Текст книги "Газыри"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Голубой петух плимутрок
После первого моего, самого благостного гостеванья в Ижевске у Калашникова, в Москву собрались мы с ним ехать вместе, и наши проводы взяли на себя казаки.
Кубанец Лева Смельчуков, профессиональный военный, тогда – майор, совершенно покоривший Михаила Тимофеевича, когда за недельку до нашего отъезда появился дома у него дома в прекрасно сшитой темносиней черкеске и в высокой черной папахе, снова был, как говорится, при полном параде.
Узкий клин праздничного бешмета белого шелка с высоким, в обтяжку, стоячим воротом как нельзя лучше гармонировал с серебром газырей и старинного кинжала на неброском наборном поясе – и без того подтянутой фигуре Левы он придавал как будто дополнительную изящную устремленность. Если даже мне, наделенному лишь слабыми горскими чертами, черкесы говаривали иногда – мол, наши у ваших ночевали, ым? – то насчет Левы не надо к бабкам ходить, не надо гадать: что было, то было. Ночевали.
И дело не только в том, что в глубоких его проницательных глазах светилась счастливая азиатская диковатость, тихое этакое, но готовое в любую минуту прорваться абречество – весь он был как истинный джигит похож на легко воткнутый в землю кончиком лезвия кавказский кинжал.
Совсем другое дело – лобастый и плотный Михаил Дегтярев, другой кубанский земляк. Дома у него на стене висит златоустовской работы шашка в богатых ножнах и дорогой кинжал. От его жены, от Людмилы я уже слышал эту историю: если по какой-то причине ему задержат отпуск, к которому перед этим он год готовится и который каждый раз проводит на родине, Михаил начинает не есть – не спать, прибаливает сперва потихоньку, а потом все тяжелей – до тех самых пор, когда возьмет, наконец, билеты на самолет до Краснодара: для всей семьи.
Пока до отпуска было еще три месяца, все шло по графику, и у Дегтярева был вид счастливого бизнесмена, которому только что крупно повезло… а нет, что ли?!
С уважительной, дружелюбной готовностью он придерживал открытую заднюю дверцу своей новенькой, как игрушечка в магазине, «вольво», в которую усаживался знаменитый на весь мир оружейный конструктор Калашников.
По дороге на вокзал остановились у «Гастронома», и Михаил вернулся с двумя большими, битком набитыми пакетами из плотной бумаги – бережно, как малых детей под попку да за спинку обеими руками прижимал их к груди. Когда вошли в купе, один отставил в сторонку – в дорогу, мол, нашим путешественникам – а второй тут же распатронил, начал извлекать щедрые дары… чего там, и действительно, не было!
Проводница средних лет, встретившая Калашникова с неподдельным радушием, не переставала следить за ним профессиональным внимательным взглядом: рюмки появились на нашем столике раньше, чем мы успели о них побеспокоиться.
Обосновавшаяся в купе прежде нас молодая пара деликатно выскользнула, оба прилипли было к окошку в проходе, но Калашников попросил их вернуться, остальные принялись горячо на этом настаивать, и к нам в конце концов подсел муж: высокий мосластый блондин с короткой стрижкой.
Михаил тут же откупорил лучшую, которая бывала в Ижевске, водку, «Глазовскую» – из города Глазова неподалеку – быстро разлил, сказал короткий напутственный тост и с чуть наклоненной бутылкой в руке ждал тут же налить снова: по-казачьи, разумеется – «чтобы между первым и вторым тостом пуля пролететь не успела.»
Все это время Михаил Тимофеевич с очевидным удовольствием поддерживал эту общую нашу игру в казаков-разбойников, атмосфера держалась самая непринужденная, и только у нашего попутчика, у блондина, был такой вид, как будто единым махом опрокинутое содержимое рюмки он оставил во рту и не знает, что делать дальше.
Пришлось исполнить ставшую привычной для меня за три недели жизни в Ижевске приятную миссию, которую я брал на себя где-либо на рынке, когда, между трудами прогуливаясь, мы запасались овощами, и на Калашникова глядели во все глаза, или в другом многолюдно месте: к явному, как всегда, удовольствию Конструктора на полушутке подтвердить любопытствующим, что да, мол, это он, он, тот самый Калашников, да, но ничего-ничего, сегодня его бояться не надо – знаменитый свой автомат на этот раз он оставил дома.
