Текст книги "Газыри"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Чеченский муравей
В сборнике «Сказки и легенды ингушей и чеченцев» увидал в оглавлении: «Муравей.» Подумал было, что это вариант черкесской истории мудрого мураша и надутого джигита, ан нет. Сказка крошечная, вот она целиком:
«Давным-давно один человек сказал муравью:
– Ва, муравей, какая у тебя большая голова, хоть сам ты и маленький!
– Голова бывает большая, если много ума.
– А почему у тебя такая тонкая талия?
– Талия бывает тонкой у благородного человека!
– А отчего твой зад такой толстый?
– Благородный человек не станет говорить о том, что ниже пояса, – ответил муравей.»
Ну, не слишком ли?!
Трудился бы такой парламентским обозревателем, и никогда бы мы не увидали любимых кадров нынешних телеоператоров: как с чрезвычайно серьезною миной на лице какой-нибудь депутат скользит по ширинке пальцами – все ли в порядке?
А если бы он был актером, кинорежиссером либо писателем, вообще – деятелем искусства?
Страшно подумать, сколько могли бы мы навсегда потерять, сколько художественных и философских высот так и остались бы не взятыми… более, более того: нет ли здесь попытки покушения на общечеловеческие, с которыми нынче носимся, как дурень с писаной торбой, ценности?
Ну, муравей, ну, «чечик»!
Шахтерский газырь
Сперва подумалось: только газырей ему, шахтерику, и правда что, не хватало!
Все остальное у него уже есть: и лампочка на каске – аккумулятор на поясе, и, «газоспасатель», и термосок с чайком, и – «тормозок», пусть у кого-то – самый бедненький… Куда ему еще и газыри – на телогрейку?
Как зайцу – стоп-сигнал, как волку жилетка – по кустам трепать… и тем не менее.
Припомнился вдруг недавно рассказ Сергея Леонтьева о том, как буквально в начале этого самого «рабочего движения»… якобы рабочего, да… на участке у них выбирали представителя, который должен был в Москву ехать. Ну, все – в один голос: «Придется тебе, Павлович!»
Павлович – один из самых пожилых, старый правдоискатель, прямой, как отвес, откровенный и неподкупный, да вот беда: ни слова без мата.
Вот он на одном мате и говорит теперь: да что вы, мол, мужики? Что о нас в Москве-то подумают? Там у них одни матерщинники и только «на козлах» и умеют… нет, мужики! Таким макаром все наше дело можем испортить. Кого-то другого надо!
– Кого, кого?!
Впали все в глубокую, значит, задумчивость, а один и говорит: а, может, меня бы послали, а, братцы?
Жалостно так просит.
Все: ха-ха-ха!
– Ну, куда-то тебя, куда – разве на хрен?
Из тех, о ком обычно: трепач, брехло, трекало, тростило…
Но говорун – и правда, заслушаешься.
Тут все: а, может, их вдвоем? Тростило с Палычем… Палыч будет мысли свои заветные, значит, потихоньку, чтобы другие не слыхали мата, высказывать, а Тростило станет культурно их излагать. Как переводчик.
Председатель теркома – территориального профсоюзного комитета – остановил это дело: ничего не получится, мужики, – кто-то один должен ехать.
Этот, Тростило-то, опять: – А вы мне тут наказ дайте. Да не один Павлович, а все. А как вернусь – отчитаюсь. Если что не так, больше не пошлете… да что там, мужики! С живого с меня, как говорится, не слезете: если я там, в Москве что-нибудь, да не так!
И тут он – и что жить по-старому надоело, и о рабочем братстве, о солидарности да о своей ответственности перед ними, пред всеми – так это все горячо, так убедительно да так складно!
Может, в ударе был, а, может, в самом деле почувствовал, что вот он – его звездный час…
Короче, решили-таки послать его.
В Москву, да – в Москву!
А вернулся – как давай заливать: все рты пораскрывали.
Не успели дослушать, как его – уже на городской митинг, там своих ребят оттеснили и оттуда его уже – чуть ли не на руках… герой!
В Верховный Совет избрали еще в Новокузнецке, а дальше пошло-поехало. Даже в октябре девяносто третьего не кем-либо был – переговорщиком. Спроси кого-нибудь, с кем он и о чем договаривался, никто тебе толком не ответит, но чем чаще об этом пытаются рассуждать, тем Тростило все дальше ото всех, все недоступнее.
В Новокузнецке его теперь не видать, хотя в Думе сидит созыв за созывом. Говорят, кто-то из ребят летал отца хоронить – на билет не то что бригадой скидывались, а всей шахтой – и случайно на него наткнулся во Внукове.
– Ты когда домой-то, – спросил, – в Новокузнецк?
А он:
– В Кузню, блин? А хрена ли мне там…
И как загнет, как загнет!
Некогда, говорит, мне, братан: пока спикером не стану – из Думы не вылезу!
Но это, если на нормальный язык перевести, а так, бригадник вспоминал потом, – сплошной мат.
Даже от Павловича, говорит, никогда такого не слышал: что такое с ним, любопытно, в Думе стряслось?
С Павловичем тоже, между прочим, твориться стало что-то мало понятное. Материться почти что перестал, и, хоть явно тяжело ему это дается, все чаще пытается говорить по-книжному, а однажды тихонько произнес даже словечко «эксклюзив».
Даже самый верный его корефан, Ваня-Метла, чуть травму не получил – упал на задницу.
Но поезд уже ушел.
Дочь полка, или «Нижегородец не знает заката»
Таков был девиз 44-го драгунского Его Императорского Величества Нижегородского полка.
Сколько раз листал я посвященное его ратным подвигам двенадцатитомное издание, вышедшее в самом начале века, и к своему стыду лишь недавно, буквально три-четыре года назад, разглядел на тисненой коже обложки полковой знак: голубой круг с краем солнца и с лучами внизу, по бокам под ним ветки лавра, а поверху дугою эти слова…
Ну, не знали они, и правда, заката: ни в бою, ни в устройстве мирных дел, а, значит, – не знали заката славы.
Опять приходит на память рассказ девяностолетнего профессора истории Ульянова, эмигранта из Соединенных Штатов, донского казака, с которым довелось увидаться на первом Конгрессе соотечественников в 91-ом году: вспоминал, как он, совсем тогда малец, возвращается с дедом поздним вечером в бричке со свежим сеном в станицу, правит лошадьми, а дед, лежа на сене с трубкой-носогрейкою в руке и поглядывая на звезды в ночном небе спрашивает – мол, как ты думаешь, внучек: что для казака в жизни главное? Не знаешь? И вразумляет: главное для казака это – слава!
Но я не о том, насколько мы опустились, нет.
О другом.
Среди многих подвигов нижегородцев есть один неординарный, о котором давно хотел рассказать именно теми словами, в которых сам прочитал это теперь уже лет тридцать назад, еще в Майкопе, откуда уже потихоньку собирался бежать – как Жилин с Костылиным.
Вот отрывок из главки «В Царских Колодцах», Царские Колодцы – давняя стоянка полка:
«Во время жаркого боя с шапсугами 7 августа 1860 года, в ущелье речки Афипса, один из офицеров Нижегородскаго полка поручик Махатадзе был послан с приказанием к 3-му эскадрону начать отступление. В лощине, покрытой густым кустарником, на него напали двое шапсугов; он изрубил обоих и, поскакав далее, заметил, что невдалеке стояла какая-то женщина с ребенком в руках, а возле нея вертелась маленькая девочка. Возвращаясь назад, Махатадзе увидел труп убитаго им горца и возле него сидевшую девочку; ни женщины, ни другого ребенка уже не было. Девочка, очевидно, была брошена на произвол судьбы. Махатадзе взял ее на седло и привез к своему эскадрону. Все офицеры собрались посмотреть на столь необыкновенную добычу. Девочке на вид было 4 или 5 лет; цветные лохмотья покрывали ее маленькое исхудалое тельце; она была не красива собою; или, по крайней мере, казалась такой под толстым слоем грязи и пыли, свидетельствовавших о долгом скитании по лесам после разгрома родного аула. Она не хотела, или боялась заговорить, не отвечала на вопросы и глядела дикой, испуганной козочкой. С большим трудом добились только, что ее зовут Афизе.
Впоследствии лазутчики разузнали, что отец ея, убитый Махатадзе, был уздень 1-й степени, по имени Дегужи, что семейство его вместе с ним переселялось в день битвы и, вероятно, успело бы спастись, если бы Дегужи не соблазнился, повидимому, легкой возможностью убить русскаго офицера. Искушение это стоило ему головы, а дочери его плена; жена его успела бежать, и что сталось с нею и с мальчиком, которого Махатадзе видел мельком при отце во время катастрофы, – осталось неизвестно.
В среде нижегородцев возник вопрос, что делать с девочкой. По старому обычаю, существовавшему у них давно, решено было признать ее дочерью Нижегородского полка, заботиться о ея воспитании и, по возможности, вывести ее на светлую дорогу. Князь Амилахвари, как старший из наличных офицеров, взял ее на свое попечение. Тотчас же поскакал унтер-офицер в Григорьевское укрепление, где квартировал 2-й дивизион, чтобы приготовить для приемыша чистое белье, одежду и обувь. Когда вернулись драгуны, девочку обмыли, приодели и приютили в палатке князя Амилахвари. Ближайший надзор за нею поручен был старому солдату Анаскевичу и фельдшеру Плуталову, которые заменяли ей няньку и были первыми ея воспитателями. Простая добрая ласка русского солдата победила упрямство маленькой горянки, она привязалась к ним, полюбила этих страшных чужих людей, которые носили ее на руках, кормили ее лакомствами, делали ей такия красивыя игрушки и рассказывали такия чудесные сказки. Мало-по-малу маленькая Маша, как называли ее в полку, освоилась со своим положением; офицеры баловали ее наперерыв; она стала звать их братьями и только дичилась одного Махатадзе, несмотря на все его добродушие и ласку. Быть может, при виде его в маленькой головке смутно возникала страшная картина смерти отца. Она, однако, никогда не высказывала этого, видимо даже старалась побороть в себе это чувство, но впечталение было уж чересчур сильно.
– Маша, – сказал ей однажды Амилахвари: – твоя мать жива, если хочешь, ты можешь возвратиться к ней.
– Я не пойду к матери, – грустно ответила девочка.
– Почему?
– Когда русские догоняли нас, мой отец вернулся и хотел спасти меня, но его убили; мать же моя бежала и меня покинула. Зачем же я пойду к ней?
Прошло около года. 20 мая 1861 года в станице Николаевской семилетняя Афизе (так был определен ея возраст по ея складу и по умственным понятиям) была окрещена. Обряд был совершен в Михайло-Архангельской церкви священником Бальбуциевым, благочинным 5-й бригады Кубанского казачьего войска. Воспреемниками были: командир Нижегородского полка Николай Павлович Граббе и жена казачьяго есаула Шот. Маленькая Афизе наречена была во святом крещении Марией, а по имени воспреемника получила отчество Николаевна. Фамилию ей присвоили двойную Дегужи-Нижегородская.
В тот же день все офицеры, собравшись на крестинный пирог к полковому командиру, постановили по возможности обеспечить будущность Маши материальными средствами, а для этого установить постоянные взносы из получаемого жалованья. В результате этого и явился нижеследующий документ, подписанный командиром полка и всеми наличными офицерами:
„Дано сие обязательство штаб и обер-офицерами Нижегородского драгунского его королевского высочества наследного принца Виртембергскаго полка девице дворянке (дочери узденя 1-й степени) Марии Николаевне Дегужи-Нижегородской в том, что каждый из них ежетретно, сколько кто пожелает, будет жертвовать в пользу ея деньгами из получаемого жалованья на ея воспитание и содержание впредь до замужества. По выходе же замуж обязательные взносы прекращаются. Обязательство это распространяется также и на всех тех офицеров, которые будут производимы или переводимы в сей полк впоследствии.
Образованная таким образом сумма, в состав которой принимаются и частные пожертвования, отсылается в Московскую сохранную кассу для приращения процентами. Все документы и наличныя деньги хранить в полковом денежном ящике, в ведении полковаго казначея, по тем же правилам и под тою же ответственностью, как все полковые суммы.“
Чтобы охарактеризовать, как смотрели сами однополчане на это благое дело, приведем несколько строк из современнаго письма одного нижегородца к другому, бывшему в то время в отсутствии: „Конечно, – сказано в этом письме, – не велика будет сумма, которая может быть собрана нашими офицерами, получающими небольшое содержание, но все же эти деньги могут со временем обезпечить сироту, попечение о которой составляет для каждаго из нас святое дело…“
В пользу „Нижегородской Маши“, как писалось даже в официальных бумагах, поступало много посильных пожертований и от офицеров, фамилий которых мы не встречаем под обязательством.
В жизни детей всегда встречается какое-либо выдающееся из ряда происшествие, которое дает толчок любознательности и вызывает перелом в обычном ходе их умственного развития. Таким важным событием в детской жизни Марии Нижегородской был приезд в Бозе почившего государя императора, посетившаго Кавказ в 1861 году. Нижегородский полк сопровождал государя до Хан-Кенды, куда он прибыл ночью. На следующее утро государь обходил лагерь. Войска вызваны были на линию. На правом фланге нижегородцев стоял начальник дивизии генерал Тихоцкий, командир полка, и рядом с ним князь Амилахвари. Маше ведено было оставаться в палатке; но девочка, слышавшая в последние дни нескончаемые разговоры про предстоящий приезд государя, волновлась не менее других и, наконец, не выдержала. Одевшись в красивый азиатский костюм, она потихоньку пробралась позади своих драгун, и, подвигаясь постепенно все дальше и дальше, никем не замеченная, остановилась, наконец, рядом с Тихоцким. Никто ея не видел. Все внимание и все взоры обращены были на приближавшагося государя. Громкое ура неслось по линии и гулким, перекатным эхом отдавалось в горах. Минута была торжественная. Афизе подвинулась еще вперед – и очутилась как раз перед государем. Внезапное появление маленькой девочки среди грозного военнаго стана, исключавшаго, казалось, всякую возможность присутствия в нем постороннего лица, а тем более ребенка, видимо изумило государя. Он улыбнулся.
– Это что у вас? – спросил он Тихоцкаго.
Все оглянулись – и только тут увидели свою Афизе. Тихоцкий доложил государю историю девочки, усыновленной Нижегородцами. Государь обласкал ребенка и, взяв его за руку, повел с собою по лагерю. Так счастливая девочка рука в руку с императором и обошла всю линию. Вернулась она гордая и радостная. Государь дал ей конфект и целую горсть серебряных денег. Маша оставила конфекты у себя, а монеты раздала Анаскевичу и Плуталову.
С этого момента, как замечают очевидцы, Маша точно выросла на целый год. Не всегда она чувствовала себя удовлетворенною теми сведениями, которыя могли ей сообщить Плуталов или Анаскевич, ничего не видевшие дальше Кавказа, а ее любознательности между тем не было границы. Ей хотелось знать то, что знают другие русския девочки. Наступала пора серьезно заняться ея образованием.
В 1862 году, князь Николай Амилахвари (впоследствии убитый на правом фланге), отправляясь в Тифлис, взял с собою Машу и поместил ее в частный пансион мадам Фавр. Живая от природы и резвая, Маша усердно принялась за науки, мадам Фавр, время от времени, сообщала полку об ея успехах. „Она добрая девочка, – писала она в одном из писем к князю Амилахвари, – и надеюсь, из нея выйдет славная девица.“ Потом поместили ее в заведение св. Нины. Здесь она все реже и реже вспоминала свое вольное детство, свои аулы и горы. Прелесть дикой горской жизни теряла уже свое обаяние, являясь пылкому воображению только неясными призраками соннаго видения: она начинала жить иною жизнию, жизнию ума и сердца. Нижегородцы позаботились снабдить ее прекрасным альбомом, в котором находились карточки всех офицеров полка, и, перелистывая их, маленькая Маша всецело отдавалась впечатлению своего недавняго прошлого, чувствовала себя в кругу дорогих существ, любящих ее и заботящихся о ней. На князя Ивана Гивича Амилахвари она и не смотрела иначе, как на отца, и даже в письмах называла его папашей. И как интересны задушевностию и наивностию ея детския письма! В одном из них она просит о присылке санок, чтобы покататься, в другом – просит мячик, прибавляя, что „кукол у нея много“, с радостию говорит, что „по-французски она уже разбирает“, с удовольствием сообщает о посещении ея Нижегородскими драгунами, которых неизменно называет братьями, жаждет свидания с князем Иваном Гивичем, передает ему свои маленькия беды об износе башмаков и платья, просит выслать денег на возобновление ея костюма и проч., и проч.
Нижегородцы, которых судьба забрасывала в Тифлис, никогда не упускали случая повидаться со своею любимицей и сообщали сведения о ней своим товарищам. „На этих днях, – говорит один из них, Д. Шишков, в письме своем к князю Амилахвари: – я был на бале в заведении св. Нины и видел нашу Машу. Она узнала меня и целый вечер не отходила и танцевала со мною. Его высочество великий князь был также на бале. Он изволил много говорить с Машей и спросил меня, кто об ней теперь заботится. Я отечал, что все офицеры полка, а в особенности ваше сиятельство.“
Будущность ясная и тихая, казалось, улыбалась Маше. Но тут, к сожалению; повторилась история, так часто случающаяся с детьми, попавшими в непривычную для них сферу жизни. Как оранжерейный цветок, пересаженный в грунт, нередко погибает, не выдержав прилива света и воздуха, так и полевой цветок, поставленный разом в оранжерейныя условия, чахнет и умирает в тюремном заключении. Этот цветок и может служить эмблемою „Нижегородской Маши“. Проводя все прежнее время целые дни в палатке или на открытом воздухе, шлепая по целым часам босыми ножонками по грязи, она чувствовала себя физически гораздо бодрее, нежели в городе. Обстановка комнатной жизни и прилив все новых и новых впечатлений отражались гибельно на ея организме. Упорная золотуха, появившаяся сперва на голове, бросилась в грудь. Ее лечил известный в Тифлисе медик Прибыл, но болезнь в начале весны 1865 года сделала такие успехи, что начальница заведения писала в полк, советуя взять Машу и отдать ее на излечение какому-нибудь туземному медику. Князь Амилахвари распорядился отправить ее к себе в родовое имение в сел. Чалы, Горийского уезда; там она поправилась и снова возвратилась в заведение. В сентябре месяце 1865 года Машу перевели в Закавказский девичий институт; но здесь она заболела уже скарлатиной, простудилась вновь, и доктор Гоппе вскоре заявил, что Маша больна чахоткой, и болезнь принимает такие размеры, что ей необходимо переменить обстановку и климат. 1 февраля 1868 года, ее взяли из института опять в деревню к князю Амилахвари. Лето она провела вместе с классными дамами в Железноводске, где, судя по ея письмам, много танцевала на вечерах, и потом опять жила некоторое время в Чалах. Полк, между тем, прибыл в Тифлис. Чувствовала ли Маша, что ея жизнь вместо расцвета угасает, но только она высказала горячее желание жить и не покидать более родного полкового общества. Князь Амилахвари уже был женат, и в лице княгини Анны Александровны Маша нашла себе добрую, любящую маму, ласки которой так нужны были этой молодой нежной натуре. Ей шел уже пятнадцатый год. Это была девушка высокого роста, стройная, и если не красавица, то с добрым симпатичным лицом, оживлявшимся быстрыми и умными глазами. В сухом климате Царских Колодцев Маша стала чувствовать себя хуже и зимою тихо угасла.
Похороны ея были торжественныя. Все офицеры и солдаты сопровождали гроб „своей Маши“ под трогательно-величавыя звуки погребальнаго марша. Над гробом дочери полка, взятой в бою ребенком, воспитанной офицерами и скончавшейся у них на руках, устроен кирпичный склеп, и над ним возвдвигнута каменная часовня; кругом – прекрасный цветник. Часовня стоит в углу церковной ограды, и ея оштукатуренныя стены издали бросаются в глаза своею яркою белизною; крыльцо из тесаннаго камня. Высокий шпиль покрыт листовым железом; над шпилем – крест. Внутри – роза со сломанным стеблем-эмблема так рано угасшей жизни, и образ св. Марии. Под образом надпись:
„Сооружено Нижегородцами.
Здесь покоится прах дочери Нижегордскаго драгунскаго полка Марии Дегужи, взятой в плен ребенком в ущелье при реке Афипс 7 августа 1860 года. Скончалась в 1868 году. Цвела 15 лет.“
Памятник освящен 1-го июня 1869 года. Тогда же посадили вокруг него четыре дерева: одно – князь Амилахвари, другое – княгиня Анна Александровна, третье – один из офицеров, участвовавший в деле 7 августа, где взята была Мария, и четвертое – инженерный офицер, строивший памятник.
В день открытия памятника был парад. Князь Амилахвари обошел ряды и, остановившись перед Лазовым, одним из тех драгун, который был при взятии в плен Марии, произвел его в унтер-офицеры. „Просто было сказано, – пишет в своем письме один из очевидцев: – поздравляю, ты унтер-офицер!“ Но я видел лица солдат и на них прочел, как много чувствовали они в эти минуты…
В благодарность за сооружение памятника, во время поминальнаго обеда старший вахмистр Плетеницкий и унтер-офицер Лазовой поднесли инженеру простую солдатскую шашку с перевязью.
Для увековечения памяти дочери полка общество офицеров постановило ежегодно отправлять из процентов оставшагося после нея капитала в местный военный храм в Царских Колодцах, при котором покоится прах ея, 25 рублей для поминовения усопшей и ремонтирования памятника.
По смерти Марии за всеми издержками на ея воспитание, похороны и памятник, остался капитал в 2.086 рублей, под официальным названием „капитала дочери полка Марии Дегужи-Нижегородской“. Этот капитал имеет специальное назначение – выдачу заимообразных ссуд офицерам. В результате – имя Марии не умирает в полку, потому что наследие, оставленное ею, не умаляясь, переходит от стараго поколения к новому, поддерживая в нем память об одном из лучших и симпатичнейших эпизодов внутренней, так сказать, духовной жизни полка.»
Помню, как тронула мне сердце история девочки – адыжки тогда… помянем тут Большого Черкеса, писателя Аскера Евтыха, покойного старшего друга. Он сам никогда не говорил «адыгейка» и призывал других так не говорить: только – адыжка! Тем более – дитя малое.
Умиляла меня история Маши все эти годы, нет-нет, да и возвращался к ней памятью и все хотел о ней написать… Когда с президентом Джаримовым договорились об издании целевого «адыгейского» номера «Роман-газеты», в котором должны были дать «Сказание о Железном Волке» Юнуса Чуяко, я тут, же сел – дело было в Ейске, в пансионате Запсиба «Рыбацкий Стан» – за президентскую статью «Белая черкеска для дней мира».
Надеялись, она будет открывать номер.
Как я старался!
Я и нынче убежден, что получилась она на уровне – уж сколько мне приходилось писать за других, дело давно знакомое… вообще-то, может быть, стоило бы в один из «газырей» поместить ее? Конечно, назвать такой «газырь» «президентским» нельзя будет, но – как повод для размышлении она наверняка интересна.
Конечно же, я старался поднять планку высоко, мне это, уверен был, тогда удалось… Маленькая Адыгея, одна из наиболее пострадавших в Кавказскую войну, как бы прощала России ее «колониальное» прошлое и брала на себя роль миротворицы – отсюда и белая черкеска, которую носят в дни мира, надевают в праздники.
Джаримов статью не подписал, более того – решено было, что такая «передовая» статья пойдет за подписью главы правительства. Тогда я подумал, что он не решился взять на себя ответственность говорить от имени всего большого Кавказа.
Вероятно, некоторую неловкость передо мной он ощущал, тем более, что обещанных денег за этот номер «Роман-газета» так и не получила.
Столкнулись с ним в коридоре старого здания на Возвдвиженке, где неподалеку один от другого находились тогда и кабинет представителя Адыгеи в Москве, и Союз казаков.
«Вы, наверное, обижаетесь на меня?» – спросил он дружелюбно.
«Да что вы, Аслан Алиевич, что вы!» – воскликнул я так искренне, что не только облегчил ему проблему, как говорится, – вообще снял ее… Пожал руку и пошел себе дальше.
Нынче, когда перепечатывал историю «Нижегородской Маши», подумал вдруг: а не она ли его тогда – целиком и полностью повторенная мною в предполагаемой статье его, Джаримова тогда и отпугнула?
Вспомнить ее – может быть, не только простить прошлые обиды, но как бы даже проявить верноподданство… Ведь так по разному относимся мы к одним и тем же фактам и событиям прошлого!
Да, русского умиляет эта история. Она – для русских?
Вот, мол, мы какие хорошие!
У черкесов же есть своя «коронная история»: о русском пленнике по имени Федор, о «русском Фидуре»…
Все собирался поговорить обо всем этом с бывшим министром среднего машиностроения, с которым нет-нет, да и встречались в представительстве Адыгеи, с крепким организатором последних советских времен, которому Россия во многом обязана своими космическим успехами, – с Дагужиевым.
Дегужи.
Дагужиев Владимир.
Один шапсугский род.
Родня. И какая, какая!..