Текст книги "Газыри"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
Ожидание снега
Как я в свое время хотел – да и нынче, и нынче – тоже! – собрать под этим названием цикл крошечных рассказиков-размышлений…
Снова попалась на глаза тонюсенькая папка, в которую вложены листки с написанными на них короткими заготовками… узнаешь их и – не узнаешь. Одни вспоминаешь тут же, а на другие глядишь чуть ли не с недоумением. Какие-то спрятанные в них сюжеты и замыслы словно вдруг пробуждаются после долгого сна – одни с большою готовностью, а другие словно бы очень нехотя… странное ощущение, странное:
«Ожидание снега – тяга к белому, еще не исписанному листу, на котором-то и родится, наконец, лучшее, что выпасть тебе за всю жизнь сделать.»
«Старая, с густыми ветвями туя у маминого крыльца. Дома, в станице. Зимой поселяются в ней сотня-полторы воробьев: чем холоднее зима, тем больше их кампания – у них тут не только спальня, заодно и столовая. Хоть и небогатая, зато – рядом. Ударит морозец, и денек-другой можно перебиться засохшими семенами туи – в такие дни от них „только тырса сыпется“: мелкая шелушка падает на давно подмерзшую землю словно первый снежок.
В самые жестокие холода эта братия терпеливо ждет, когда мама откроет дверь на улицу и, стоит ей зазеваться, как вся громадная стая с шумом врывается в коридорчик у нее за спиной – там всегда тепло от котла, обогревающего дом, от газовой печки, на которой мама нет-нет, да что-либо приготовит или чай себе вскипятит. Тут можно поживиться чем-либо повкуснее надоевших семян, и воробьишки шныряют по углам словно лихие продотрядовцы, орут, и мало того что непременно драку устраивают – тут же начинают беспардонно метить какашками и стол, и полки, и мамины половики на полу.
Мать берет веник и начинает выгонять их, заодно выговаривая: не умеете, мол, прилично вести себя… ну, обогрелись бы, ну, поклевали – разве непонятно, что холод и голод – нет! Обязательно надо нашкодить, непременно напакостить!
Жалуется потом на неблагодарных воробьев проходящим мимо двора знакомым, соседям снова рассказывает: мол, вот, опять эти безобразники чуть с ног не сбили – как шамаром в тепло кинулись, как давай хулиганить!
Но на следующий день, когда морозец прижмет сильней, опять медлит у дверей… какие-никакие, а – гости!
„Prosus“ – вольный, свободный, движущийся прямо.
Дыхание, пар. Овечье тепло. Пастухи. Пастыри.
„Кто хочет быть обманутым, пусть будет обманут.“
„Снег не только где-то очень далеко от тебя, в сибирском поселке, но и – совсем рядом, в ближних горах, в нашем Приэльбрусьи. Ощущение снега.“
Странное это время, когда, не написав ничего полностью, можешь верно начать один долго ждавший своего часа рассказ и вдруг придумать счастливую по точности концовку какого-то из почти забытых, казалось, недоделанных в свое время старых… Когда из кружения слов вокруг тебя и в тебе отделится, наконец, какая-то одна цельная фраза и, приблизившись, приобретет, наконец, такие черты, что замрешь в радостном, благодарном изумлении.
Это тоже похоже на кружение снега.
Время черновиков, клочков бумаги, отрывочных мыслей, счастливых прозрений, неожиданных замыслов…
Где-то там, очень далеко, уже который день снег падает на горячие заводские кожухи, и стальные машины постепенно остывают снаружи, не отдавая внутреннего тепла.
И уже истратили последнее тепло крыши.
Уже не выключают моторы „икарусов“, которые будут ночами „молотить“ в промерзающих гаражах всю долгую зиму.»
«Убегать с праздников и – работать.»
«Может быть, оттого, что я долго жил в другом месте, ко мне приходит это ощущение снега, кружащего очень далеко от меня. Тоскую по тем местам и потому слышу, как падает снег за четыре тысячи километров отсюда, от тихого и уютного Майкопа…
Ощущение осени повсеместно, ощущение начавшихся холодов и тут, в нашем райском уголке, где тоже вдруг тебе становится зябко – когда подумаешь о студеных северных ветрах… о синих ветрах Прибалтики… о снежных зарядах на сибирской реке.
Что представляется?.. Сакля, холодный камень, в огне сырые дрова с закипающими на комельках пузырьками, мокрые бурки, дым под черной от нагара очажной цепью… было? Или когда-нибудь будет?
Человек ищет родину? Или самого себя?»
«Небо темное и высокое, приподнятое только что откружившими в нем галками, которые, кажется тебе, не опустились потом на землю, а так и пропали, взмыв – будто растворились в конце концов в этой выси… Удивительно, что после них, таких черных, начнет неслышно сыпаться белый-пребелый снег.
И это еще не первый снег – это его предчувствие. И это еще не работа – это предчувствие работы.
Может быть, потому что – пора, а его нет. И слышно, как падает очень далеко.
И оттого-то особенно уютно в этом плотно укутанном темнотою южном городке.
Юг и Сибирь.
Северный Кавказ.
Юг Западной Сибири.
Горновые и пастухи. Жар домны и живое овечье тепло.
Глядишь в небо – ждешь. Чего, чего?!»
«Думал, что напишу эту книгу в родительском доме в Отрадной.
Что так и будет она потихоньку складываться годами в те дни поздней осени, когда буду приезжать к матери…
Но вот сижу в санаторном номере в Кисловодске, и за окном идет мокрый снег, тот самый, знакомый с детства снег, во время которого во мне, кажется всегда, оживает память моих предков, среди которых, обычно думается в такие минуты, обязательно были горцы.
Абазины из Топонты, из аула, где жили когда-то Лизогубы?
Хутор Лизогубовская Грушка. Или просто: Лизогубовка.
Кунаки – черкесы?
Откуда иначе эти плачущие деревья? Откуда запах дымка и овечьей шерсти, откуда кисловатый парок от подсыхающей бурки?»
«Поближе к новолунию начинает меняться погода, скрывается постепенно в размытом тумане гребень горы за нашим Урупом, на него ложится густая пелена, делается все темней и темней, и вот уже над нею стоит черный „вал“.
В станице при встрече люди здороваются только потом, а сперва говорят, показывая на гору глазами:
– Ну, дасть теперь!
– Дасть так дасть, у!
Буря, пришедшая из Сальских степей, будет нестись над станицей три дня, шесть дней либо девять – непременно так, это закон.
Крыши будет срывать и валить с ног. С непрерывным гулом будет нестись над головами рваная черная темь.
Никто не поднимет головы – голова в плечи, закон аэродинамики на бытовом уровне.
Но однажды ночью я вышел в двор, поднял голову и вдруг в синих-синих разрывах облаков увидал такие яркие звезды!
Подумалось вдруг, что мать-природа уже у нас научилась: ночью, когда все спят, можно и не очень стараться. Гул такой же, но черная пелена куда реже: экономия!»
«Знаменитый жеребец Анилин, которого англичане предлагали отдать им за золото – вес на вес.
Долго решают какую кобылицу стоит крыть, а какую не стоит…
А вечером на своей худой кобылешке на конзавод приезжает „до конюха“ кум с поллитрой, и дело сделано… родина!»
«А вот какие стоят деревья, когда поздней осенью идет этот снег. Сверху они облеплены белым, а по бокам и снизу мокрые ветки чернее черного, с исподу висят на них прозрачные горошины – кажется, снег растаял от теплоты уже засыпающих на зиму, но все еще окончательно не уснувших древесных великанов…»
«Так называемая в быту „пьянка“ – это особый вид работы… трудная работа. Тяжелая. Добывать в разговоре зернышко истины такой, случается, горькой, что после, добыв ее думаешь с тоской: Господи, куда же я от нее теперь денусь?
А мама на это с горечью скажет: во-он оно! А я думала, братики твои двоюродные не работают!»
«Не слишком ли я увлекся движением? Ведь уже столько видел – и правда, немало. Но я снова и снова куда-то еду, куда-то мчусь… что это? Играет казачья кровь? Или идет подсознательный поиск утерянной когда-то – может быть, вовсе не мною – точки опоры?
А она в родительском доме.
И я бы должен подобно астроному – „наблюдателю“ Вале Липовецкому подолгу всматриваться в прошлое. И очень подолгу думать о возможном будущем, о котором в силу разных причин у нас по сути не размышляет никто.
Он ведь даже в Москве не был, Валентин, и ничуть об этом не жалеет, она ему неинтересна – вот ведь какое дело!
А у меня мечта – рассказ написать: „Хотел бы я жить везде.“»
«В набитом автобусе услышал за спиной безмятежно-мягкую старушечью речь и невольно прислушался:
– А ей в тот день покликушка была… Вот она приходит и говорит дочке: Галя!
Молодой голос перебил:
– А покликушка – это что, бабушка?
– Не знаешь ишшо? А это когда покойник вдруг живого покличет…»
«Говоришь, ты совсем заскучал? Не с кем перекинуться словом?
Погоди!
Скоро, скоро придет к тебе собеседник, с которым ты никогда не соскучишься. Совесть.»
«Глянул за окно, а он идет – снег! Такой крупный, такой красивый, словно каждая снежинка – штучной работы.
Но что удивительно: он не на землю опускался – снег поднимался вверх!
Если отталкивали его, тащили обратно какие-нибудь шедшие понизу воздушные токи, то все равно: откуда он в них появился?»
Но все вверх и вверх, вверх и вверх – я как зачарованный глядел на этот перевернутый мир… если бы «перевернутость» его на том и кончалась!
Перевязь от Роберта Кесслера
Ну, для начала я всех их замучил «Перевязью» Эдгара По: всех сотрудников нашего «Металлургстроя» начала шестидесятых. С этими путеводными стихами я приехал на Антоновскую площадку, на ударную нашу стройку, над которой витал, как мне казалось тогда, не только землепроходческий дух – бивший в грудь встречный сибирский ветер доносил издалека и едва различимые отзвуки конкисты.
Много стараний я положил на то, чтобы они усилились!
«Надев перевязь и не боясь ни зноя, ни стужи, ни града, весел и смел, шел рыцарь и пел в поисках Эльдорадо…»
Это я цитировал утром и вечером, трезвый как стеклышко и над стаканом «питьевого», пять шестьдесят семь бутылка, крепость девяносто шесть градусов: эту «крепость» мы «брали» неразбавленной.
«Нет таких крепостей, которые не взяли бы большевики, – начинал самый молодой из нас, Роберт Кесслер, Джон-Поникший тростник из Ростова, печать в трудовую книжку которого закрепляла за ним непременную и беспрекословную обязанность по первому слову и в любое время суток бежать за нею, проклятой, в поселковый магазин либо на дежурной машине мчаться в город, на станцию. – Я правильно цитирую, шеф?»
Сам недавно бывший точно в таком же, как у Роберта, положении, я теперь с нарочитой задумчивостью медлил, и недавний морячок Толя Ябров, заведующий партотделом, подтверждал за меня, посмеиваясь: «Надев перевязь!»
Как пароль было.
Это они тогда, в белокаменной, вылизывали зады «старшим товарищам», чтобы те включили их в предательскую «квоту» подлючей «интеллигенции» – наши партийные вожди загоняли нас и отлавливали по всем правилам охоты на дикого зверя: видели неутомимых вольных работников, а потому хотели к Сибири накрепко привязать. Этими-то кандалами да наручниками и нынче впору гордиться!
Так вот.
Могу только догадываться, откуда взялся и во мне, и во всех нас этот все не убывавший с годами, а только разраставшийся, как ширь перед идущим пароходом, рыцарский цикл. Потом в него вошла и «Заповедь» Киплинга, и стихи Гумилева.
«Углубясь в неведомые горы, заблудился старый конкистадор. В дымном небе плавали кондоры, нависали снежные громады…»
Был еще один гумилевский конкистадор, который уже не имел времени «песни петь о солнечной Кастильи, вспоминать сраженья и любовниц, видеть то пищали, то мантильи» – «привязан у пальмы», в клубящемся пламени поддерживал свой дух песней о том, как «пелись баллады в вечерних тавернах, что ждет Эльдорадо отважных и верных.»
Снова, скажете, Эльдорадо! Но что делать?
Тем более, что это – вовсе не то, милые, совсем, скажу вам, не то, чем забивают нынче головы наших давно взрослых олухов все каналы телевидения, все радиопрограммы, вся пресса… не то, не-ет!
Случилось так, что в свое время не остался в сознании еще один гумилевский стих… но, может, и хорошо?
Обстоятельства заставили вновь упаковывать книги в коробки из картона, и вновь я почувствовал себя посетителем монгольского дацана, который на ходу поворачивает раскрытой ладонью медный цилиндр с заключенными в нем свитками священных книг – что-нибудь да западет в ум, что-нибудь в душе да останется!
Любимые книги задерживал в руках, принимался листать, а то вдруг надолго впивался в страницы взглядом… кто говорит, тяжелая работа?
Подпитка!
Посудите:
«Слышу гул и завыванье призывающих рогов,
И я снова конкистадор, покоритель городов.
Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену,
И забыл, неблагодарный, про могучую весну.
А она пришла, ступая над рубинами цветов,
И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков.
Я опять иду по скалам, пью студеные струи:
Под дыханьем океана раны зажили мои.
Но вступая, обновленный, в неизвестную страну,
Ничего я не забуду, ничего не прокляну.
И, чтоб помнить каждый подвиг – и возвышенность,
и степь —
Я к серебряному шлему прикую стальную цепь.»
«Рыцарь с цепью»!
В отличие от нас – рыцарей в цепях, эх!
Пока в цепях, будем надеяться.
Пока.
Тут же я стих выучил, приобщив его к давнему рыцарскому циклу.
И все бормотал, бормотал, а то вдруг начинал выкрикивать строчки, перебирая другие книги и в особую коробку откладывая те, слегка, а то и уже довольно крепко подзабытые, к которым намеревался уже на новом месте вернуться в первую очередь…
В этот картонный ящик попал и сборничек Кесслера «Избранная лирика», изданный, опять же, в Ростове-на-Дону в 1994 году «Научно-производственной фирмой „Камелия“» совместно с Северо-Кавказским информационным центром «СевКавинВЭС» тиражом 500 экземпляров и присланный мне Робом… Робертом Максовичем, прошу извинить, год спустя.
«Надо, – подумал, – вернуться к сборничку, надо!»
И вернулся вот.
Начал читать и на страничке восьмидесятой в цикле «Путь к дому» нашел стих с посвящением: Г. Н.
Смогу ли его не процитировать – нет, братцы, нет!
Вот он:
«Опять сияет Эльдорадо и все сомненья позади. И путь – идущему награда, включая тяготы пути. Смеясь над вымыслом и плача, тропой отчаянной строки, шагают рыцари удачи. Мелькают годы – башмаки. Они скользят по красной глине, достать пытаясь облака, зовут их идолы пустыни познать бесплодие песка. В квартирах им пространства мало среди простых надежных вех. Лишь горизонт полоской алой им гарантирует успех. Простим же им пренебреженье к вниманью суетных друзей. Грызут им пятки при движенье подметки, полные гвоздей.»
Прости, Роберт, милый, и в самом деле, – прости!
Выходит, что бывает и так: из-за песен о товариществе вообще просто-таки не хватает времени для самих товарищей – грустно, грустно!
Помнишь, как мы когда-то в пору «Металлургстроя» говаривали: мол, «краска стыда заливает мое лицо.» Так вот, заливает, заливает…
И продолжение шутки: мол, много краски понадобилось бы для того, чтобы залить его тебе – много! Так вот, – не очень.
Морденки не наел, выяснилось к моим шестидесяти пяти, что друг твой как бы худощав… разве на бороду пошло бы краски достаточно, но ведь ее бы не стали красить, бороду, разве не так. Уж коли «серебряным шлемом» так и не удалось обзавестись, пусть хоть борода будет серебряной.
И как я рад, Роберт, что как раз перед этим занят был работенкой, в которой пытался рассказать о поездке «молодых писателей» в Вешенскую, к Шолохову в одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году. И там я позволил себе рассказать, почему я прямо-таки вынужден был прежде, чем отдать дань уважения Михаилу Александровичу, тебя навестить в твоем ростовском «Нахичеване». Коли даст Бог, напечатает ее «Роман-журнал», а называется это мое эссе – как Василий Петрович Росляков, светлая ему память, с насмешливой улыбочкой говаривал, – экзерсис этот – «Дон!.. А лучше родной дом.»
Сколькое за этим понятием, сколькое!
Включая твои немногословные комментарии тогда, в Сибири, по поводу того, как «один чувак с юрфака» пытается отсудить для тебя в Ростове родовой дом, некогда принадлежавший расстрелянному в 37-ом главному механику Азовского пароходства Максу Кесслеру, которого в своей «Тихой музыке победы» я «сделал» латышом – немца в действительности…
За мгновенье до удара кинжалом
В роду у Виталия Дзюбы есть черкесы, и однажды, когда я спросил его о «черкесской крови», он, посмеиваясь, сказал: «В нас она есть, да, но между нами не было крови… все хочу тебе, Леонтьич, рассказать, может быть, напишешь когда. Сядем как-нибудь потом, и я тебе все подробно, а если вкратцах, то так: аул да станица рядом, а как уж они там познакомились, как спознались – чего не знаю, того не знаю. Но влюбились друг в дружку – казачок наш да их черкешенка… Ну, ты Кавказ знаешь: уж если бы наоборот – куда ни шло… а вообще-то как тут судить? Я, например, чем больше вспоминаю, что старики рассказывали, тем ясней делается: уж чего только, и правда что, между казаками и черкесами не было… так и тут.
Короче, решили они пожениться, но все против – и та, и другая сторона. Никто и слышать не хочет. Ну, и, как водится, договорились они, что он ее украдет: чтобы хоть тут – честь по чести.
Украл, не догнали, и поселились они где-то в горах: ну, вот что было на них да что она успела из дома на первый случай прихватить – это вот и все их богатство.
Стали их наши казачки выслеживать, выследили, да как рассказали потом, в каких они там условиях в какой-то сырой пещере… Прабабушка расплакалась, упала дедушке… ну, прадедушке… в ноги. Ты как хочешь, а я пойду – сердце не каменное. Ну, для начала он, как водится, за нагайку, а потом… Может, ночная кукушка дневную перекуковала, может, еще что – уговорила она его, собрались идти вместе. Нагрузились! Чего только не взяли с собой – и одежонку, и одеяла с подушками… в общем, что могли унести на себе – к самой пещере конем было не пройти – все взяли!
Вот пробираются они, стараются тихо, мало ли, вдруг дед ей знак делает: замри, мол! тихо! Кто-то есть!
Замерли, видят вдруг, это тот самый черкес, отец ее… а они уже перед самой пещерой, и он кинжал достает. Ясное дело – прирезать хочет. Дед бабке приказывает знаками: жди тут! Сам – за черкесом. Сзади обошел, тоже вытащил кинжал, и только собрался на своего свата прыгнуть, как тут вдруг женский плач, вой, причитания… ну, все что женщины могут. И бабка вдруг кричит: да подожди, Ваня, не режь его – и сватья тут! Подбегают к ним оба „свата“, значит, еще с кинжалами, смотрят, а эти две – „сватьи“, „сватьи“-то – висят друг на дружке, обнимаются, плачут… Оказывается, он впереди с кинжалом шел: шорох услышал. Думал, казаки к молодым „подкрадаются“ зарезать их – решил защищать… Ну, а глянули теперь – в мешках у них и соленая баранина, и круги сушеного сыра, и вообще чего только нет – на зиму бы, говорит, молодым хватило…
Но зимовать им в пещере уже не пришлось, да.
Сваты-то, сваты.
Сначала по аулу на конях рядом проехали. Оба при полном боевом… Медленно, говорит, ехали, ме-е-е-дленно. А когда впереди толпа собралась – и конные с винтовками, и пешие, и дед уже взялся было за шашку, черкес положил ему руку на плечи… вроде как обнял, и все расступились.
Ну, а в станице – что?
Там они пешком прошлись.
Оба – в стельку, и такого песняка, наши потом рассказывали, давали, что не только в ауле рядом – по всему Закубанью слыхать было…
Откуда только говорит, черкес слова знал? Или к этому дню специально выучил… Но – „крычал“ песни!
Такая вот, Леонтич, наша история.»
Генри Лоусон
Так хочется когда-нибудь воздать должное этому великому, а главное – верному, верному! – сыну Австралии.
Певец рабочей солидарности и народного братства… неужели все это тоже навсегда ушло в прошлое?
Недавно в «Спецназе», достаточно «крутом» еженедельнике, прочитал, что нынче, во времена глобализации, и профсоюзы, какими бы они когда-то не были организованными, и рабочее движение вообще – все это в прошлом, вообще уже никто в мире и ничто не может противостоять власти денег, она превратилась в этакого всепожирающего Ваала… или и это уже было?
О, преславный святой пророк Илия, покровитель нашего Новокузнецка, нашей огненной Кузни! Не затупился твой некогда беспощадный нож?
Снял со шкафа старую икону Пророка и долго ее рассматривал… будто ответ немедленно можно получить, эх!
Но почему я вспомил о Лоусоне? Перелистывал его в очередной раз – к его-то рассказам о шахтерах да стригалях возвращаюсь, и действительно, постоянно – так вот, перелистывал, и вдруг подумалось, что наша Антоновская площадка со своею ударной комсомольской стройкой на ней была не только Запорожскою Сечью, что я очень давно уже осознал, не только тем самым мифическим Эльдорадо, но еще и прииском, да, а мы – старателями, подверженными если не всем, то очень многим болезням золотой лихорадки. Разумеется – с сибирским уклоном, так сказать. Со всеми этими причудами фарта.
Который покинул потом почти всех из нас.
На время ли? Или тоже – навсегда?