Новый знакомец наш, наконец, трудно сглотнул:
– А я гляжу-гляжу… Ребятам расскажи – не поверят! В Чечне они. А у меня как раз отпуск. Заехал за женой, она здешняя, а теперь вместе к моим, в Белоруссию… я оттуда, я – белорус. Старший лейтенант. Из спецназа.
Вскочил, попытался прищелкнуть каблуками цивильных мокасин, сел все еще в явном смущении.
Калашников посерьезнел, выдерживая паузу, сочувственно покачал головой, потом, как о деле привычном, спросил:
– Как там… мое оружие?
Соседа нашего, наконец, прорвало:
– Да я вот и хотел! Спасибо сказать… От всех ребят. От всех наших! Они, когда узнают… о-о! Случай был один. Совсем недавно. У одного из моих осколком ударило в автомат, ну – патрон и заело. Гляжу – никак не может дослать. А на него «духи» бегут, уже совсем рядом… увидали, поняли, в чем дело – само собой хотели живьем. А он, гляжу, ствол автомата в землю и – по затвору каблуком. Что творит, в голове проносится, – ведь забьет ствол! А он вогнал, наконец, патрон – как полоснет! Первых положил, а тут свои, что я к нему послал… нет, вы представляете?! В землю! И – хоть бы что!
– Представляем, – с нарочитой скромностью согласился Калашников.
Я с понимающим вздохом развел руками: а как, мол, иначе? Для того и таскали на тросике опытный образец за «уазиком», а то и за гусеничным вездеходом: по щебню, по песку, по речному дну в воде, по прибрежному илу… Для того и сбрасывали его испытатели с высоты на бетон, с помощью направленного взрыва железом и кирпичом заваливали – чтобы не подвел потом автомат солдатика в решающий миг! Вот оно – так и случилось!
– Я уже думал нашего казака просить, – повел Миша головой на красавца Смельчукова. – Чтобы сопроводил Михаила Тимофеича до самой Москвы…
– В качестве конвоя, да, – улыбаясь, отозвался Калашников.
– Почетного конвоя! – уточнил Дегтярев.
Лева горячо сверкнул своими абреческими глазами:
– Конвой его… всероссийского высочества… главного конструктора стрелкового оружия… да, а что? И поехал – даже не стал бы отпрашиваться!
– Но теперь мы спокойны, – продолжал Дегтярев. – Если с вами, Михаил Тимофеевич, спецназ – даже казаки теперь могут не волноваться!
Старший лейтенант подался вперед – словно ударил грудью кого-то невидимого:
– Да я… братцы! Да я, если что… И правда, не волнуйтесь!
– Сябры! – одобрил Калашников. – По-белорусски – значит, соседи. Но это точно – как братья, и глянул на меня. – Друг был у меня белорус… во время депутатства в Верховном Совете, еще во времена Советского Союза, да. Самый близкий друг… помните, я рассказывал?
– Придется еще одну? – с нарочитой озабоченностью спросил Дегтярев. – За спецназ? Или – за белорусов?
– В одном лице! – обрадовался Калашников, показывая глазами на старлея. – В одном лице.
Неожиданные такие встречи его как будто подпитывали, вызывали и душевный подъем и ответное доброжелательство: Михаил Тимофеевич так и светился. Иной за долгие годы, а то и в продолжение всего своего беспросветного существования не услышит столько слов восхищения, сколько ему, случается, за одну минуту наговорят: для него это давно стало не только привычкой, но как бы образом жизни – с годами наверняка вошло в плоть и кровь, как входят другие самые главные необходимые для крепкого здоровья и хорошего тонуса составляющие.
Калашников сделал свой автомат. Автомат сделал Калашникова таким, каков есть.
У нашего стриженного под ежик, очень симпатичного и, что там ни говори, очень молоденького старлея слезы выступили: и разве его понять нельзя? Ну, не везуха ли? Не самая ли большая награда за все, чего в Чечне хлебнуть довелось? Такое знакомство!
Седенький, совсем небольшого росточка дедок с лучистыми глазами, мягкой улыбкой и таким сердечным, слегка окрашенным иронией к самому себе добрым, чуть прерывающимся голоском… а, если вдуматься?!
При почетном конвое у такого состоять – всякому честь!
К тому времени, когда поезд, наконец, тронулся, неиспорченный – хоть успел уже пройти через ад – наш старлей, и в самом деле, вошел в роль со всею возможной в его положении отвественностью.
– Как это?! – спросил вдруг, словно обнаружив слабое место в охране вверенной ему вовсе не казаками – самой судьбой знаменитости. – У вас, Михаил Тимофеевич, тринадцатое место?.. Ну, нет! Я перехожу на него со своего пятнадцатого… мы переходим, а вы – на наше пятнадцатое!
Сказал примерно таким тоном, каким говорят: вызываю, мол, огонь на себя!
Разумеется, «спецназ» не мог знать того, что очень давно уже хорошо знали не только в железнодорожных кассах почти тупичкового Ижевска, но также расположенного в шестидесяти километрах южнее, стоящего на транссибирской магистрали Агрыза, где Конструктор, бывает, подсаживается в проходящий поезд: Калашникову необходим билет на тринадцатое место – непременно лишь на него!
Число это знаменитый оружейник для себя считает счастливым, ну, и – как всякий кузнец своего счастья с печальным опытом – маленькую синичку эту в своей руке держит крепко.
– Что вы, что вы! – чуть не с испугом бросился теперь защищать свое маленькое – хотя б на пути до столицы счастье. – Меня мое место вполне устраивает, спасибо!
– Все в порядке, – подтвердил я старлею. – Не волнуйтесь.
До этого я все больше помалкивал, давая выговориться своим товарищам-казачкам, и теперь старлей, озабоченный возложенной на него нешуточной миссией, решил, видимо, и со мной разобраться:
– А вы… вы, извините, кто?
– Писатель, – сказал я скучным тоном. – Писатель.
– Известный? – наставил на меня палец старлей.
Ну, что тут скажешь на этот счет: рядом со всемирной-то знаменитостью?
– Что написали? – решил мне помочь старлей.
– Раньше мне было легче на этот вопрос ответить, – сказал я на полушутке. – Где-нибудь в гостях спросят взрослые, а я наклонюсь к малышу либо у школяра спрашиваю: цветной фильм по телевизору видел – «Красный петух плимутрок»?.. Как петуха под балалайку учат плясать – живого на сковородке поджаривают?
– О, так про это и я кино видал! – обрадовался наш попутчик. И посмотрел на жену. – Да вот и вместе, ну, помнишь? Его тогда, по-моему, часто…
– Во время летних каникул – уж обязательно, – поддержал я. – Да и на зимних, как правило…
По числу «показов» – был у телевизионщиков такой термин в ту пору – «Петух» мой чуть ли не до первого места доплясал – это мне Борис Каплан говорил, заведующий киноредакцией.
– Хорошее кино, – продолжал радоваться старлей. – И цветной, да, и играют… там еще знаменитый какой-то артист: думашь, пацаненку говорит, он от радости пляшет… Радость и печаль – они… как он там?
– Рядом, – сказал я. – Вместе всегда.
Старлей вдруг нахмурился:
– А почему его сейчас показывать перестали?
Об этом он меня не первый спросил – я только привычно развел руками:
– Вопрос, как понимаете, не ко мне.
Собеседник мой еще больше посерьезнел, смолк, и вид у него сделался примерно такой: размышляю, мол, погодите-ка – не мешайте!
– Во-от! – сказал через минутку-другую, и лицо его прямо-таки засветилось тихой радостью. – Во-о-от!.. Вам надо название к нему поменять.
– Думаете, поможет? – спросил я.
Он убежденно ответил:
– Конечно: такое кино! Назовите его теперь «Голубой петух» – пойдет снова, еще как пойдет!
Я бросился обнимать смеющегося старлея. Жал руку, пытался дружески потрясти пятерней неколебимое как гранитный утес, плечо: не молодец ли, и правда? Ай да спецназ!
На лице у Калашникова сперва появилось нарочитое недоумение – мол, не пойму, в чем тут смысл? – и тут же он вдруг тоже расхохотался.
У этой байки с «Красным петухом» есть свое продолжение – также, как есть между прочим, и предистория – но это, пожалуй, уже для другого «газыря».
Предистория «Красного петуха»
Было это давно, году, считай, в семьдесят шестом. Рассказывал мне ее только что вернувшийся из Польши тогда еще начинающий режиссер Киевской студии Михаил Беликов, получивший на Международном фестивале детских и юношеских фильмов в Варшаве первую свою премию: «Ты с Хмеликом знаком? Нет?.. Может, кино его видел, может, читал книжки – он очень прилично пишет – но такую фамилию, во всяком случае, наверняка слышал… А мы с ним в Варшаве подружились. Скажу тебе, крепко… Пили, конечно. До того, веришь, пили, что уже пора прощаться, сидим с ним на коробках с моим фильмом уже в аэропорту Внуково, поднимаем по последней… Поднимаем, а он мне и говорит: да, Миша, вы очень талантливый человек, я это сразу понял, когда увидал вашу картину, – недаром я за нее потом двумя руками голосовал, поверьте, – двумя руками! Вы молодец. Большой. Но чтобы окончательно в кинематографе утвердиться, вам, знаете, что надо? Вам надо снять фильм по одному великолепному, как раз в вашем духе, рассказу… автора я не помню, но несколько лет назад он был в „Новом мире“ напечатан. Знаете, как он называется?.. Это название и для фильма пойдет, оно тоже в вашем духе, поверьте: „Красный петух плимутрок“, так этот рассказ называется.
Я чуть со своей коробки не упал: а на чем мы с вами сидим, спрашиваю?.. За что пьем?!»
«На золотом крыльце сидели…» или – послесловие
Хмелик ли тогда, и действительно, напророчил, или так на роду ему было написано: нынче Михаил Александрович Беликов – один из ведущих кинематографистов Украины, один из самых известных режиссеров, давно и заслуженный, и Народный, а по занимаемой должности, по общественному положению – вообще самый-самый. Председатель Союза кинематографистов Украины.
Неожиданно позвонил мне из Киева годок назад, в 2000-м, значит, и говорит: наконец-то, мол, наши нынешние вожди поделили общее духовное наследие Советского Союза и даже документ соответствующий, наконец-то, мол, подписали. «Красный петух» само собой нам достался. Привезли его, стали показывать в Доме кино, люди с аплодисментами встали, а речи стали после просмотра говорить – все чуть ли не об одном: как же это могли москали такое богатство столько лет прятать? Наверно, нарочно скрывали, думали, что мы его тут же отберем!
– Во-от! – поддакивал я, тоже москаль, старому своему другу. – Хоть у вас оценили, видишь, – ну, наконец-то!
– Да что ты, что ты! – щедро делился своею радостью Миша. – Видел бы ты, что в Доме кино творилось!
Я вдруг спохватился:
– Погоди-ка, Мишаня! А как будет с моим «Братом»? Фильм «Брат, найди брата» небось тоже ваш теперь?
– Наш! – сказал Беликов уверенно. – По документам, что они подписали, – наш! Все, что снимала студия Довженко, все теперь наше.
– Приехали! – вздохнул я. – Кино о родной моей, о кубанской станице… которое и снимали не где-нибудь – в нашей Отрадной, оно теперь – духовное наследие Украины! А сколько там снималось наших казаков, наших старушек, ребятни отрадненской… Как с авторами – наконец? Повесть моя, сценарий, считай, Толи Галиева – он тоже кубанец, из Туапсе…
– Мы вас будем иногда приглашать, – сказал Миша с нарочитой серьезностью, но тоже явно посмеиваясь. – Скажу Сергейчиковой, что вы просились с Галиевым…
– Так и скажи, да-да. Этими словами!
Не дожили?
Потомок запорожцев – по материнской линии Лизогуб, по отцу – черниговский, я, толком не разберешь кто – то ли кубанец, а то ли все-таки, сибиряк, буду ждать теперь приглашения на свою «историческую родину».
Из за границы. Из страны, где все теперь до тютельки ясно?
С общим нашим, некогда великим и – это точно уж, неделимым духовным наследием.
Как называлась повесть, написанная в конце семидесятых годов: «БРАТ, НАЙДИ БРАТА!»
Неужели так-таки не найдем?!
Полынная слава
Не мы распоряжаемся своим творчеством – оно нами…
То-есть, речь, в конце-то концов, идет о Творце?
Казалось, куда Ему, в наше трудное и быстротечное время выше головы занятому, присматривать за каждым из нас в отдельности, но вот поди ты!
Сколько уже собирался поразмышлять об одном факте из книги Володи Гнеушева «Полынная слава», но вот вдруг только нынче готовность почувствовал, и почему, почему?
Как с атомной бомбой: все как будто не было второй составляющей, которая и должна была вызвать взрыв, и вот она нашлась, вот – готово!
Целый день вчера промучился в размышлениях примерно на ту же тему, о которой нынче пишу – о воинской доблести, о чести и бесчестии, а нынче утром, уже за обеденным столом, дожидаясь завтрака, продолжил чтение сборничка «Русская лирика XIX века» – открыл книжечку на известном – но полузабытом, как многое – стихе Дениса Давыдова, посвященном своему соратнику и так и названному его фамилией: «Бурцеву.» И прочитал эти строки:
Пусть не сабельным ударом
Пресечется жизнь моя!
Пусть я буду генералом,
Каких много видел я!
Пусть среди кровавых боев
Буду бледен, боязлив,
А в собрании героев
Остр, отважен, говорлив!
Прочитал это, и тут вспомнилось это, из «Полынной славы» моего друга: «Белый эмигрант, журналист, видимо работавший на нашу разведку, за что и был выслан из Франции в 1947 году, Лев Любимов рассказывал мне в шестидесятых годах о своих встречах в Париже со многими эмигрантами, в том числе и с приближенными к Деникину. В его расссказах чувствовалось искреннее уважение к Антону Ивановичу. Он рассказал, например, как Гитлер в начале войны пытался привлечь на свою сторону Деникина, не без основания полагая, что за этим честным русским генералом могли бы пойти немалые силы эмигрантов.
Гитлер послал к Деникину во Францию фельдмаршала фон Рундштедта, командующего группой армий „А“. Тот прибыл в маленький городок под Парижем, представился, но Деникин принял его холодно (вначале вообще не хотел встречаться, но уговорил адъютант, полковник Агоев) и руки не подал. Выслушав фельдмаршала, сказал:
– Я никогда не воевал против России. Я воевал против большевиков. Но теперь, когда власть большевиков в России утвердилась и народ моей Родины, собственно, другой власти себе, очевидно, не представляет, воевать против России я не пойду.
Повернулся и, все так же, не подав руки, ушел.
Гитлер был в ярости и не забыл этой пощечины. В 1944 году, когда в концлагере Маутхаузен ледяной ночью был выведен на мороз пленный генерал Карбышев, с которым Деникин был товарищем по Пажескому корпусу, и Карбышева обливали водой до тех пор, пока он не превратился в ледяную статую, был выведен на этот мороз и на этот бетонный ночной плац Антон Деникин. Его вывели в окружении высших чинов СС наблюдать казнь товарища. Чего хотели достичь этим Гитлер, гестапо, СС?
Когда Карбышев превратился в ледяную статую, Деникин, поправляя хорьковую шубу, в которой его привели, и ни на кого не глядя, сказал:
– Вот прекрасная смерть русского офицера.»
Вот, собственно, и все.
Кое-что из истории русского офицерства и о нравственном облике нынешнего…
Саша Бир, один из «великолепной семерки», как они сами называли себя, шахтериков, сделавших свою черную революцию – это он Ельцина у Белого дома на танк подсаживал – рассказывал, как велись перед этим переговоры по рации с офицерами только что подошедших машин: «Кто командует группой?» – Ельцин спрашивает. «Полковник Сидоров», – отвечает старший. «Приказываю вам, генерал Сидоров…» «Я полковник!» – поправляет сидящий в танке… «Теперь вы уже генерал…»
И новоиспеченный высокий чин отвечает ревностно: «Слушаюсь!»
Зимняя сказка – 97: «Царь Черный»
В декабрьскую предновогоднюю пору, когда Подмосковье заметают белые снега и начинают поскрипывать нешуточные морозы, вместе с неожиданно вырвавшимся вздохом приходит вдруг воспоминание об иных краях – дорогих сердцу сибирских… Что, и в самом деле, в это глухое, с самыми короткими деньками время, может быть, красивее далекой отсюда кузнецкой тайги, раскинувшейся на синих сопках пологих отрогов Алтайских гор?
Как это ни покажется странным, вместе с памятью о тихой их красоте является сладко щемящее душу почти забытое ощущение сокровенного тепла и уюта. Казалось бы, откуда оно в тех сумеречных от стужи местах, где три висящие возле заиндевелой двери в избу и непременно по-разному в одно и то же время показывающие температуру на дворе градусника, на каждом – своя, перед Николой-зимним дружно опускают ртуть ниже отметки «40», и треск льда на горной речке Средняя Терсь становится похож на хлесткие винтовочные выстрелы… но вот поди ты!
Может быть, всякий раз сердце твое счастливо томилось оттого, что благополучно закончился трудный, что там ни говори, денек, что вон уже они – манящие огни в окнах, рукой подать, даже если что-то случится теперь – жилье рядом, но ничего пока, слава Богу, не случилось, не подвело ни снаряжение, ни лыжи, никто не провалился под лед, не повредился, а то, что по хрусткому, по хробосткому снегу лоси опять не подпустили на выстрел, ушли, что догнать их так и не удалось – это уже другое дело.
Снег под загнутыми носами твоих «кисов», подбитых шкурой с лосиных ног широких лыж, дымно взрывается неожиданным хлопком, слышится тугое и частое биение крыльев, но, поднимая стволы вслед стремительно улетающим в сизую темь рябчикам, ты не снимаешь ружье с предохранителя – пусть себе на здоровье улепетывают, пусть!..
Из разворошенной снежной «спаночки» с рубчатыми отпечатками крылышек по бокам, кажется, еще доносит едва ощутимым теплом: успели согреться в пушистой глубине, подремывали там, и уже небось слетали к ним с верхушек елей первые птичьи сны… ничего!
Много в такой-то мороз не пролетят, каждый снова сейчас упадет на снег, ткнется в глубину, маленько просеменит и замрет в своей вновь обретенной спальне… Больше их, и точно, никто уже нынче не потревожит, никто не прервет и без того короткого срока пребывания на милой, хоть не всегда ласковой земле… Живите, птахи, живите: сколько ягод рябины в засыпанной снегом зимней тайге вокруг сельца с тихим названием Монашка, сколько еще калины и черемухи!
…Это было уже в другом месте, на Узунцах, возле крошечной речушки Абашевки, над которой на крутом взлобке и сейчас держит пасеку Анатолий Филиппович Коробов со своей неразлучной Таисьей Михайловной.
Из-за крепкого мороза мы в тот день на охоту не пошли, только и того, что на всякий случай, когда ездили в ближний ложок за сенцом, прихватили ружьишко. Когда вернулись, Михайловна рассказала, что в наше отсутствие проезжал на кошеве сосед, пасечник Гриша – пришлось медовушкой угостить: как отказать – в такой-то холод?
А еще через часок-полтора на коробовскую заимку вернулась и терпеливо стала под окнами лошадка Гриши: притащила пустые сани.
– Видать, Тася, ты его шибко хорошо угостила! – на полушутке упрекнул супругу мой друг. Она охотно отозвалась:
– А то, Анатоль Филипыч, не знаешь, что у его-то не поймешь, сколь он выпьет! – И обернулась ко мне. – Кержак он, а посуду свою не возит. Я, говорит, Михайловна, если ты не против, прямо через край из лагушка отопью… никто тут до меня не осквернил его, губами не трогал?
– Посчитала ба, сколь минут он не отрывался, а потом с тобой хоть прикинули! – выговаривал ей Филиппович. – А то вот теперь где-то обочь дороги в сугробе лежит – придется нам с Леонтьичем ехать!
– Один съездишь, зачем тебе Леонтивич? – пожалела меня Таисья Михайловна.
– Да ты что?! – нарочно удивился мой друг. – А посмотреть на Григория? Рази он такую картину в Москве увидит?
И правда: сколько лет прошло, а забыть не могу.
Сперва Филиппович запряг в сани своего меринка Мухортку, а когда стал привязывать к задку чембурок от уздечки гришиного коня, я спросил: а зачем, мол, нам две лошадки? Съездили бы на какой-то одной. А когда Гриша отоспится…
«Да ты, чай, забыл его, – горячо возразил мне Филиппович. – Наверняка забыл: он упрямы-ы-ый. Растолкай – и тут же дальше поедет…»
А холодюка был!
Тот самый колотун, который непременно случается в этих краях разок-другой в год: как припомнишь!
Когда в пятьдесят восьмом году в такие примерно холода «разморозили» отопление в нашем тогда еще совсем крошечном поселке, Абрам Михайлович Нухман, с которым, дай Бог ему здоровья, совсем недавно мы радостно обнялись на празднике сорокалетия «первого колышка» бывшей своей «ударной комсомольской», придумал такую штуку: партизанский костер.
Раскладывали его после смены, уже в сутеми, на самом людном в поселке пятачке-перекрестке, один на всех. Рядом высилась гора напиленных, толщиной в обхват, чурбаков. Хочешь – подходи, и сколько душеньке твоей будет угодно, раскалывай себе на здоровье и бросай в костер, хочешь – стой и просто глазей, как выстреливают из него ошметки огня и с гулом взвивается мощное пламя, как отрываются от него вверху искры и летят еще выше – чуть ли, казалось тогда, не к звездам…
У «партизанского костра» пели и плясали, бились друг с дружкой плечом, стоя на одной ноге в рваном валенке, качали и подкидывали один другого на спине, принимались толкаться, падали, валяли дурака одним словом, а потом расходились: кто – по палаткам, в которых было куда теплей, чем в первых домах, а кто, совсем недавно гордившийся, что ему повезло, – по выстывшим комнатам с выступившим по углам куржаком. Одни сперва пробовали и ватные штаны, и телогрейку положить поверх одеяла, другие сразу ложились, не раздеваясь. Это так и называлось тогда: здоровый сон на свежем воздухе… и ничего! Какой завод потом отгрохали: и в доменном цехе тебе – Африка, и в конвертерном – она самая, да нигде, в общем-то не зябли: намерзся перед этим, родной, зато теперь – грейся!
Никогда не забуду, как четыре денька, пока ртутный столбик упрямо держался на сорока семи ниже нуля, мне пришлось куковать в Кемерово: дожидаться рейса на Москву. Как будто специально прижавшиеся к зданию аэровокзала, похожие сверху на снулых тайменей под тонким льдом «ИЛы» и пустое взлетное поле с двумя-тремя пульсирующими в морозной роздыми разноцветными огоньками – все это имело вид как будто космический, и ни буфетная стойка, ни заполночное застолье у друга никак не могли согреть эту бездонную пустоту, так что в конце концов мне пришлось бросить ей вызов, что называется… Поднявшись на багажную тележку в давно заскучавшем холле аэровокзала, вознес над головой зажженную путевку из толстой лощеной бумаги, на которой значилось: «ТАИЛАНД – АВСТРАЛИЯ – ИНДИЯ».
Видите, мол, как ярко горит?
Так вот, не пошли бы вы все со своею Австралией?!
Не слишком ли, однако, я задержался над уже пожелтевшими страничками из своего кагэбэшного досье: так ведь можно нынешнюю ФСБ, и в самом деле, без работы оставить!
Еще немножко терпения, так привычного для вас, родные мои, особенно в последнее время, – еще чуть-чуть.
Почти в такие же морозы, когда давно уже поселился в Москве, я приехал в Новокузнецк поездом, и, пока друзья-приятели определяли меня в одну хитрую гостиничку, я вдруг начал ощущать какое-то странное неудобство, которое мне стали доставлять купленные накануне дорогие меховые сапожки, если это название приложимо и к размеру «сорок четыре». В гостиничке первым делом сел на диван, один за другим стащил их: толстенные подошвы на обоих лопнули поперек!.. И долго я держал сапожки в руках, не зная, плакать ли мне или смеяться. Жаль, конечно, таких-то денег, еще бы, да ведь не рублем живет русский человек. И я насмешливо, чуть не со злорадством твердил про себя: вот, австрияки, – вот вам! Чуть поприжал морозец, и вся ваша изящная работа – нашему псу под хвост. Это вам, братишки-европейцы, не что-нибудь, это – Сибирь! Ферштеен?!
В этих краях солнце в ту пору часто бывает похоже на идеально сработанную в здешних кузнечных цехах, еще не потерявшую малинового цвета поковку, неизвестно каким образом над белою бескрайней тайгой прикрепленную. Ну, да ведь недаром же идет тут слава не только о металлургах, но и об этих голову «оторви да брось», о монтажниках: красиво сделано, крепко, но, как многое у нас, неизвестно зачем – проку-то от него, проку!.. Или это искусственное солнце специально предназначено прибавлять в тайге холода?
Сковал все вокруг, заворожил, лишил не только что голоса своего – лишил дыхания.
Тишина как будто нанялась сторожить всякий случайный звук, и как только неизвестно откуда и неизвестно зачем он появится, она его тут же, чтобы хорошенько различить, многократно усиливает.
Что касается скрипа полозьев, тут была возможность сделать его не только громче, но и от лишних шумов очистить: этим тишина воспользовалась на все сто. Из-под наших с Филиппычем саней несся не просто скрип, а настоящая мелодия. Если не скрипичная, то скрипучая – это точно…
И вдруг она смолкла.
Я отнял варежку от носа да ото рта: «Что такое, Филиппыч?»
Друг мой неторопливо идет назад и под ногами у совсем закуржавевшей, с белыми и толстыми, как спички, ресницами Гришиной лошадки нагибается, что-то подбирает и, вернувшись, бросает на сенцо мне под бок тяжелую рукавицу:
– Верхонка Гришина!
– Потерял? – сочувствую.
– Сбросил, видать, – рассуждает пасечник. – А она выпала… жарко мужику!
Хотел было уточнить, почему друг мой так думает, но холод тут же комком затыкает рот, распирает его, как «заморозка» у зубного. И я только отмахнулся от Филиппыча: ясно, мол, старый шутник – ты все в своем репертуаре!
А он опять лошадку попридержал, опять сбегал:
– Однако, вторая!
Возле меня лежали рядком две лопатищи толстого серого сукна, из которых выбивалась баранья шерсть других рукавиц, вставленных внутрь верхонок.
– Песни, должно, кричал! – сделал предположение пасечник.
Я одними глазами спросил: почем знаешь, мол?
– Руками сильно размахивал!
Но на этом не кончилось: вскоре мой друг поднял на дороге шарф домашней вязки:
– Или он не один? – спросил сам себя. – Дак Тася сказала ба…
Я все-таки не вытерпел, отнял руку от рта:
– Почему это – не один?
– Дак, а шарф?
– Ну, не два ведь? Его шарф и есть.
– Дак у Гришки его сроду не было! – уверенно сказал Филиппович. – Зачем он в тайге?
– Может, у него и шапки не было? – спросил я через несколько минут, когда мы подобрали на дороге громадный, как воронье гнездо, старый треух из рыси.
С преувеличенной уверенностью Филиппович ответил: – Его!
– Чего ж мы тянемся? – укорил я своего друга. – Пропадет раздетый!
– Кто?! – удивился Филиппыч. – Гришка-то? Он только в силу входит!
– Это в каком смысле?
– А вот увидишь!
Опять натужно и медленно визжали полозья, опять мы еле плелись. Видимых причин для этого не было, и я снова взялся обвинять своего друга в бессердечии: мол, что творишь? Приедем, а вместо Гришки твоего там – сосулька!
Филиппович загадочно улыбался: как будто мне готовил сюрприз.
Шедшая за нами Гришина лошадка мотнула, наконец, своей засахаренной головой, уперлась ногами, и друг мой натянул вожжи, сбил шапку на одно ухо и приподнял руку в черной – явно из горячего цеха – верхонке: мол, тихо!