355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарий Немченко » Газыри » Текст книги (страница 19)
Газыри
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Газыри"


Автор книги: Гарий Немченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

Рыцарь красный

В последние годы в Союзе писателей России, когда на свои редкие теперь по причине бедности пленумы съезжались литераторы из провинции, не раз и не два возникал никем не запланированный, стихийный разговор: при всей многотрудности нашей жизни не пора ли однажды собраться вместе всем писателям-казакам?.. Вон сколько нас в самых разных концах все еще великой России! И разве нечего нам сказать нашим самонадеянным братьям, нашим детям и внукам, многие из которых нынче самозабвенно убеждены, что стоит ему по летней жаре хорошенько попотеть в косматой папахе и в черной бурке, и он уже – участник белого движения?..

Принимались придирчиво считать свои казачьи ряды, счет этот как правило начинался с Анатолия Дмитриевича Знаменского, и при этом чуть ли не все, кто бы откуда ни приехал, уважительно поднимали ладонь: еще бы нет – Знаменский! Само собой – патриарх?

Сколько раз потом в радостной надежде я представлял, как давний мой друг и во многом – наставник Анатолий Дмитриевич, мой старший брат Толя приедет на этот казацкий сбор, на котором он будет очень нужным и, может быть, – главным человеком, как займет свое место среди уважаемых литературных старейшин… Не приедет!

Господь даровал ему легкую кончину, но, кажется, это чуть ли не единственное, что досталось ему легко. Мятежная судьба Знаменского один к одному отражает общеказачью драму.

Помню, как в шестидесятом году в Новокузнецке приехавший в Сибирь Владимир Монастырев рассказывал мне, совсем тогда зеленому, о новом таинственном нашем кубанском земляке: «Конечно, уже прочитали рассказ „Прометей № 219“?.. Так вот, главный герой на самом деле добывает огонь вовсе не в немецком плену: это наш зек в нашем лагере!»

А сегодня – почти через сорок лет! – с щемящим сердцем я взялся листать краснодарское издание «Красных дней» Знаменского и в послесловии прочитал: «Во время войны, работал я, как многие знают, на стройках в Коми АССР…» Пошучивать он любил, Анатолий Дмитриевич, но шутки его особого рода, от горькой печали их было не отделить: может быть, такой юмор давно уже стал нашей национальной традицией?

И он, конечно же, был глубоким философом: наследие его в этом смысле нам еще предстоит оценить. «Мелкую прозу жизни, – это разбивка Знаменского, – как бы не стоившую внимания» поистине титаническим своим трудом он сумел превратить в полнокровную высокохудожественную прозу, которая останется неотделимой частью кровоточащей истории России XX века.

«Иные из книг как бы предопределены нашей судьбой, написаны нам на роду, – утверждал Знаменский в том же предисловии к „Красным дням“, недаром озаглавленном „Книга – судьба“. – Именно эта книга и есть моя, потому что все сказанное в ней не мог сказать никто другой, это было поручено сказать именно мне и никому другому.» Разве это, и в самом деле, не так?

Донского казачка, уроженца хутора Ежовка, что близ станицы Слащевской нынешней Волгоградской области, участника школьного литературного кружка, выпускника-десятиклассника жизнь «выпускает» в 1940 году не куда-либо – прямиком в барак «Ухтпечлага». Разнорабочий «подай-принеси», десятник каменного карьера, старший нормировщик тарифного бюро деревообрабатывающего завода, который ежедневно отправляет на фронт 500 пар лыж. Кормить заключенных, понятное дело, нечем, при заводе открывают подсобное хозяйство, и «в порядке производственной демобилизации» Знаменского отправляют косить сено в бригаду Артамона Филипповича Миронова. Бригадир справедлив, но почти всегда хмур, задумчив и молчалив: причину этого Знаменский поймет спустя почти двадцать лет, когда после своих принесших ему известность «северных» романов – «Иван-чая» и «Прорвы» – после уже согретых южным теплом «кубанских» повестей – «Завещанной реки» и «Кубанки с красным верхом» – займется, наконец, книжкой о блестящем казачьем офицере, легендарном участнике японской войны, награжденном высшими царскими орденами подъесауле с Дона – впоследствии расстрелянном герое гражданской войны, первым получившем именное революционное оружие. Займется книжкой о командарме Второй конной, о главном инспекторе Красной кавалерии Филиппе Кузьмиче Миронове. Тут надо сказать, что в штабе у Миронова отец Анатолия Дмитриевича служил писарем – разве, и действительно, – не судьба?

Сколько бумаг придется переворошить ему в очень – по тогдашним временам – негостеприимных архивах, сколько писем написать во все концы Советского Союза, к скольким своим корреспондентам съездить, со сколькими не один, и не два денька провести за сокровенной беседой! Сколько он перечитал тогда самых разных книжек! «Красные дни», и в самом деле, снабжены тем, что привыкли называть «научным аппаратом»: бесконечные сноски, ссылки на документы и на источники – как страстно, как яростно добивался он того, чтобы книжка была справедливой и была честной, как не хотел дать ни малейшего повода равнодушным идеологическим чиновникам приподнять пухлый пальчик: это, мол, еще что?!

Но это уже потом, потом, когда и книга будет готова окончательно, и времена станут хоть чуть да веселей… А сначала, вручая друзьям отдельные, напечатанные в журнале «Кубань» главы со вклееной им собственноручно фотографией будущего командарма – лихого усача, грудь которого украшали ордена «Святой Анны» третьей и четвертой степени, третьей степени «Станислав» и «Владимир» с мечами и с бантом – Знаменский расставлял на обложке «свои» номера, отличные от журнальных: «Это в таком порядке надо читать, только в таком!.. А тасовать приходится, ты понимаешь, для того, чтобы они там не поняли раньше времени…»

При всем при том хранил он искреннюю веру в правоту дела, которому отдали жизнь лучшие из его героев, сам без колебаний стремился в партию: «Чем больше нас там будет, тем быстрее сможем переломить ситуацию – сколько можно терпеть, чтобы Россией правили если не придурки то обязательно предатели?!»

Скорее всего к тому оно шло, государственный организм уже «переварил» жесткое учение иноземных апологетов, уже начал выздоравливать – это-то как раз и не устраивало мировых управителей. И гордого казака «сдали» во второй раз: теперь уже, правда, вместе с нами со всеми.

Титанический труд Знаменского над «Красными днями» сделал его знатоком таких тайн и таких хитросплетений истории, о которых до сих пор неизвестно – это при нашей-то захваленной «гласности»… Помню, как лет пятнадцать назад, сияющий, он рассказывал в Москве о встрече с Трифоновым, уже написавшим тому времени своего «Старика»: «Юрий Валентинович сперва мне не верил: откуда ты все это знаешь?!. Представляешь: к концу нашей встречи, когда я столько порассказал ему, он даже явно погрустнел. А я вижу, что хочет скрыть это и – не может, – Знаменский посерьезнел и вздохнул. – Тяжело ему!.. Раздвоенность, брат, такая штука: не каждый вынесет. А он честный человек и честный художник – ему трудно!»

Сам Знаменский был цельный человек: со всеми присущими цельности издержками.

Через несколько лет после нашего знакомства с Монастыревым в Сибири, уже у него дома – в Краснодаре он показал мне на высокое, чем-то похожее на трон кресло: «Запомните его – историческое!.. В нем сидел Знаменский, а на ручке рядом, чуть ли не на коленях у него – Лихоносов. Были – водой не разольешь…»

К этому времени два прекрасных писателя, два бывших друга уже не только не разговаривали – не здоровались. Мне скажут: это дело двоих. Хорошо, если бы обстояло именно так… эх, хорошо бы!

Несколькими годами позже я махнул рукой на все срочные дела в издательстве, где тогда работал, пошел проводить Толю до метро. Стоял прекрасный день ранней осени, настроение у него было великолепное, и я решился: «Что, если я очень попрошу тебя – уважишь? Мне кажется, Виктора я уговорю: давай сойдемся посидеть – потолковать… Хоть тут в Москве, при случае, а хоть в Краснодаре – ради этого в любое время готов прилететь. И вы пожмете друг другу руку, и мы поднимем по доброй чарке…»

Долго шли молча, я только иногда поталкивал его, как мальчишка терся плечом: «Ты уж не осуждай меня… ты прости. Но ты подумай, Анатоль Дмитрич… а, Толь?»

Он вдруг беззащитно, тоже как мальчишка вздохнул: «Не хочу еще раз об этом рассказывать… Но если бы за пять минут… за минуту до нашей ссоры кто-нибудь попробовал бы мне сказать о ней, предупредить меня – я бы рассмеялся ему в лицо! Ты представляешь? Но они очень точно рассчитали…» Я спросил: «Кто – они?» «Те, кому надо было поссорить нас, – и он через силу улыбнулся и протянул руку. – Возвращайся – у тебя там народ…»

Непростая биография Знаменского давала обильную пищу для разнотолков – как этим пользовались наши разъединители!.. Но вот получил известие о его кончине, и странное вдруг вместе с ним пришло ощущение: как будто сделался свидетелем не смерти, но вознесения… Так, может быть, всплывает находящаяся почти всем корпусом в глубине гигантская подлодка, и со всей возможной очевидностью становится понятной вся величественная ее мощь. Когда безжалостное время подводит черту под чьей-то дорогой для тебя жизнью, кроме вполне понятной печали приходится, бывает, пережить еще и горькое сожаление: как много не успел сделать!..

Другое дело со Знаменским. С уважительным удивлением вдруг думаешь: как много он успел!

Но более того: сознавая, что обладает поистине великим богатством, не раз он пробовал им поделиться. «Займись Сорокиным! – говорил мне не единожды. – Это такой пласт!.. Поднимешь, а под ним столько тебе откроется!» Приходилось говорить о себе что-нибудь такое полушутливое: мол, не архивный червь, к сожалению, – спец по живому делу, как на нашей стройке говаривали. Не смогу!.. Он настаивал: «Только начни копать, только начни этим заниматься. Работа свое дело сделает – затянет, не оторвешься. Пока я жив, я столько могу те рассказать!»

Не расскажет.

Казачья пуповина неразрывно связывала его с кровеносной системой всей страдающей нынче Россией, и сердце его не выдержало: билось оно куда напряженнее, чем у многих, кто куда помоложе него. И – куда рассудительнее. Куда потише и поспокойней.

Мне уже приходилось это писать: есть старая легенда о том, как в королевском замке два бесстрашных рыцаря поспорили из-за цвета щита, висевшего посреди зала для турниров. Первый говорил, что щит – белый. Второй утверждал: красный. И только когда они убили друг друга, кто-то из свиты, сам не умевший владеть мечом и спокойно наблюдавший за поединком со стороны, с улыбкой обратил внимание остальных на то, что оба рыцаря были правы: одна сторона щита, и в самом деле, была красной, другая, и точно – белой. Просто рыцари стояли по разные стороны щита.

Анатолий Знаменский был – Рыцарь Красный.

Это, и действительно, не значит, что он не понимал и не желал понимать идеалов белого движения: в его высоком, теоретически-стерильном, так сказать, выражении – без крови и грязи. Дело в другом: Знаменский на дух не принимал не успевших вызреть под недолгим, как клюв у ставропольского воробья, под искусственным солнцем «перестройки» доморощенных страдателей – «дроздовцев» или никогда не выезжавших за пределы Сенного рынка, сытно живущих «галиполийцев», а пиетет Лихоносова перед белой эмиграцией и столь тонко описываемую им ностальгию, добродушно посмеиваясь, относил за счет душевного неустройства в чужом, как бы то ни было, краю: страдает, что давно не был в городишке Топки под Кемерово – забыл Сибирь, забыл родину!

И Знаменский слишком хорошо различал умело пользующихся гордыней тех и других профессиональных разъединителей: за эту науку он заплатил слишком большую цену.

Воздадим ли мы теперь ему должное?

Несколько лет существует Шолоховская премия, но получают ее вовсе не те, кто подобно донскому казаку Анатолию Знаменскому или терскому – Андрею Губину, недооцененному, до конца непонятому вдохновенно-глубокому автору «Молока волчицы» всем творчеством своим доказал величие и самость казачьей культуры, так неразделимо слитой со всеобщею русской. Горькая истина об отсутствии пророков в своем отечестве сегодня у казаков – еще горше…

Знаю, что Знаменскому нравилась моя работа о казаках «Последнее рыцарство»: на похвалы он был щедр. Это как раз из нее взят отрывок о смутивших души рыцарей двустороннем щите. И позволю себе это краткое слово о моем старшем друге закончить еще одной выдержкой из этой работы: «И вспомнилась мне другая давняя легенда: о птицах с одним крылом… Кто смог с птицею такое сотворить: живую разделить надвое?.. Не бездумная казачья шашка и тут была виновата?

Но только с тех пор, чтобы взлететь и подняться высоко над землей, однокрылые птицы непременно должны собираться по-двое и плотно прижиматься одна к другой…

Удастся ли нынче это казачеству?

Ощутить прежнее, некогда такое надежное братское тепло и взлететь.

Над почти погубленной своею землей.

Чтобы спасти ее.»

Этому посвятил жизнь Знаменский. И гроб его в Краснодаре стоял во время прощания в Доме офицеров, в почетном карауле были казаки и люди в армейской форме – хоронили его как воина.

«Стихи надо – стоя!..»

Перебирал опять газетные вырезки о Пушкине, нашел беседу с Николаем Николаевичем Скатовым, в которой последний из вопросов ему – о Некрасове, вот он: «Не меньше, чем Пушкину, вы уделяете внимания и Николаю Некрасову. Ваше книга о нем – это настоящее признание в любви. Неужели большей, чем к Александру Сергеевичу?»

И Скатов отвечает: «Пушкин и Некрасов – что общего между ними? Нет, лучше иначе – в чем они противоположны? Некрасов выражал крайности русского человека. Это был мужчина громаднейшей силы, он в одиночку ходил на медведя! Великолепный стрелок, охотник и наездник, удачливый игрок. Очень богатый, имевший бешеный успех у женщин. И вместе с тем человек, который олицетворял во второй половине XIX века центр русской литературы. Он ведь сумел объединить (чего до него никому не удавалось!) всех прозаиков и поэтов из числа своих современников. Собрал их, что называется, в один кулак – Тургенева, Толстого, Фета, Добролюбова, Чернышевского, многих других… Пушкин во многом – его антипод. Пушкин – гармония, золотая середина. Бог нашей литературы. Соответственно к ним и отношусь».

Оставим точность формулировок на совести собеседницы Скатова. Суть не в них, а в том, что, и в самом деле, Некрасов – «любовь» многоуважаемого Николая Николаевича, а это дорого стоит, как говорится. Все уже круг знатоков, все меньше остается достойных…

Меня последние дни все чаще посещает грустная мысль, что собирался написать очень коротенький рассказик для сборника о Некрасове, который затевала Тамара Пономарева, и – не написал. Опять то самое: некогда!

Я вот и Колю Воронова уже не успел, кажется, поздравить с его 75-летием… Я окончательно задержал вопросы для беседы с Валей Распутиным: а он мне сам сказал – ну давай-давай, где они? (для продолжения нашей с ним беседы «Многобедное наше счастье – жить в России», была опубликована в журнале «Российская Федерация сегодня»).

Или я никак не войду в московский ритм… или никак не приму его: это, мол, надо – кровь из носа!

А у меня все больше – как Бог даст.

Но что я собирался сказать в честь Николая Алексеевича Некрасова. Он один из любимейших поэтов Калашникова. Кроме Есенина, пожалуй, что мне Калашников при одной из последних встреч, сдается мне, целенаправленно, внушать взялся – прочитал известное есенинское послание Демьяну Бедному: о том, какого Господа Бога он готов принять, а какого – нет… Тем самым Михаил Тимофеевич как бы двух зайцев бил сразу: и отводил от себя возможное обвинение в угрюмом атеизме, и любовь к литературе еще раз подтверждал… что-то он такое, по-моему, просчитал задним числом из наших разговоров о вере, все больше, естественно, – об Архистратиге Михаиле, которого на празднике в Свято Михайловском монастыре один чиновник второпях назвал «аристархом»… грехи-наши! Заставил меня вспомнить пожилых казаков, пришедших в пешие ряды «возрождения» из Советской армии: крестное знамение они обычно сокращали до «крестного знамени»…

…так вот: Некрасова Конструктор готов читать наизусть до бесконечности, не говоря уже о том, что чуть не ежечасно его цитирует. И мне все думалось: где тут – нажитое самим, а где из детства, из тех зимних вечеров в крестьянской избе, когда и не хотел бы, да невольно запомнишь: либо старшие бубнят, учат, либо выученное «рассказывают».

И вот однажды вечером просматривали у него дома в Ижевске «семейные» записи, сделанные Еленой, старшей дочерью, в родном селе Михаила Тимофеевича на Алтае.

Обе старшие сестры его тогда были живы: одной крупно за девяносто, другой на несколько лет меньше, но прибаливала она сильнее – первая и померла, кажется…

И вот в семейном кругу ее просят «в камеру»: ну, расскажи стихи, что ты любишь, расскажи… Она переспрашивает начальной некрасовской строчкой: эти, что ли?

«Эти, – старшая соглашается, – рассказывай, давай…»

Младшая медленно и тяжело начинает вставать, и Елена, дочка Калашникова, говорит ей – снова «в камеру»:

– Да вы – сидя, сидя!

– Нельзя сидя, – говорит она убежденно, когда, наконец, встает. – Стихи надо – стоя!

Мера народного уважения к русской литературе вообще, которая, как недавно еще «демократы» талдычили, «ничему свой народ не научила»… И к Николаю Алексеевичу Некрасову – в частности.

«Номенклатурный» батюшка

Позвонил в Армавир отцу Сергию: сказать что написал о нашей с ним поездке в Ставрополь.

Хорошо, батюшка говорит: почитаем.

И в дополнение рассказывает такую историю: когда церковь была построена, поехал, мол, в Мало-абазинку с бутылкой хорошего молдавского коньяку… Сами, мол, говорю Ахло, не пьете, ваша вера, знаю, не позволяет. Но, глядишь, мол, кого-нибудь из своих гостей угостите.

Вот Ахло и угостил…

Собрались у него на мальчишник, значит, руководящие отрадненцы – на шашлыки да на шулюм. Зарезал Ахло барана. А когда выпили, выставляет на стол коньяк батюшкин и говорит: эту бутылку привез мне один из руководителей вашего Отрадненского района. Попробуйте догадаться, кто. Давайте так: каждому три попытки. Не угадал – ставь. Одну единственную. А кто угадает, тому я – три.

Народ был, само собой, не последний – все шишки районные. Вот и давай они теперь перебирать, значит, фамилии отсутствующих: нет и нет! К утру измучились совсем, а перед Ахло стояла гора бутылок: всю ночь бегали к машинам, где в «бардачке» – обязательная, значит, председательская заначка…

Взмолились, наконец: ну, скажи, скажи?

Он и говорит: батюшка ваш!

А они: поп?!.. Да не может быть!

Да почему не может? Такой же номенклатурный работник, как и вы все…

А они – опять: поп?.. Номенклатурный работник?! Это я уже от себя: представляю, в какую глубокую задумчивость они впали…

Об этом есть у меня в «Заступнице»: как один из членов комиссии, проверяющей мало того, что незаконное – якобы со злоупотреблениями ведущееся строительство церкви, отвел отца Сергия в стороночку и тихо спросил:

– Надеюсь, вы член КПСС?

– А вы у себя в райкоме проверьте! – нашелся батюшка. После чего проверяющий приехал в райком, зашел в сектор учета и говорит:

– Найдите, девчата, карточку попа отраденского, кой-что хочу посмотреть…

Ну, и вся станица потом, само собой, потешалась – и над проверяющим, и над райкомом.

Эти-то, кто был на «мальчишнике», подумали, небось – проверять еще, опять связываться!

А я потом долго понять не мог, – закончил отец Сергий. – Почему это многие, кто раньше меня в упор не видел, стали вдруг со мной вежливо здороваться… Оказывается, обязан я этим другу Ахло!

Кой-что об автомате…

В «Разговорах Пушкина» есть свидетельство Гоголя: «Как умно определял Пушкин значение полномощного монарха! И как он, вообще, был умен во всем, что ни говорил в последнее время своей жизни! „Зачем нужно, – говорил он, – чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон – дерево; в законе слышит человек что-то жестокое и небратское. С одним буквальным исполнением закона недалеко уйдешь; нарушить же или не исполнить его никто из нас не должен; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха – автомат: много, если оно достигнет того, до чего достигли Соединенные Штаты. А что такое – Соединенные Штаты? – Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но если нет среди них одного такого, который бы движением палочки всему подавал знак, никуда не пойдет концерт. А, кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой, да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте, какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы иной дурак-барабан или неуклюжий тулумбас. При нем и мастерская скрипка не смеет слишком разгуляться за счет других; блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного сословия.“»

Под этим есть сноска, что «едва ли Гоголь буквально передал слова Пушкина» и трудно представить, «чтобы Пушкин мог называть закон деревом (в смысле деревяшки) или выражаться о Соединенных Штатах, что они „мертвечина, человек в них выветрился до того, что выеденного яйца не стоит“ (это слог Гоголя!)»

Дело в том, что я уже достаточно долго – хоть между делом – ищу встреченное где-то у Пушкина: «грубый американец». Так что с него стало бы.

«Грубый американец» – это как раз и есть продукт «государства-автомата».

Но я об ином.

Не было ли и наше государство в советское время точно таким же автоматом?

И как символ его, как его техническое продолжение, скажем, можно рассматривать… АК-47.

Автомат Калашникова.

Имея в виду, что за полтора столетия перед этим вышел в Петербурге… «Автомат» Ивана Тимофеевича Калашникова – роман писателя-сибиряка, иркутянина.

В мае или в июне, когда говорили с Валей Распутиным по телефону, я ему об этом романе напомнил и потом, признаться, наученный горьким опытом, пожалел об этом… Он просто обмолвится где-нибудь, а эти наши ребятки, которые из-под стоячего подметку вырежут – ребятки эти ухватятся, пошуткуют, но… отберут «право первой ночи». С другой-то стороны, такая ситуация – когда я проговаривался о чем-то, а после жалел, всегда была для меня мощным стимулятором собственного творчества… думаю!

На этот раз вот о чем: что тут, на что могло повлиять? Кто – на кого?

Может быть, Николай Васильевич прочитал-таки Ивана Тимофеевича?

Надо будет в Майкопской библиотеке глянуть в словарь Брокгауза: когда вышел первый «Автомат» Калашникова.

Зато с собой у меня блокнот, где выписаны такие слова этого удивительного иркутянина: «Мы стоим посреди неизмеримых бездн пространства и времени: там и тут проникают только одне догадки.»

Вот и догадывайся теперь.

И ломай голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю