает царя. Взял лом, лопату, исполнил, как велено. Он прав?" Я долго молчу. "Я не знаю, нянечка. Ты о моем папе говоришь?" Рассмеялась: "Ты очень хороший мальчик, и я тебя очень-очень люблю".

Декабрь, метет за окном, ангел с крестом на площади Урицкого исчез в пелене, я мысленно называю ее погребальной. Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет (весьма торжественная дата), с утра мама и Ульяна хлопочут на кухне, будет много гостей: школьные товарищи, друзья родителей. И вдруг все омрачается. В углу, около дивана, я нахожу закостеневшее тельце нашей кошки Феклы. Она появилась у нас, когда я был кричащим существом красного цвета и не умолкал ни на мгновение, измучив донельзя и маму, и отца, и Ульяну – больше всех. Мама родила меня в трескучий декабрьский мороз 1924 года, в клинике Военно-медицинской академии на Выборгской стороне, никаких празднеств по этому случаю не состоялось – отец был в очередной командировке, мама едва дышала, одна Ульяна, рассказывали мне позже, радовалась, как девочка, подбрасывая меня, ревущего, к потолку и убаюкивая после этого – видимо, по модной тогда системе "холодного-горячего". И вот кошка. Ульяна воет дурным голосом в углу как простая деревенская баба (в ней вдруг возникла в последнее время некая опрощенность), мама растерянно мечется по комнате. "Да что ты, Уля, Улечка, опомнись, это всего лишь кошка..." И вдруг Уля приходит в себя: "Нина Степановна, вы одевайтесь, пожалуйста, я сейчас пойду к Николаю Федоровичу (это наш дворник, мысленно констатирую я, не понимая, что могло понадобиться от него Ульяне), Серж... Сережа, ты заверни... Феклушу в наволочку, мама даст, обвяжи веревочкой и тоже спускайся, я буду внизу". Сумасшедший дом... "Уля, но ведь день рождения..." – лепечу жалобно, она простреливает меня насквозь холодно-удивленным взглядом: "Да. Но Фекла умерла. Это пока важнее". Мама молча начинает собираться. Я упаковываю кошку как велено. Нельзя сказать, чтобы я ее не любил – нет. Я общался с нею, держал на руках, гладил и играл, но вот такого, как у нянечки, религиозного к ней отношения у меня, ей-богу, не было. Какая она стала тяжелая, твердая, чужая...

Спускаемся вниз, не проронив ни слова, Уля уже стоит у дверей парадного с лопатой в руке (вот зачем ей понадобился Николай Федорович), бросает непререкаемо-отчужденно: "Серж! Ты остаешься встречать гостей. Мы с мамой идем в Михайловский, я знаю там место... Там и похороним". Обе уходят, мама успевает бросить мне чуть ироничный взгляд: "Бог с ней..."

Одеваюсь и "крадче" (словечко нашей школьной уборщицы) устремляюсь следом. Они идут торопливо, молча и вдруг сворачивают во двор направо. Я знаю этот путь, Уля мне показывала. Этой кривой дорожкой убегали от филеров Охранного "рэвольцьионэры" (когда Ульяна произносит это слово – у нее каменеет лицо и исчезают глаза). Я не отстаю, иду шагах в десяти позади, но они, верно, думают о своем и меня не замечают.

Набережная, на другой стороне, за прозрачным парапетом – храм Воскресения Христова, Спас на Крови. Сейчас мама и Уля обогнут его и окажутся в Михайловском саду. Выкопают ямку, и Фекла закончит свой земной путь...

Но они останавливаются, и я слышу:

– У Него открыты глаза. Ты, наверное, не обращала внимания...

– И что? – Мама не любит разговоры о религии и начинает сердиться, я это чувствую. "У Него"... Это Уля о Распятом, о Христе. Хм... Я тоже никогда не обращал внимания.

– Там, где теперь крест, – там взорвалась бомба под ногами Александра II... А где стоим мы с тобою... Здесь стояла Софья Перовская. Ее повесили.

– Ульяна... – Мама начинает говорить скрипучим, как несмазанное колесо, голосом. – И что, что?!

– Ничего. Совершился Промысел. Разве не понятно?

– Рыбный, что ли? – усмехается мама. Ее усмешка – скорее, ухмылка, и мне это неприятно. Мне мерзко это, и я ничего, ничего не могу с собою поделать...

– Божий, Нина. Идем.

– Тебя посадят. Рано или поздно. Остерегись! Я желаю тебе добра!

– И я – тебе. Оттого и говорю. Об этом. Ах, Нина, Нина... Никогда не поздно понять. И, поняв, стать другим.

– Ты... Ты сумасшедшая, вот и все! Что будет с Сергеем...

– Он искупит твои грехи. И грехи отца.

Они уходят. А мои бедные ноги приросли к плитам тротуара. Я не могу ими пошевелить... На душе скребут кошки (что за идиотская ассоциация?). И вдруг понимаю: не будет дня рождения. Нечто тяжелое и непоправимое стучится в нашу дверь. Возвращаюсь домой, из черной тарелки радио льются военные марши и песни времен Гражданской войны. Чеканный голос сообщает о нападении Финляндии. "На кого они замахнулись?!" – с трагическим пафосом произносит диктор, и я понимаю: война... И еще понимаю: новая командировка отца. Она связана с этим сообщением по радио, связана, вот и все! Кто бы не говорил...

Откуда такая уверенность, такой мрак? Не знаю... В дверях раздается омерзительно лающий звонок (отец давно собирался его заменить, но возражала Циля Моисеевна, звонок ей нравился). Открываю, в сумраке лестничной площадки (домоуправ экономит, лампочки самые ничтожные) несколько человек в штатском, один в форме.

– Вы Сергей Дерябин?

– Да, это я... – отвечаю с недоумением (а кошки уже не скребут – дерут по живому, и льется кровь), – а в чем дело, товарищ?

Он шагает в свет, и я узнаю начальника отдела, в котором служит отец. Капитан госбезопасности Чуцкаев. Он в штатском, в этом отделе чекисты не носят форму.

– Нина Степановна дома?

И я чувствую, как леденеет язык, как дубеет кожа лица и начинают прыгать губы. Я уже все понял. Они еще не сказали ни слова, а я догадался...

– Отец? – мне кажется, что я произношу это слово, но на самом деле я только мычу.

Чуцкаев молча кивает.

– И... Никакой надежды? – Господи, Господи, ну за что, за что...

Штатский слегка раздраженно подталкивает меня в прихожую:

– Мальчик, об этом не говорят на лестнице.

– Я вам не "мальчик", – бросаю отчужденно, он ежится, пожимает плечами.

– Ну, хорошо, хорошо, молодой человек!

Входим, появляется Циля Моисеевна, упирает руку в бок.

– Вы кто? Вы с работы? – У нее ужасающий местечковый акцент, мне почему-то становится стыдно. Чуцкаев с недоумением вглядывается в ее возбужденное лицо.

– Ихняя Фрекла, это кошачья дрянь, постоянно гадит в суп моего мужа! У него больные почки! Если вы не примете...

– Циля, Фекла сегодня умерла, – говорю равнодушно. – Ее понесли хоронить... Феклу, а не "Фреклу", чтобы вы себе знали.

У Чуцкаева на лице кинематограф чувств и мыслей – отнюдь не в мою пользу.

– Кота! – восклицает возмущенно... – Хоронить... кота? А где Степанида Ни... То есть – Нина Степановна? – Они вваливаются в нашу комнату и рассаживаются на стульях, на диване, снимая, впрочем, свои ушанки.

– Вот что, друг мой... – начинает штатский. – Мы пришли сообщить, что капитан госбезопасности Алексей Иванович Дерябин погиб при выполнении... косит глазом на остальных, второй штатский, круглолицый, краснощекий, кивает: "Скажи, как есть. Они ведь свои, чего там..." И первый продолжает мятым голосом: – При... Он, значит, выполнял и выполнил, ты не сомневайся ни на минуту! Ответственное задание Советского правительства. Вот так...

– У нас есть другое? Ну – правительство? – Меня несет, они мне все не нравятся, горе от потери отца я еще не сознал. – Что вы напираете о том, что оно советское?

– Мы не напираем... – вкрадчиво произносит румяный. – Это такая формула. Официальная. И второе: тебя не научили? Нельзя говорить: "напираете о том". Уж сказал бы: "на то". Понял?

Бешенство захлестывает меня. Чего они приперлись? Что им нужно? Хорошо, что нет матери. И я кричу:

– Задание?! Задание, говорите вы? Я догадался! Я не дурак! Отец уехал на Белоостров, на границу! Он там погиб, там?

Они долго молчат, переглядываются, наконец Чуцкаев тихо говорит:

– Хорошо. Но об этом ты не должен говорить никому, ты понял? Сейчас в память об Алексее мы доверили тебе, будущему чекисту, государственную тайну. И ты не вздумай наше доверие не оправдать! Это преступление, я не шучу!

Я понимаю, что он не шутит, что моя догадка, возникшая из ниоткуда, есть первый, очень серьезный удар, и не только по психике, тем более что уже через час я узнаю все, до конца, и этот осколок жутковатой политики будет кровить во мне всю оставшуюся жизнь...

Возвратились мама и Ульяна, услышав страшную весть, завыли в голос, я и предположить такого не мог. Мама? Как некая сказочная бабка? Видимо, я еще не понимал, что отец не вернется. Формальные слова не обретали смысла, не становились им.

– Вам и мальчику до совершеннолетия будет назначена пенсия.

Они торжественно уходят, Уля подает маме рюмку с валерианкой и таблетку.

– Идем ко мне, Нина, и пойми: не ты первая, не ты и последняя...

– Да какое мне дело до всех! – кричит мать дурным голосом, – какое мне дело! Нет Алексея, его нет, а не кого-то, ты понимаешь?

Они разговаривают в нянечкиной комнате, из-за дверей долетают их возбужденные голоса.

– Уля, ты ведь ненавидишь Советы, признайся! – Это мама.

– Ненавижу? – Какой спокойный голос у няньки, как медленно произносит она слова. – Оставьте, Нина Степановна. Советы уничтожили моих близких, мою прежнюю жизнь, мою Россию, наконец. Вы ведь все знаете, я ничего не скрыла.

– Не скрыла, – эхом отзывается мать. – Не скрою и я. Я не могла воспрепятствовать Алеше, не могла...

– Но вы... догадывались – зачем он идет?

– Да. Господи... Мне надо было... Нам надо было убежать. Уехать на край света. Надо было все объяснить Алексею! Все, что я поняла. Пусть только что, пусть недавно. Но я поняла... О себе надо думать!

– Глупости... – грустно говорит Уля. – Они бы нашли. Они всех находят. Знаешь, Нина, потеря велика. Но чего бы ни хотели... эти, и сам Алексей история идет туда, куда и должна. События можно ускорить, но изменить, кардинально, – нельзя! Вот, началась война с финнами, Аня Танеева1 там, у них, мне так жаль ее, что теперь будет, что...

И вдруг я понимаю отчетливо-отчетливо (не из мальчишеского духа противоречия – прозрачно-ясно): отец причастен к началу этой войны. Она началась потому, что он, отец, выполнил "особое задание правительства". И это значит...

– По радио сказали, что белофинны убили пятерых наших пограничников, Уля хмыкает. – Ваших, конечно. Это серьезный повод для войны, Нина. Но есть и причина: слишком близка к Петербургу граница – с точки зрения Советов. Легко убежать тем, кто обязан сгнить. По-моему – понятно...

Я прижимаюсь к узенькой-узенькой щелочке в дверях (эти двери никогда не закрываются плотно, но мама всегда говорит, что из-за этого недостатка ей легче прислушиваться к моему дыханию), я вижу растерянное, заплаканное лицо, расширившиеся, наполненные вселенским ужасом глаза. И, роняя слово за словом, будто с трудом выплевывая вишневые косточки от варенья, она произносит: "Уж... не думаешь ли... ты... что пограничники... погибли... убиты... из-за..." Она не договаривает, но Ульяна, видимо, понимает смысл. И кивает. Этот беспощадный, страшный смысл понимаю и я. Молча ухожу из нашей прихожей в свою комнату. Окно. Хорошо бы его открыть, на зиму наплевать, встать на подоконник и – головой вниз. Сын не должен знать об отце то, что теперь знаю я...

Приходят гости, у всех отсутствующие лица, никакого веселья, все уже знают: началась война, погиб отец. Приятельница матери, Марья Ивановна Фролова, жена бригадного комиссара, рыдает на плече Ульяны: "Петра вызывали сегодня утром, он уехал. На фронт..."

И, как всегда, они поют протяжные, выворачивающие душу песни, когда же Марья Ивановна затягивает (после длинной рюмки) густым мужским басом "По долинам и по взгорьям", мы с Улей переглядываемся и тихо выходим.

– Ты слышал, о чем мы говорили? С мамой?

Молча киваю.

– Что ж... На все воля Божья, Серж. Теперь ты стал взрослым и имеешь право знать. Погуляем?

Мы выходим на заснеженную улицу. Пусть она будет сегодня, специально для нас, Большой Конюшенной, но не Желябова. Я знаю, что сделал Желябов. Прикинулся столяром, поступил в Зимний, оборудовал мастерскую под столовой царя Александра II и наполнил ее динамитом. И взорвал. Но царю повезло...

И мы идем сквозь метель и снежные хлопья, они ложатся на лицо холодным покровом, словно напоминая о случившемся. Холод смерти...

Мерцают фонари, мы выходим к Мойке, где-то там, далеко-далеко, стоит дворец князя Юсупова, там погиб последний защитник государя, Распутин. И, словно угадывая мои мысли, Ульяна говорит: "Помнишь, я когда-то рассказывала тебе об этом человеке? Если бы он остался жив – сегодня царствовал бы Алексей Николаевич и был бы, наверное, жив твой отец..."

Она говорит, что Распутина убил племянник государя, и еще три вполне уважаемых человека. Они хотели помочь царю, избавить его от напасти, а на самом деле свели в могилу...

– Ты помнишь, как в тридцать четвертом убили этого негодяя в Смольном?

Уля имеет в виду трагическую смерть Сергея Кирова. Впрочем, сейчас она мне уже не кажется такой трагической...

– История – живой, мыслящий организм. Когда тупицы пытаются ей помочь или – тем более – поправить, – она кроваво огрызается, мальчик, и гибнет много-много людей...

В прошлое возвращаться тяжело. Не потому, что становишься старше и понимаешь все отчетливее, все тяжелее: не так жил, не так поступил, не так думал... А потому, что занавес задернулся и скрыл безвозвратно любимых и близких, друзей, и могильные холмики все множатся и множатся, не оставляя ни малейшей надежды под старым, изношенным, словно ситцевое одеяло, небом.

Но ведь Новое Небо взойдет не над всеми.

Похороны отца состоялись в серый будний день. Падал мелкий, похожий на заледеневший дождь, снежок, покрывая плечи и шапки полупрозрачным хрустящим налетом, гроб с телом привезли в автобусе с красно-черной лентой по бортам, все стояли молча, хмуро, я впервые увидел товарищей отца разом, вместе; в своих серых пальто, сапогах и кепках они смотрелись, словно дети из приюта или близнецы-братья, собравшиеся вдруг у родительского дома. Лиц я не различал, иногда шелестели голоса, будто шум воды из крана на кухне, я вдруг подумал, что их и в самом деле трудно отличить друг от друга, и сказал об этом Ульяне. Она повела плечом (это означало крайнюю степень раздражения) и ответила с уничтожающей усмешкой:

– В этом смысл их работы; и вообще – чем больше мы будем похожи друг на друга, тем скорее все кончится!

Странная фраза, мне показалось, что Ульяна не в себе.

Сели чинно, автобус тронулся; повернули на 25 Октября, потом на 3 Июля (сейчас, когда память возвращает в это недавнее прошлое, я думаю не о главном, увы... Вот и теперь: что за названия, право... Что за неумолимое стремление разрыть до основанья); остальные "новые" имена несчастных улиц угасли безвозвратно. Сейчас я помню только настоящие названия: Сенная, Забалканский, черные тени на тротуарах, поворот на Митрофаниевскую и – вот он, последний приют...

– Ты знаешь, почему папу хоронят именно здесь? – спрашивает Уля.

– Нет. – Откуда мне знать? Нелепый вопрос...

– Алексей Иванович любил "Петербургские трущобы", Крестовского. Однажды он в шутку попросил меня и маму похоронить его, если что, на этом кладбище...

– Что значит "если что"? Уля, я все равно ничего не понял. Гроб откроют?

– Гроб не откроют. Нам незачем знать, что в этом гробу. – В ее голосе звучат металлические нотки, я никогда прежде не слышал таких.

– Но... Как же? А... проститься? А... разве не папа... там? – Я все еще дитя...

– Я не знаю. Незачем, – повторяет угрюмо.

Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут... Невероятно... Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так...

И речей не произносят. Почему?

Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.

– Так хоронили когда-то добровольно ушедших... – Ульяна стискивает виски. – Идем. Да-а... – Оглядывается. – Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?

Ничего не понимаю... Ведь живого отца... зарыть никак не могли? Что за чушь...

– А "если что", мальчик, – это смерть, понимаешь?

Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?

Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.

– По этому проспекту шла гвардия, – вдруг говорит, не поворачивая головы.

– Ка... какая? – нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой "гвардии" нет.

– Императорская, – смотрит с усмешкой. – Там... – повела рукой, – в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия – это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо...

– Восстание против царя? В 1830 году, – обнаруживаю я исторические познания.

– Да. Чернь поднялась, ее раздавили.

– И Польша – не у нас? Так? Именно из-за того, что "раздавили" чернь?

– Ну... Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка1, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь... – Ее голос звучит непримиримо, зло.

– Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.

– Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь. – Знакомые слова.

И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка – она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна – вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы... Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.

– Ему нельзя... – Взгляд в мою сторону. – Ребенок.

– Ничего, – кивает Ульяна, – когда-то надобно и начинать.

Она всегда произносит: "надобно". И никогда – "надо". Я спросил ее однажды – почему? Ответила с усмешкой: "Надобно – это уважительно, совестливо. А "надо" – революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться..."

Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.

– А почему нет товарищей папы? Начальства? – Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость. – Ладно. Папа – наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.

Ульяна встает:

– Извини, Нина, я не могу иначе.

– Но... – В глазах мамы испуг. – Алексей ведь не верил в Бога?

Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?

– Не верил, – нянечка соглашается. – Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый... – И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: – Со святыми упоко-ой...

Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:

– Циля... Или узбек этот... Извини.

Ульяна между тем выводит истово:

– Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека...

Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет... Что же она заставляет? Не знаю... Я только чувствую, что становлюсь другим.

Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:

– Новый год... Ты останешься с нами? Сергей?

– Это глупости, – вступает Ульяна. – Пожалей его, он всего лишь ребенок, у него другие интересы. К счастью, дай Бог...

И мне так странно, что нянька угадала в очередной раз. Она часто угадывает мои сокровенные мысли. Вот и теперь: накануне известия о гибели папы меня пригласила встречать Новый, 1940 год моя одноклассница, Лена Веретенникова, красивая девочка, отличница, по ней вздыхает весь наш класс (мужская половина, естественно) и еще полшколы. Почему она выбрала меня? Я грежу предстоящим свиданием, я еще даже не догадываюсь (так, смутные образы, неуловимые желания, итог позднего развития) о том, что меня ждет, но сердце бьется и сладко замирает. Что делать... У кого оно не замирало в пятнадцать лет... И даже холмик на Митрофаниевском ничего теперь не изменит...

Мама дала мне двадцать рублей (серьезные деньги!):

– Купи цветы. Девочке приятно будет, к тому же и не банально – в Новый год дарят духи. Да ведь ей еще и рано?

Не знаю. Я ничего не знаю о женщинах. Мама. Три учительницы. Соседки. Те, кто ходит по улицам. Сидят в кино. Они все безразличны мне. Как, впрочем, и все мои одноклассницы. Противные, писклявые голоса, всегда капризный тон, такое впечатление, что им все не то должны, не то пребывают в вечном обмороке от их внешности и косичек с бантиками.

Не то у Лены. Длинные вьющиеся волосы. Всегда модное платье (пусть платьице – во всяком случае оно резко отличается от юбок и кофточек всех остальных. Чулки в резинку, ужимки, прыжки, чушь и больше ничего), всегда неуловимый... Запах? Нет. Запах исходит от рыбы или от урны. От Лены веет... Вот: именно "веет" древними поверьями и чем-то еще, неуловимым, волнующим. Здесь целая история...

Я учился в шестом классе, когда однажды отправился погулять на Марсово поле (я никогда там не гулял и не гуляю, от этого места исходит тихий, невнятный ужас1) с одной-единственной целью: скрыться от родителей. Тогда случился один из немногих в нашей жизни "грандиозных скандалов" (мамино определение). Я попросил отца вырезать мне из доски саблю – с рукоятью и перекрестием, гардой. Отец трудолюбиво строгал часа два, сабля вышла на удивление: обоюдоострая, с витой рукоятью, – заглядение. Но я просил с гардой. Отец долго уверял меня, что с этой самой гардой оружие делали очень-очень давно. "Тебе же для игры с ребятами? Значит, нужна современная шашка!" – ему казалось, что он убедил меня. Я же швырнул поделку под диван и убежал...

Тогда-то я впервые и увидел Лену. Она шла рядом с молодой, хорошо одетой женщиной, очень красивой, с тонким, надменным лицом. Но Лена... Никогда раньше не видел таких... Она была стройная, хрупкая, в удивительном платье с оборками, а как она разговаривала! "Тетя Вера, вы огорчили меня..." – "Оставь, дитя мое, глупости. Не вникай". – "Я не могу не вникать!" – "Но это касается только взрослых!" – "Я уже взрослая, тетя Вера. И моя душа болит..." Они заметили, что я прислушиваюсь, и торопливо ушли. Я часто вспоминал об этой девочке, и вот – в девятом классе она появилась, как фея из сна...

Я мучился. Я страдал. Нет, не о юношеской влюбленности идет речь. Я еще не знал, что это такое. Просто меня угнетало: почему? Почему она пригласила именно меня? Выбрала из целого класса, школы, может быть... Я не красавец. Я обыкновенен до невозможности. Среди толпы меня нельзя выделить, заметить. Но Лена заметила...

Ночью проснулся, что-то беспокоило. Со мной случается иногда: туманные образы, неясные мысли, понять нельзя, но не спится. Переходный возраст так объясняют взрослые. Возможно. Вот и теперь – спать не могу, и так ясно-ясно: грязный, будто мука, перемешанная с землей, снег за окном автобуса – это когда ехали на кладбище – и землистые лица окружающих. И гроб, гроб, огромный, бордовый, закрытый наглухо. Что случилось с отцом?

Ульяна теперь спит в комнате родителей, маме страшно одной. Тихо встаю, иду к дверям, створка ползет бесшумно, и вдруг вижу черный силуэт на фоне светлеющего окна. Это Ульяна, она стоит, прислонившись лбом к стеклу, на плечах пуховой платок, подарок отца на день рождения, он у няньки в августе, 19-го числа, на Яблочный Спас, как она называет этот день. Осторожно дотрагиваюсь до ее руки, она медленно поворачивается:

– Ты? Не спится?

– Не спится, няня... – отвечаю из "Онегина".

Она улыбается.

– Пойдем к тебе. Маму разбудим...

Возвращаемся, она садится в старое кресло у окна, пристально смотрит.

– Няня, что случилось с отцом?

Долго молчит.

– Ты взрослый?

– Да.

– Хорошо. Я думаю, что тело изуродовано настолько, что они не посмели его показать. А может быть, и еще страшнее: тела в гробу нет.

Мне кажется, что я медленно лечу из окна на уличную булыгу.

– Это же невозможно...

– Это возможно. Я не знаю, что случилось на самом деле, но, заметь, они не хотели привлекать внимания: ни знамени, ни почетного караула, ни салюта! А ведь это все положено по воинскому ритуалу!

Положено. Я знаю. Как она беспощадна, моя нянька, как бескомпромиссна.

– Послушай... – встает, подходит ко мне, – ты спросил, я ответила. Но на самом деле это все равно. Папы нет, и я молю Господа, чтобы он простил грехи раба Божьего Алексия – вольные и невольные. Молись и ты.

– Но... Я неверующий, няня?

– Все равно, молись, – требует она непререкаемо. – Молись. Я знаю, у тебя с покойным Алексеем Ивановичем было решено: после десятого класса ты идешь в... – И вдруг я чувствую, как у нее что-то застревает в горле или будто застревает, она умолкает и с трудом пытается вытолкнуть, видимо, очень страшные – это видно по лицу, глазам – слова. – ... школу НКВД. Не спорь, не отнекивайся...

– Я не собираюсь отнекиваться. Да. Это решено. Не мною, ты знаешь. Что касается меня... Няня, сомнения мучат. Странные и тяжелые...

– Еще бы, Сережа, еще бы... – произносит с грустной усмешкой. – Что ж... Подумай, мальчик. Взвесь все "за" и "против". Остаться человеком вопреки всему и несмотря ни на что – вот решительно главная задача.

Я прижимаюсь к ней, ее шершавая ладонь касается моего лба; как успокоительно, как благостно ее прикосновение...

– Ты уже взрослый... – отстраняет меня. – Сядь. Я прочту тебе стихи.

Замираю в тревожном предчувствии. Это не случайно. Это не просто так...

– Машенька, ты здесь жила и пела, – начинает Ульяна тихо. – Мне, жениху, ковер ткала, Где же теперь твой голос и тело, Может ли быть, что ты умерла?

Смотрит на меня отсутствующим взглядом:

– Может ли быть...

Я знаю эти стихи. Однажды, на уроке литературы (наш учитель болел, урок вела преподаватель русского языка начальных классов – комвузовка, она окончила филфак университета в порядке комсомольской дисциплины; по-моему, даже уцелевшие профессора далекого прошлого ничему не смогли ее научить. Она говорит: "Дети. Пишите тоньше. Будет красивше". Но сделать ничего нельзя. Таисья Геннадиевна опора методисток из райнаробраза, таких же неучей, как и она сама), Лена Веретенникова прочитала их – с пафосом, грустью, трагическим неприятием "Буревестника". "Что "Буревестник"?! сказала тихо, – белиберда для недоучившихся студентов!" И Федорчук, влюбленный в нее открыто и страстно, с первого ее появления, секретарь нашей комсомольской ячейки, начитанный и оттого еще более мерзкий (для меня, конечно), гаркнул на весь класс: "Веретенникова! Я преклоняюсь пред твоей красотой и не стыжусь! Но еще один такой выпад против пролетарской диктатуры – я первый разберусь с тобой! Не строй иллюзий!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю